Текст книги "Русские исторические женщины"
Автор книги: Даниил Мордовцев
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 58 страниц)
«Но неужели, – продолжает тот же исследователь, – не нашлось ни одного голоса, который бы в ту пору не шепнул суровому и ревнивому монарху, что-де один из камер-юнкеров его супруги – необыкновенной властью, своим вмешательством в важнейшие дела по разным правительственным и судебным учреждениям дает пищу неблагоприятным толкам, бросает тень на его «сердешнинького друга?»…
Но оставим эти догадки, имеющие более анекдотическое, а не историческое значение – они излишни.
Мы уже знаем, что нашелся такой голос, который шепнул на ухо царю, и, может быть, напрасно!
Мы знаем также, что прекрасная, хотя не безукоризненно честная голова камер-юнкера очутилась на колу, а потом, говорят, в спирту, в кунсткамере. Тут, вероятнее всего, много сказочной подкраски.
Как бы то ни было, ровно за полгода до этой страшной катастрофы (о которой мы по необходимости должны были подробнее упомянуть при характеристике Матрены Балк), когда чей-то неведомый голос шепнул царю – может быть недостойную клевету на его ненаглядную «Катеньку», – в Москве совершено было торжество коронации императрицы Екатерины Алексеевны.
Пышность торжества была невиданная, да и самое событие – редко повторяющееся в истории: некогда пленная девушка Марта Скавронская, приведенная в русский стан в одной сорочке, венчалась императорской короной и облекалась в царскую порфиру…
Современники говорят, что императрица заплакала при этом…
«Ты, о Россия! – провозглашал в этот день знаменитый наш пастырь и оратор Феофан Прокопович, – не засвидетельствуеши ли ты о богомвенчацной императрице твоей, что все дары и добродетели Семирамиды вавилонской, Тамиры скифской, Пенфесилеи амазонской, Блены, Пульхерии, Евдокии, императрицы римской, и иных именитых жен Екатерина в себе имеет совокупленные? Не довольно ли видеши в ней нелицемерное благочестие к Богу, неизменную любовь и верность к мужу и государю своему, неусыпное презрение к порфирородным дщерям, великому внуку и всей высокой фамилии, щедроты к нищете, милосердие к бедным и виноватым, матернее во всем подданным усердие? И зри вещь весьма дивную: силы помянутых добродетелей виновные, которые по мнению аки огнь с водой совокупитися не могут, в сей великой душе во всесладкую армонию согласуются: женская плоть не умаляет великодушия, высота чести не отмещет умеренности нравов, умеренность велелепию не мешает, велелепие икономии не вредить: и всяких красот, утех, сладостей изобилие мужественной на труды готовности и адамантова в подвигах терпения не умягчает. О необычная!., великая героиня… о честный сосуд… И яко отец отечества, благоутробную сию матерь российскую венчавый, всю ныне Россию твой венчал еси!.. Твое, о Россия! сие благолепие, твоя красота, твой верх позлащен солнца яснее просиял».
После коронации, Екатерина Алексеевна несколько дней оставалась еще в Москве, а государь раньше ее уехал в Петербург.
И опять начинает скучать о ней: видно, самому чувствовалось, что недолго оставалось ему жить на свете.
«Катеринушка, друг мой сердешнинькой, здравствуй! – пишет он ей с дороги. Я вчерась прибыл в Боровичи слава Богу благополучно, здорово, где нашел наших потрошонков («потрошонки» – это царские дети) и с ними вчерась поплыл на одном судне… зело мучился от мелей, чего и тебе опасаюсь, разве с дождей вода прибудет; а ежели не прибудет и сносно тебе будет, лучшеб до Бронниц ехать сухим путем; а там ямы частые – не надобно волостных… Мы в запас в Бронницах судно вам изготовили… дай Боже вас в радости и скоро видеть в Питербурхе».
