Текст книги "Русские исторические женщины"
Автор книги: Даниил Мордовцев
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 47 (всего у книги 58 страниц)
За границей Дашкова познакомилась и страстно привязалась к леди Гамильтон, дочери Рэйдера, архиепископа туамского, а равно сошлась и с леди Морган, дочерью Тиздаля, обер-прокурора Ирландии. Она так дорожила дружбой Гамильтон, что случайно доставшийся ей от последней шарфик она хранила как святыню: шарфик этот вытеснил из ее сердца тот исторический веер, который ей подарила Екатерина и который она желала положить с собой в гроб. Леди Гамильтон вытеснила из ее сердца и самую императрицу.
В Европе Дашкова оставалась вполне патриоткой. Так в Данциге, в отеле «Россия», она нашла две картины, на которых изображены были битвы русских с пруссаками. Русские войска представлены были жалкими, разбитыми, а пруссаки – победителями. Дашкова, оскорбленная этим, поручила Волчкову и Штеллингу, состоявшим при прусском посольстве и сопровождавшим ее до Данцига, накупить кистей и красок – и в ночь картины были переделаны: русские мундиры, зеленые с красным, были переделаны в прусские, синие с белым, и русские оказались победителями.
В Ганновере Дашкова была в театре с Каменской. Герцог Эрнест мекленбургский ожидал ее приезда и послал к ней в ложу своего адъютанта.
Раскланявшись с русскими и не обратив внимания на двух немок, сидевших в той же ложе и вежливо уступивших место впереди себя знатным русским дамам, так как в городе все догадывались, кто эти особы, – адъютант от имени его высочества спросил Дашкову: иностранки они, или нет?
Дашкова отвечала утвердительно.
– В таком случае, – продолжал адъютант, – его высочеству угодно знать, с кем я имею честь говорить?
– Милостивый государь, – отвечала княгиня: – не думаю, чтобы в этом была какая-либо надобность его высочеству или вам. А мы, как женщины, можем, я думаю, хоть раз в жизни испросить себе позволение умолчать и, вследствие того, не отвечать на ваш вопрос.
Адъютант был совсем сконфужен, а немки крайне удивлены смелостью Дашковой. Тогда она захотела пошутить над ними.
– Хотя я и не желала сообщить своего имени адъютанту, однако, не могу этого не сделать для вас, которые были так вежливы и любезны с нами. Я – театральная певица, а она (Дашкова указала на Каменскую) – танцовщица. Мы теперь путешествуем с целью ангажироваться на какой-либо театр.
Немки были очень огорчены своей ошибкой, приняв Дашкову за важную особу – и повернулись к ней спиной.
Через два года Дашкова воротилась в Россию.
Екатерина, видимо, переменилась к ней. Она пожаловала ей 70,000 р. для покупки какой-либо собственности, и вообще была любезнее, чем до отъезда за границу. Дашкова объясняла эту перемену тем, что при особе императрицы Потемкин уже заменил Орлова, недруга Дашковой.
Но Дашковой уже не жилось в России: ее тянула Европа, да и воспитание детей заботило ее. Она вновь задумала поездку за границу, но уже лет на десять.
Екатерина вновь была недовольна этим предпочтением Европы перед Россией. Но мы полагаем, что Дашкова осталась бы в России, если бы ей выпала на долю широкая государственная деятельность, к которой рвалась ее честолюбивая душа.
Это действительно и случилось, когда Дашкова возвратилась в Россию из своего вторичного и продолжительного путешествия по Европе, где она знакомством со светилами всего мира высоко подняла свое, и без того уже громкое имя.
В ноябре 1782 года императрица, во время одного бала, разговаривая с придворными особами и иностранными послами, сказала Дашковой:
– Я имею сообщить вам, княгиня, нечто особенное.
Окончив разговор, императрица остановилась среди комнаты и, подозвав к себе Дашкову, объявила ей, что назначает ее директором академии наук и художеств.
Пораженная словами государыни, Дашкова не знала, что отвечать. Императрица в лестных выражениях повторила свою волю.
– Простите меня, ваше величество! – отвечала смущенная Дашкова: – но я не должна принимать на себя такую обязанность, которую не в состоянии исполнить.
Императрица доказывала противное.
– Назначьте меня директором над прачками вашего величества, – говорила Дашкова: – и вы увидите, с какой ревностью я буду вам служить. Я не посвящена в тайны этого ремесла; но упущения, которые могут произойти отсюда, ничего не значат в сравнении с теми вредными последствиями, которые повлечет за собой каждая ошибка, сделанная директором академии наук.
Императрица настаивает. Говорит, что другие директора были менее способны.
– Тем хуже! – возражала Дашкова: – они так мало уважали себя, что взялись за дело, которого не могли выполнить с честью.
– Хорошо! хорошо! – сказала императрица: – оставим теперь этот разговор. Впрочем, ваш отказ утвердил меня в той мысли, что лучшего выбора я не могла сделать.
Все взоры придворных обращены на разговаривающих. Лицо Дашковой изобличает ее крайнее волнение. Враги ее ждут, что гордую ученую постигает немилость, опала.
Воротившись с бала домой и не раздеваясь, Дашкова тотчас же пишет императрице свою благодарность и отказ, называет ее «выбор неблагоразумным», говорит, что «сама природа сотворила женщин не директорами», что назначение ее на такой пост – историческое событие, а как историческое – оно должно подлежать и суду истории, что за этот выбор ждет суд истории и императрицу, что частная жизнь коронованной особы еще может не появляться на страницах истории, но что этот шаг императрицы история осудит, что, наконец, чувствуя свой неспособность для такого рода публичной деятельности, как управление академией, она не посмела бы даже сделаться членом какого-либо ученого общества, даже в Риме, где это звание можно приобрести за несколько дукатов, и т. д.
Написав письмо, Дашкова, несмотря на то, что было уже далеко за полночь, скачет к Потемкину и настаиваете на том, чтобы он принял ее, если бы даже и лег уже спать.
Потемкин принял ее, хотя, действительно, и был уже в постели.
Дашкова объявляет ему о своем затруднительном положении.
– Я уже слышал об этом от ее величества, – говорил Потемкин: – и знаю очень хорошо ее намерение. Она решила непременно поставить академию наук под ваше руководство.
Дашкова стояла на своем.
– Принять на себя эту должность это значило бы, с моей стороны, поступить против совести, – говорила она. – Вот письмо, которое я написала ее величеству и которое заключает решительный отказ. Прочтите, князь, потом я хочу его запечатать и передать в ваши руки для того, чтобы завтра поутру вы вручили его императрице.
Потемкин пробежал письмо и разорвал его на клочки. Дашкова вспыхнула при одной мысли, как он смел разорвать письмо, адресованное императрице.
– Успокойтесь, княгиня, и выслушайте меня, – говорил Потемкин. – Никто не сомневается в вашей преданности ее величеству. Почему же вы хотите огорчить ее и заставить отказаться от плана, которым она исключительно и с любовью занимается в последнее время? Если вы непременно хотите остаться при своем намерении, в таком случае вот перо, бумага и чернила; напишите еще раз ваше письмо. Но поверьте мне, поступая против вашего желания, я, однако, действую, как человек, который заботится о ваших интересах. Скажу более: ее величество, предлагая вам эту должность, можете быть, имеет в виду удержать вас в Петербурге и доставить вам повод к более частым и непосредственным сношениям с ней.
Доводы Потемкина подействовали на самолюбивую женщину. Она скачет обратно домой и, не ложась, не снимая бального платья, опять пишет государыне.
Около 7-ми часов письмо послано, и тотчас же получен ответ:
«Понедельник, 8 часов утра.
«Вы встаете ранее меня, прекрасная княгиня, и сегодня к завтраку прислали мне письмо. Отвечая вам, я приятнее обыкновенного начинаю свой день. Так как вы не отказываетесь безусловно на мое предложение, то я прощаю вам все, что вы разумеете под словом неспособность, и оставляю до удобного случая присоединить к тому мои собственные замечания. А то, что вам угодно называть моим правом, я заменяю более приличным именем: благодарность. Согласитесь, однако, что для меня замечательная новость – победить такой твердый характер, как ваш. Будьте уверены, что во всяком случае, когда я могу быть вам полезна словом или делом, я всегда буду готова к тому с радостью».