А через несколько дней уже пишет из Петербурга:
«Нашел все, как дитя в красоте растущее, и в огороде повеселились («огород» – это летний сад); только в палаты как войдешь, так бежать хочется – все пусто без тебя… и ежели б не праздники зашли, уехал бы в Кронштат и Питергоф… дай Бог вас в радости здесь видеть вскоре!»
Пришел ноябрь. Царю подали безыменное письмо. Началось страшное дело Монс и его сестры Балк.
Мы обойдем это дело: мы уже знаем, что чуть ли не оно подкосило последнюю силу пятидесятишестилетнего колосса.
27-го января 1725 года, в четвертом часу пополуночи, Екатерина овдовела: вместо Петра Великого, всю жизнь не знавшего устали, во дворце лежал посинелый труп.
Дворец точно замер на несколько мгновений. Но труп не вставал – не просыпался.
«И тотчас вопль, которые ни были, подняли: сама государыня от сердца глубоко вздохнула чуть жива, и когда б не поддержана была, упала бы; тогда же и все комнаты плачевной голос издали, и весь дом будто ревет казался, и никого не было, кто бы от плача мог удержаться», говорит Феофан Прокопович.
Плакал, говорят, весь Петербург. Во всех полках не было ни одного человека, который бы не плакал об угаснувшей силе – о солдатском отце.
Плакала и императрица, занявшая осиротелый трон своего великого покойника.
Осиротелые птенцы этого действительно небывалого в мире «чернорабочего царя» – князь Меншиков, Бутурлин, Ягужинский, Девиер, Макаров и Нарышкин – тесно сомкнулись вокруг державной вдовы.
В первые дни императрица совсем не выходит из своих покоев: она появляется только у гроба своего супруга.
Совершила она и похороны Петра: Петербург, по словам современников, казался осиротелым, скорбным.
«Но да отыдет скорбь лютая, – возглашал тот же Феофан у гроба покойника: – Петр, в своем в вечная отшествии, не оставил россиян сирых. Како бо весьма осиротелых нас наречем, когда державное его наследие видим, прямого по нем помощника в жизни и подоборавного владетеля по смерти его в тебе, милостивейшая и само державнейшая государыня наша, великая героиня и манархиня и матерь всероссийская? Мир весь свидетель есть, что женская плоть не мешает тебе быти подобной Петру Великому».
Иностранные дворы спешили поздравить императрицу с восшествием на престол. Особенно поздравление персидского шаха было оригинально, если верить запискам княгини Дашковой.
«Я надеюсь, моя благовозлюбленная сестра – писал шах, – что Бог не одарил тебя любовью к крепким напиткам: я, который пишу к тебе, имею глаза подобные рубинам, нос похожий на карбункул и огнем пылающие щеки, и всем этим обязан несчастной привычке, от которой я и день и ночь валяюсь на своей бедственной постеле».
Вступив на престол, императрица Екатерина I оставалась такой же, какой была и при Петре: русской землей правил Меншиков, это «дитя сердца» (Herzenskind) «чернорабочего царя», как справедливо называли и того, и другого.
Мы полагаем, что о Екатерине, как исторической женщине, сказано достаточно.
IX. Дарья Ивановна КолтовскаяПрошло не более четверти столетия с того времени, как русская общественная почва, говоря словами одного старинного оратора, была вспахана реформами Петра и засеяна новыми семенами, как уже успели выказаться и положительные, и отрицательные стороны введевных в русскую жизнь новых начал: нововспаханная почва дала и пшеницу, и куколь, и не легко было потом русскому обществу очищать свою ниву от сорных трав, извлекать из новых начал то хорошее, которое они в действительности имели и могли дать.
Оттого противники новых начал, не без основания, говорили, что то хорошее, которое навязывается силой, не бываешь хорошо, что принятое по принуждению – не бываешь прочно, а навеянное ветром – ветром и разносится.
Противники новых начал утверждали, что с бочкой меду в русскую жизнь влита и ложка дегтю, что отрицание старины внесло с собой до некоторой степени и отрицание общественной нравственности, неуважение в обычаю перешагнуло за черту уважения ко многому, что признавалось дорогим и священным, что насильно обритая старость хотя и вызывала справедливый смех молодежи, до за смехом над обритой и переряженной в немецкий кафтан старостью стояла уже прямая деморализация этой смеющейся молодежи, как результат ее легковерия: старые-де столбы подрублены, новые не вогнаны в почву – и все общественное здание расшатано.
Как на прямой результат насильственных нововведений указывали на усилившуюся безнравственность общества, которое не знало, чему верить – старому или новому, на разврат, на продажность, взяточничество и, наконец, на ослабление семейных связей, хотя едва ли можно отрицать, чтобы недостатков этих не было и в дореформенной Руси.
Более всего указывают на деморализацию женщины. Жить с посторонним мужчиной в неодобрительной связи, говорят, перестало для женщины быть позором.
Все это, конечно, мнения несколько преувеличенные. Хотя действительно первая половина XVIII века представляет относительно весьма заметную вольность нравов, но женщина в общем едва ли сделалась деморализованнее оттого, что она стала до некоторой степени жить общественного жизнью, стала выезжать в ассамблеи, танцевать с посторонними мужчинами.
Были случаи, где женщина, действительно, доходила до падения и до преступления, как фрейлина Марья Даниловна Гамильтон; но случаи эти всегда были в человеческом обществе и едва ли не всегда будут.
Такой, случайно нарушившей законы общественной нравственности, женщиной представляется нам и Колтовская, которой имя сохранила история потому только, что женщина эта не любила своего мужа и, не уважая его памяти, открыто соединила свою жизнь с человеком, которого любила, но связь с которым не освящалась законом.
Колтовская была первой у нас женщиной, которая выступаешь в той именно обстановке и в том общественном положении, кои в настоящее время принято называть «гражданским браком».
Дарья Ивановна Колтовская была женой севского воеводы Григория Алексеевича Колтовского – следовательно, женщина более или менее высшего круга.
У Колтовского под начальством служил незначительный чиновник – подячий Максим Пархомов, на которого Колтовская и обратила свое внимание.
Дружба Колтовской и Пархомова приняла такие формы, что им не возможно было оставаться врозь, и они должны были искать совместной жизни.
Но Пархомов был женат. Жена была препятствием для соединения его с Колтовской, и он решился отстранить это препятствие.
Пархомов видел множество примеров пострижения жен в монахини от живых мужей: Грозный постриг не одну свой супругу; на глазах Пархомова Петр Великий постриг в инокини первую свой супругу Евдокию Федоровну Лопухину и жил в непризнанном браке – по крайней мере, так говорили – с Анной Монс, а потом с Мартой Скавронской, пока эта последняя не стала его законной супругой
Пархомов последовал этим внушительным примерам.
В октябре месяце 1722 г. он постриг свой жену Ирину, при помощи игумена Филагрия, настоятеля рыльского никольского монастыря волынской пустыни, – и взял себе за жену бывшую воеводшу Колтовскую.
Несколько лет прожила таким образом Колтовская с Пархомовым, пока против их незаконного сожития не возбуждено было судебное преследование.
Дело дошло до святейшего синода.
Колтовская и Пархомов были арестованы и привезены в Петербург.
Синод, рассматривая это дело, нашел, что Пархомов постриг свой жену «без указу», а Колтовская отдалась ему «для беззаконного прелюбодеяния»:
В то время решения духовного суда основывались на «Кормчей книге», на евангелии, на правилах вселенских соборов и на русском специальном судебнике – «Духовном Регламенте».
Обращаясь к этим церковным узаконениям, синод встречал следующие, подходящие к данному случаю, статьи:
«Всяк отпущаяй жену свой, разве словесе любодейного, творит ю прелюбодействовати, и иже пущеницу поймет, прелюбодействует» (Матв. V, 31–32).