Вечером Дашкова получает письмо от графа Безбородко и копию с указа, отправленного в сенат, относительно нового директора академии. Указ уничтожал притом полномочие «комиссии профессоров», которая в последнее время, после беспорядков, допущенных в академии последним ее директором Домашневым, управляла делами академии.
В письме графа Безбородко, между прочим, было добавлено: «Ее величество поручили мне передать вам, что вы во всякое время, когда вам угодно, утром или вечером, можете обращаться к ней по каждому делу, касающемуся вверенного вам учреждения, и что она всегда готова будет устранять все затруднения, которые могут вам препятствовать при исполнении ваших обязанностей».
Дашкова отправляет копию с указа в академию и просит, чтобы комиссия два дня оставалась при своих занятиях. Вместе с тем она просит прислать ей отчеты академии, устав, положение о правах и обязанностях директора, и пр.
На следующее утро она является во дворец уже с докладом, как должностное лицо, как министр. В толпе придворных к ней подходит Домашнев и предлагает ей свои услуги. В это время отворяется дверь и появляется императрица, но тотчас же снова затворяет дверь и приглашает Дашкову в кабинет.
– Очень рада вас видеть, княгиня; но скажите, пожалуйста, о чем мог говорить с вами этот негодный Домашнев?
Дашкова сказала. При этом не преминула сказать и фразу, до которых вообще была охотница: она объяснила государыне, что ей придется «руководить слепой».
Как бы то ни было, в первое же воскресенье приемная нового директора академии была полна академиков, профессоров, ученых.
Дашкова любезно приглашает их приходить к ней без всякой церемонии.
В понедельник – Дашкова в академии. Но предварительно она заезжает к знаменитому Эйлеру, в то время уже слепому старику. Оскорбленный Домашневым, он давно перестал посещать академию. Дашкова берет слепого старика в свою карету, сажает туда же его поводыря, Фуса, который был женат на дочери Эйлера, и молодого Эйлера.
В академии Дашкова говорит блестящую, но высокопарную речь.
Когда все академики заняли свои места, Дашкова села на председательское кресло. Рядом с ней сел профессор аллегории Штелин, определенный в академию еще императором Петром III. Дашковой не нравится это соседство, и она говорит обращаясь к слепому Эйлеру:
– Садитесь там, где вам угодно, и место, которое вы изберете, конечно, будет первым между всеми.
Слова эти вызвали сочувствие всей академии.
После заседания, она отправляется в канцелярию, производит ревизию сумм, находит растраты, неоплаченные долги, предупреждает кассиров, что будете держаться строгой экономии. Академическую типографию она находит в жалком положении. Узнаете, что записки академии не выходите потому, что для печатания их не достает шрифта.
Дашкова немедленно делает распоряжение о приобретении шрифтов, о приведении в порядок типографы, о продолжении издания ученых записок.
Между тем, Дашкова еще не присягала. Генерал-прокурор сената, князь Вяземский, спрашивает императрицу, должен ли он привести к присяге нового директора-женщину, как это установлено законом для всякого поступающего на государственную службу.
– Без сомнения, – отвечает Екатерина: – я не тайком сделала княгиню Дашкову директором академии, и, хотя не нуждаюсь ни в каком ручательстве за ее верную службу, тем не менее, считаю эту форму необходимой, потому что она освящаете мой выбор и придает ему торжественность.
Дашкова является в сенат и снова говорит блестящую речь.
«Господа! – обращается она к сенаторам: – наверное, вы столько же, сколько и я, удивляетесь моему появлению среди вас. Я пришла сюда произнести присягу в верности императрице, которой уже с давнего времени посвящаю каждое биение моего сердца, – и вот женщина являет в стенах вашего святилища!»
От генерал-прокурора она просите все документы и сведения, относящееся до академии, чтобы проверить обвинения, возводимые на это, столь упавшее после Ломоносова, высшее ученое учреждение.