«Оставить человек отца своего и матерь, и прилепится к жене своей, и будета оба в плоть едину, яко же к тому неста два, но плоть едина: еже убо Бог сочета, человек да не разлучает» (XIX, 5–6).
«Иже аще пустит жену свой, разве словесе прелюбодейна, и оженится иной, прелюбы творить на ню» (Map. X, 11–12).
«Женяйся пущеницею, прелюбодеет» (Лук. XVI, 18).
В первом послании в коринфянам апостола Павла:
«А оженившимся завещеваю, не аз, но Господь, жене от мужа не разлучатися; аще ли же и разлучится, да пребывает безбрачна, или да смирится с мужем своим, и мужу жены не отпущати» (VII, 10–11).
В правил ах Карфагенского собора:
«Браком совокупившимся распушающимся, аще не смирится, да пребывает тако: аще ли ино, к покаянию да понуждени будут» (прав. 102). В толковании на это правило: «Угодно бысть собора сего, по евангельскому учению, никому же своя жены не изгнати; просто не разлучится от нее. Аще прилучится или мужу восхотевшему, или жене, разлучитися от сожительства, и не смиритася и не восхощета паки слитися и купно жити, да пребудут паки во единстве, и другому браку да не сочетаются».
К этим всем ясным и определенным для данного случая законам приведено прямое подкрепление из «Духовного Регламента» о монахах: «Не принимать мужа, жену живу имеющего. Обычай его есть, что муж с женой взаимное согласие творит, что муж в монахи постригся, а жена бы свободна была пойти за иного. Сей развод простым кажется быть правильный, но слову Божию противень, ежели для единой сей причины деется; а хотя бы и была причина к разводу довольная, однако ж сего не делати мужу с женой самовольно, но представят о том разводе епископу своему обстоятельно, которому, подлинно освидетельствовав, для рассуждения и определения писать в святейший синод, а не получа из синода резолюций, таковых разводов не чинить».
Между тем, синод находил, что Пархомов не только прежде пострижения жены своей не указал на нее, за что бы она могла быть пострижена, или как выражено в решении синода, не показал на жену «правильной вины письменно», но даже ни от кого не требовал указного определения, в случае если бы жена его даже добровольно пожелала принять пострижение; напротив, он постриг ее насильно и женился на Колтовской «весьма неправильно».
Из всего изложенного синод заключал, что Пархомов поступил «выше показанным господним словесам и апостольскому и святых отец преданию противно».
Только 16-го декабря 1726 года, уже по смерти Петра Великого, состоялось постановление Синода по делу Колтовской и Пархомова, и этим постановлением определялось – Колтовскую и Пархомова развести.
«Вследствие этого, – говорилось в объявлении Синода, – оные, Пархомов и Дарья Колтовская, разведены, и друг с другом жить им не велено, о чем и указ им сказан, с крепким за преслушание подтверждением, в чем он, Пархомов, маия 24 два, 1727 года, и своеручно подписался, что исполнять то святейшего синода определение будет».
После объявления этого решения подсудимыми они были отосланы под караулом в юстиц-коллегию, которая, не освобождая их, должна была доследовать дело светским судом, а потом вновь прислать в синод для наложения на виновных церковного покаяния.
Но суд светский оказался милостивее духовного: Пархомова и Колтовскую не только не осудили, но даже предоставили им полную свободу, и они начали вновь жить по старому.
Синод узнал об этом только через полтора года, когда у Колтовской, после определения синодом развода ее с Пархомовым, родился ребенок.
Вину в этом деле синод весьма справедливо взводил на светский суд, который освободил подсудимых, как выражается синод, «знатно по страсти презирающих законные повеления».
Могло быть и так, что светские судьи были подкуплены подсудимыми: продажность суда в то время, как видно и из манифеста Екатерины II, доходила до вопиющих размеров.
«А ныне известно, – говорит синод, – что он, Пархомов, на свободе ходить и живет паки с оной прелюбодеицей, Дарьей Колтовской, единокупно, и называет ее себе женой, и чрез приходских священников объявилося, что и детище с ней, после выше помянутого разводу, прижил, и правильное святейшего синода по законам Божиим запрещение их в том богопротивном прелюбодействе и определение уничтожает, за что грядет гнев божий на сыны противления».
После этого возникаешь вторичное дело о Колтовской. Ее и Пархомова судят уже за сопротивление духовному суду.
Вторичное определение синода было таково:
«Оных противников, Максима Пархомова и прелюбодеицу его, Колтовскую, донедеже пребывают в упрямстве своем и не возвратятся с покаянием, отлучить от церкви, и входа церковного им нигде не давати, и в дом их ни с какими церковными требами не входить».
Следует при этом заметить, что в последнем своем решении синод руководствовался не «Духовным Регламентом», а постановлением московского собора 1667–1668 года – чисто русским историческим законом, состоявшимся, как говорится в объявлении синода, «при прадеде его императорского величества, блаженные и вечнодостойные памяти великом государе, царе и великом князе Алексее Михайловиче, всея России самодержце, и при бытии святейших вселенских патриархов, Паисия александрийского, Макария антиохийского, Иоасафа московского и всея России, и многих греческих архиереев и всех российских митрополитов, архиепископов и епископов, архимандритов и игуменов и всего освященного собора, за руками их, о не слушающих и противящихся».
Известно, что соборное постановление это состоялось по поводу суда над патриархом Никоном – за его сопротивление духовному суду.
Закон этот применен был я в данном случае к Колтовской и Пархомову.
Синод приводит этот замечательный по своей силе и по своему историческому значению закон:
«Аще кто не послушаешь повелеваемых от нас и не покорится святей восточней церкви и всему освященному собору, или начнет прекословити и противлятися нам, и мы такового противника, данной нам властию от святого и животворящего духа, отлучаем и чужда сотворяем отца и сына и святого духа, и проклятию и анафеме предаем, яко еретика и непокорника, и от православного всесоединения и стада, и от церкви божией отсекаем, дондеже уразумится и возвратится в правду покаянием. А кто не вразумится и не возвратится в правду покаянием, пребудет в упрямстве своем до скончания своего, да будет и по смерти отлучен, и часть его и душа с Иудой предателем и распеншими Христа жидовы, и со Арием и с прочими проклятыми еретиками. Железо, и камение, и древеса да разрушатся и да растлятся. И той да будет не разрешен и растлен, и яко тимпан во веки веков. Аминь».
В заключение этого строгого постановления было выражено:
«Которое соборное изложение и святейший правительствующий синод утверждает и по содержанию оного той властию и силой всесвятого духа, на вышереченных мерзких прелюбодейцов, Пархомова и вдову Колтовскую, сие изречение завлючаем неотменно».
Дальнейшая судьба Колтовской нам неизвестна.
Мы не считали себя в праве обойти эту женщину в своих очерках потому, что она представляет собой явление, до некоторой степени характеризующее то переходное нравственное состояние, которое в начале прошлого столетия переживала Россия, явление, которое – если бы было в более древней русской жизни, то едва ли выразилось бы в таких формах, в каких выразилось оно в эпоху нравственного брожения русского общества.
Можно утвердительно сказать, что Колтовская в XVII-м веке не поступила бы так открыто, как поступила она в XVIII-м, и, без сомнения, облекла бы свой привязанность к любимому человеку в иные формы.