На несколько лет Дашкова вся отдается делу академии, и доказывает личным опытом, что и в государственной деятельности женщина имеет право стоять на одной высоте с мужчиной.
Она увеличивает доходы академии, уплачивает ее долги, увеличивает число учеников академических, открывает три новых курса – математически, геометрический и естественной истории. Чтение курсов она поручает русским профессорам и из закрытых классов превращает эти курсы в публичные. Она же первая является и посетительницей академических курсов.
Десять лет она ревностно исполняет свое дело, пока некоторые цензурные неудовольствия, по поводу пропуска академией трагедии Княжнина – «Вадим новгородский», вновь не вынуждают ее на время оставить Россию.
Как бы то ни было, но академическая деятельность княгини Дашковой – это самая светлая сторона ее жизни.
Несмотря на то, что ей не мало было дела и с одной академией, она, через год после принятия в свои руки этого учреждения, дала императрице инициативу к открытию еще так называемой «российской академии», что составляет ныне второе отделение императорской академии наук.
В цветистой речи, сказанной по этому поводу Дашковой перед лицом всего ученая академическая синклита, женщина эта, между прочим, выражалась, что «императрица, свидетельница толиких наших благ, даешь ныне новое отличие покровительства и российскому слову, толь многих языков повелителю».
Мы упомянули о цензурных неудовольствиях, испытанных Дашковой. На ней, как на президенте академии, лежали обязанности цензорского надзора над всем, что печатала академия. Вот почему Дашкова едва не впала в немилость за дозволение напечатать «Вадима новгородского», направление которого враги и завистники даровитой женщины старались представить императрице в ложном свете.
Как бы то ни было, при некоторых размолвках и временных охлаждениях, Екатерина до конца своей жизни была милостива к своему прежнему другу: трудно было забыть тот день, когда две молоденькие женщины-амазонки ехали из Петербурга в Петергоф добывать русский императорский трон.
Но вот императрица умирает.
Для Дашковой начинается опальное, тяжелое время.
Тотчас же по восшествии на престол императора Павла Петровича, Дашкова отрешается от всех должностей.
Едва ода успела поблагодарить императора «за освобождение от бремени, которое превышало ее силы», и переехать в Москву, как является в ней московский главнокомандующий, Измайлов и объявляет ей приказ императора – «выехать из города и в деревне вспоминать о событиях 1762 года!»
Но едва она переехала в свое имение, село Троицкое, как от Измайлова пришло новое известие: император приказывает Дашковой, оставив Троицкое, ехать в одну из деревень ее сына, в новгородскую губернию, и там ожидать дальнейших распоряжений».
Дашкова со своими приближенными поселилась в указанном ей глухом захолустье. Крестьянская изба заменила княжеские палаты и императорские дворцы. В заброшенной деревне, у этой деловой женщины, занявшей в истории место в числе первых, по времени, русских писательниц, не было даже достаточно бумаги, чтобы срисовать скучные и неприглядные виды окрестностей.
Но, однако, нашелся один лист бумаги, на котором княгиня Дашкова и написала просительное письмо государю о смягчении, если не ее участи, то тех, которые добровольно последовали за ней в изгнание.
Государь, узнав, что письмо от Дашковой, не хотел даже раскрыть его, а отправил немедленно курьера с приказанием – отобрать у княгини перья, бумагу, чернила.
Только, когда вслед за этим, в кабинет вошла императрица, держа на руках маленького великого князя, которому в ручонку всунула письмо Дашковой, государь, растроганный, принял письмо из рук сына и обнял малютку, сказав:
– О, женщины! Знают чем разжалобить.
И тотчас же, схватив перо, написал:
«Княгиня Екатерина Романовна, вы желаете переехать в свое калужское имение, – переезжайте. Доброжелательный вам Павел».
С воцарением императора Александра Павловича Дашкова опять возвращена ко двору, где она уж казалась и старушкой, и смешной в своих старомодных нарядах, с устаревшими манерами.
Она увидела, что время ее отошло, и поспешила сама удалиться в свой деревню, где, при содействии мисс Мери Вильмот, двоюродной сестры своей любимицы, леди Гамильтон, и занялась составлением своих знаменитых мемуаров.