X. Анна Петровна, герцогиня ГолштинскаяВ то время, когда культурные начала общественной жизни западной Европы, с наступлением XVIII столетия, как бы силой ворвавшись в неподвижный дотоле строй русской жизни, выводили русскую женщину из терема, моленной и кладовой, вырывали ее из-за монастырских стен и темной монастырской кельи, опрокидывали весь застывший на «Домострое» повседневный обиход боярыни, боярышни, княгини, княжны и царевны и намечали тип новой русской женщины, – под крылом этой последней вырастали дочери и внучки, для которых старая жизнь становилась уже преданием и которые, со своей стороны, готовили поколения будущих русских женщин, с иным характером, иным типом и иной физиономией, таких женщин, в коих бабушки и прабабушки их XVII века не признали бы своих внучек и правнучек. Эти последние начинают уже кое-чему учиться, и учиться не одному «четью-петыо церковному», которому обучались их бабушки, и то редкие, а чему-то другому, правда – весьма скудному, но все же выходящему из узких рамок «четья-петья церковного» и вышиванья воздухов и поясов для своих духовников.
Уже Меншиков, в 1705 году, пишет – как мы видели – своей будущей невесте, Дарье Михайловне Арсеньевой, жившей в то время с его двумя молоденькими сестрами при дворе царевны Натальи Алексеевны – «для Бога, Дарья Михайловна, принуждай сестру, чтоб она училась непрестанно как русскому, так и немецкому ученью, чтобы даром время не проходило».
И девушки второго поколения XVIII века начинают уже учиться не только больше, чем учились их бабушки, но и больше своих матерей и предшественниц, больше чем учились красавицы Анна Монс, Матрена Балк, Марта Скавронская, гетманша Скоропадская и другие.
К этому-то второму поколению женщин XVIII века принадлежит и та женская личность, которая в наших настоящих очерках стоит теперь на очереди – царевна Анна Петровна.
Царевна Анна была второй дочерью Петра Великого и Марты Скавронской, которая, в то время, когда родилась эта девочка-царевна, не именовалась еще Екатериной Алексеевной, а называлась или Мартой Скавронской, или «госпожей Кох», или же «Катериной Василефской».
Эта дочь Марты и Петра родилась 27 января 1708 года и в первые годы своей жизни не носила ни титула княжны, ни титула царевны, потому что сама мать ее не носила никаких еще титулов.
О девочке пишут в одном письме, от 28-го декабря 1708 года, просто как об «Аннушке»: «при сем известную – Аннушка во здравии».
Хотя в то время и издавался уже календарь и в нем каждый год помещались члены царской фамилии, но о дочерях Петра до самого 1724 года не упоминалось ни разу – как будто бы их не было: не упоминалось и об «Аннушке» или о царевне Анне Петровне. Только уже в календаре на 1725 год – год смерти Петра Великого – показаны дни тезоименитства великих княжон Анны, Елизаветы и Натальи Петровен; но зато ничего не упоминается о днях тезоименитства детей царевича Алексее Петровича – Петра и Натальи.
Как дочь Петра, жаждавшего знаний, страстно любившего всякие научные сведения, где бы он ни сталкивался с ними в своей деловой, неутомимо-рабочей жизни, маленькая «Аннушка» должна была учиться, и действительно училась.
Хотя о детском ее периоде, вообще, не имеется почти никаких сведений, но об этом именно обстоятельстве, о направлении воспитания девочки новым путем, отшатнувшимся от программы «Домостроя», сохранились некоторые известия.
Один из бытописателей прошлого века, Штелин, со всей свойственной ему простотой передает, со слов будто бы императрицы Елизаветы Петровны, такой факт, что однажды Петр, застав своих маленьких дочерей, ее – Елизавету Петровну, и старшую ее сестру «Аннушку», за чтением писем госпожи Ламберт, приказал перевести ему оттуда одну страницу. Ему перевели.
– Счастливы вы, дети, – сказал он; – что вас воспитывают и в молодых летах приучают к чтению полезных книг! В своей молодости я был лишен и дельных книг, и добрых наставников.
Девочка, таким образом, училась не только русскому, но и немецкому и французскому «ученью», о необходимости которого для своих сестер настаивал и Меншиков, и знала несколько языков. Для того времени и это уже был великий шаг женщины к новой фазе ее гражданского вочеловечения.
Когда девочке было только шесть лет, она уже умела несколько писать, и в одном из писем ее матери, Екатерины, к Петру, от 1714 года, когда царь был в отсутствии и воевал со шведами на море, видим приписку: получила письмо – говорит Екатерина царю – «от детей наших, в котором писме аннушка приписала имя свое своей ручкой».
Когда девочке исполнилось одиннадцать лет, то у этой крошки был уже свой небольшой придворный штат. Один писатель прошлого века, Вебер, упоминает между прочим, что впоследствии гофмейстериной маленькой царевны сделана была Клементова (Klementoff), и при этом получила титул баронессы.
Девочка подрастала и становилась завидной невестой для разных германских и иных владетельных князей и принцев, которые желали бы охотно заручиться родственным и политическим союзом с таким сильным тестем, каким был обладатель великого московского царства, по-видимому, наступившего уже широкой пятой на горло северного льва, беспокойного рубаки Карла XII.
Таким соискателем руки царевны Анны Петровны явился Фридрих-Карл, герцог Голштейн-готторпский, явился так поспешно, что невесте только что исполнилось одиннадцать лет. Герцогу голштинскому страстно хотелось приобрести право на шведский престол, который был сильно пошатнуть рукой Петра: эта загрубелая в работе рука могла помочь молодому герцогу, которому было всего двадцать лет, сесть на тот престол, на котором не сиделось войнолюбивому и «бранливому» Карлу XII.
В этих видах юноша отдался под покровительство русского царя, и, чтобы приобрести более реальное право на это покровительство, явился искателем руки маленькой царевны Анны.
Бассевич утверждает, что дядя молодого герцога умолял юношу не рисковать поездкой в Россию, в эту «страну варваров». Он напоминал ему, что в этой неведомой для Европы стране уже постигло большое несчастие одного из голштинских герцогов, такого же молодого и неопытного юношу: – он разумел, вероятно, или Магнуса, или «титулярного короля» Ливонии, женившегося когда-то на княжне Марье Владимировне Старицкой, или молодого принца Иоанна, несчастного жениха Ксенин Годуновой, сложившего в Москве свой молодую красивую голову и свои кости в чужую землю, или же, наконец, принца Вольдемара, которого много лет не выпускали из Москвы, куда он приехал свататься за дочь царя Михаила Федоровича, царевну Ирину Михайловну.
Но молодой герцог не послушался своего дяди и решился попытать счастья, которое, действительно, не легко далось ему в руки: подобно отдаленному предшественнику своему, отважному норманну, Гаральду норвежскому, совершившему чудеса храбрости, чтобы заслужить любовь русской красавицы, княжны Елизаветы, дочери Ярослава, и в безнадежной страсти мыкавшемуся по морям и певшему свой знаменитую песню о том, что «дева русская Гаральда презирает», – подобно этому «великану сумрака», новейший Гаральд, голштинский принц Фридрих-Карл употреблял неимоверные старания, чтобы заслужить любовь русской «Аннушки», тосковал и кутил, отчасти, в России целые годы, и хотя не производит чудеса храбрости, но, ища случая увидеть свой красавицу, давал под ее окнами серенады, вздыхал, страдал, – а русская «Аннушка» все оставалась для него недоступным сокровищем.
Петр Великий был не прочь, однако, отдать свой любимицу «Аннушку» за герцога, чтоб иметь в нем и через него претендентство на шведский престол и его именем брать у Швеции клочки балтийского поморья полной горстью; но согласием на брак почему-то очень долго медлил – и не без причины.
Впрочем, невеста была еще так молода – это было совсем дитя, еще не вышедшее из отрочества.