Княгиня Дашкова умерла 4 января 1810 года.
При всех недостатках, от которых не свободна была эта женщина, Дашкова, тем не менее, является одной из замечательных русских женщин как прошлого, так и нынешнего столетия.
«Современники слишком неравнодушно относились к ней: одни превозносили ее до идеальной высоты, другие низводили в грязь.
Так один современный ей иностранец, бывший в России уже в восьмидесятых годах, рассказывает о ней, между прочим:
«Княгиня уже с давних пор сделалась несносна по своему дурному характеру и заслужила общую нелюбовь. Знаменитая героиня революции 1762 года хвалилась тем, что она подарила трон Екатерине, и в то же время со всех знакомых офицеров и адъютантов собирала дань галунами или аксельбантами. Любимым ее занятием было отделять от шелку золото и серебро, которое она потом продавала. Таким образом, кто хотел приобрести расположение княгини, должен был прежде всего отослать ей все свои старые тряпки с золотым и серебряным шитьем. Зимой она не приказывала топить залы академии и, однако, требовала, чтобы члены аккуратно посещали заседания. Многие из них, впрочем, охотнее выслушивали ее жесткие выговоры, чем соглашались сидеть в таком страшном холоде. Княгиня-президент каждый раз являлась на заседаниях закутанная в дорогую шубу. Очень оригинально было видеть эту женщину одну посреди бородатого духовенства и русских профессоров, которые сидели подле нее с выражением глубокого почтения на лице, хотя в то асе время сильно дрожали от холода. Ее обхождение с членами академии было чрезвычайно гордо и даже грубо: с учеными она обращалась, по-видимому, как с солдатами и рабами».
В другом месте этот же писатель говорит:
«Окончательно смешной сделал княгиню процесс с Александром Нарышкиным, который имел поместье по соседству с ее землей. Однажды его свиньи поели капусту на полях Дашковой, и та велела перебить животных. Когда Нарышкин, после того, встретил княгиню при дворе, то громко сказал: «Посмотрите, как с нее течет кровь моих свиней!»
«Такова была эта знаменитая женщина, – заключат он, – которая в Голландии подралась со своей хозяйкой, а в Париже хотела застрелить бедного аббата Шапо (неодобрительно отзывавшегося о России в своем сочинении), которую Вольтер старался уверить в том, что он ей удивляется, а немецкие писатели выставили каким-то божественным гением, и которая кончила тем, что сделалась предметом насмешек для всей России».
Хотя это едва ли правда, потому что Россия поступила бы дурно, если бы только смеялась над такой женщиной, которых она все-таки много не может насчитать, однако, и эти отзывы нельзя обходить молчанием, потому что они – отклики времени и левая сторона суда современников.
Не хорошо отзывался о ней и Державин, да он и редко о ком хорошо отзывался. Он приписывает ей «склонность к велеречию и тщеславно», «хвастовство», своекорыстные рассчеты, «без которых она ничего и не для кого не делала». Он говорит также, что Дашкова без всяких причин не любила и известного механика-самоучку Кулибина, и все это «по вспыльчивому ее или лучше – сумасшедшему нраву».
Но все подобные отзывы, если в них есть и значительная доля правды, ни мало не отнимают исторического значения у этой женщины: это была все-таки крупная личность, и русские женщины всегда могут указать на нее, как на одного из первых практических пионеров современного «женского вопроса», начавшегося теперь так, как ему давно следовало начаться, – с заработка собственного женского куска хлеба.
VIII. Вельяшева-Волынцева, Зубова, Храповицкая и Хераскова —«литературные дочери» Ломоносова и Сумарокова
В предыдущих очерках мы сказали, что возбужденный в русском обществе гением Ломоносова и литературной деятельностью Сумарокова интерес к более высоким идеалам жизни, чем идеалы, которыми питалось наше общество в первую половину прошлого века, и относительно высший и, вследствие этого, более нравственный подъем общественного духа, не могли не вывести русскую женщину из того узкого, заколдованного круга, в котором она до той поры вращалась, и не вызвать в ней проявления духовных ее сил и ее умственного творчества.