Герцог прибыл в Россию инкогнито, под именем и званием русского «прапорщика», и прежде всего, на пути своем в Петербург, явился в Ригу. С герцогом приехал и камер-юнкер Берхгольц, находившейся в свите жениха, и этот-то Берхгольц оставил драгоценные записки о пребывании герцога в России, о сватовстве, о неудачах этого долгого сватовства, о всех, наконец, наиболее рельефных и мельчайших, но характерных событиях того времени.
Берхгольц говорит, что он увидал царевну Анну Петровну летом 1721 года, в Петербурге, в Летнем саду, который тогда еще назывался царским «огородом». По его словам, маленькая царевна была прекрасна как ангел, с чудным цветом лица, с удивительными руками и станом, довольно уже высокого роста, брюнеточка. Красота ее была действительно замечательна, по отзывам всех, знавших царевну. Это был тип самого Петра – только тип женский, смягченный, улучшенный, хотя девушка и походила на отца поразительно.
Берхгольц описывает даже костюм ее с младшей сестрой Елизаветой Петровной: княжны одеты великолепно, причесаны по последней парижской моде – Европа сильно задела своим культурным крылом Россию, когда в каких-нибудь двадцать лет Петербург начал уже жить парижскими модами, вначале XVIII века, через тридцать лет после стрелецких бунтов!
Но герцог редко имел счастье видеть ту, для которой приехал из-за моря. Его держали в почтительном отдалении от великих княжон. Когда царь и царица уезжали куда-либо из Петербурга, царевны вовсе не показывались жениху, под тем благовидным предлогом, будто и они выехали куда-нибудь.
История Гаральда, таким образом, повторяется через семьсот лет!
Камер-юнкер герцога, Берхгольц, ведет дневник. Как счастливейшие дни в жизни своего молодого герцога, Берхгольц отмечает в своих мемуарах те немногие и кратковременные моменты, когда герцогу удавалось видеть юных княжон при каких-либо торжественных случаях.
Встречаясь с невестой, герцог положительно робел, был застенчив, почти не решался заговорить с ней. Так прошло несколько месяцев.
Только с 21-го октября он почему-то успел победить свой робость и стал выказывать девушке более нежного внимания, в разговорах – более свободы и смелости. Мало того, он старался оказывать ей рыцарские знаки своей сердечной привязанности: так, однажды, заметив, что игра его волторнистов нравится молоденькой княжне, он стал ездить по Фонтанке мимо окон дворца, находившегося тогда в Летнем саду, а музыканты его играли ноктурно.
На прогулках он искал случая встретить княжну, заговорить с ней, полюбоваться ею.
Раз это счастье улыбнулось ему: Берхгольц рассказывает, что однажды герцог встретился с княжной в саду и даже осмелился поцеловать у нее ручку. Счастье молодого человека, по словам Берхгольца, было выше всякой меры.
В это время заключен был ништадтский трактат. Из слов и намеков Петра, герцог должен был ожидать всего своего благополучия от заключения этого трактата. Но оказалось, что в статьях ништадтского договора о герцоге не было упомянуто даже ни одним словом, а напротив – Россия обязывалась никоим образом не вмешиваться в дела Швеции.
Герцог и все бывшие с ним голштинцы упали духом. Чтобы утешить их, по Петербургу распустили слух, что герцог, наконец, женится на дочери царя.
Этот слух польстил самолюбию герцога – надежды его вновь воскресали.
В день тезоименитства императрицы Екатерины Алексеевны, в Катеринин день, 24-го ноября, герцог давал серенаду под окнами дворца.
«Старшая принцесса – говорит по этому случаю Берхгольц – ясно показала тогда, что она большая любительница музыки, потому что почти постоянно во время серенады держала такт рукой и головой. Его высочество часто обращал взоры к ее окну и, вероятно, не без тайных вздохов: он питает к ней большое уважение и неописанную любовь, которую обнаруживает при всех случаях, как в ее присутствии, так и в разговорах с нами».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.