Чуткая и восприимчивая по натуре, женщина во все времена служила как бы барометром, по которому можно определять степень подъема или упадка общественного духа и направление общественных симпатий. Мы говорим о лучших женщинах, о таких выдающихся между ними личностях, которые, как чувствительный барометр, способны отражать в себе состояние общественной атмосферы. В Греции, при Перикле, Аспазия была полным отражением всего лучшего, что успело выработать творчество аттического духа в момент его высшего подъема. В Риме, в эпоху общественной деморализации, женщина является более безнравственной и более жестокой, чем мужчина. В эпоху крестовых походов, западноевропейская женщина, в страстном увлечении идеей освобождения гроба Христова, поднимает на свои плечи более непосильные нравственные подвиги, чем в состоянии были поднять сами крестоносцы, бившиеся в Палестине с неверными.
Никакие исследования не в состоянии так полно и ясно представить всю историю русской земли, как история русской женщины, если бы история эта могла быть обстоятельно разработана; но, к сожалению, женщина, невидимая двигательница всего, что совершается на земле, по врожденной ей скромности, как бы прячется от взоров истории – то в недоступном никому семейном святилище, то в монастырской келье, то в детской, с питаемыми ею будущими деятелями.
Но где женщина как бы невзначай проявляется, там по ее проявлениям можно смело судить, что таково было господствующее направление эпохи, каким его отражает в себе женщина, и что направлением этим она же, невидимо для мира, и руководила, выражая собой знамение времени.
Княгиня Ольга, считая кровавую месть высшим проявлением языческой правды, доводит месть древлянам за смерть мужа до такой изысканности, до какой мужчина не в состоянии был бы ее довести, и первая во всей языческой Руси откликается на идеи христианства.
Рогнеда, с другой стороны, представляет собой крайнее выражение эпохи – гордость «рода»: она не хочет «разуть сапоги робичичу», хотя разуванье жениха невестой было в обычае времени и хотя этот «робичич» – сын сильнейшего князя русской земли.
Софья Витовтовна сама защищает Москву от татар в то время, когда великий князь бежит от страшных их полчищ: значит, приспела пора Руси освободиться от татарского ига. Софья Витовтовна – знамение времени.
Марфа-посадница чутьем женщины угадывает грядущую гибель вольностей Великого Новгорода со стороны Москвы – и погибает последняя, защищая эти вольности.
Софья Палеолог первая вселяет в душу своего мужа сознание царственного величия – и великий князь смело ломает ханскую «басму», чего не смел сделать ни один князь, и в то же время ломает силу удельных князей.
Елена Глинская добивает последнего удельного князя Старицкого – и в своем лице начинает единодержавие русской земли: знак, что время единодержавия приспело.
Ирина Годунова, посадив на престол своего брата, сама предвидит, что тот путь, которым она возвела брата на престол, ведет Россию к гибели, что сама она бросает Россию в пасть смутного времени, – и умирает, говорят, от тоски этого предвидения.
Марина Мнишек – это олицетворение последнего, отчаянного политического единоборства Польши и Руси, и если бы победила Марина Мнишек, то, быть может, история русской земли пошла бы иным путем.
Цесаревна Софья Алексеевна – это полное отражение духа всей старой, до-петровской Руси, и эта девушка поднимаешь руку на своего родного брата за то, что тот сам поднимал руку на эту старую, отжившую по форме Русь.
Матрена Кочубей мечтает об отдельной «украинской короне» и загадывает надеть эту корону на свою красивую голову: знак, что идея своей короны носилась в Малороссии.
В течение всей первой половины XVIII века русская женщина или наряжалась в немецкое платье, когда это стало знамением времени, и наряжалась с увлечением, со страстью, или до одурения танцевала в ассамблеях, или же упорно и глухо боролась против всего нового, или вся пропитывалась атмосферой противоновшества, или, наконец, интриговала при дворе, когда никакой другой деятельности для нее не представлялось, и попадала за это на плаху, или в Сибирь, или в монастырское заточенье.
Но вот в воздухе повеяло чем-то иным, более высоким веяньем духа: Ломоносов пересаживает на русскую почву западную науку и свои поэтические образы отливает в новую, невиданную дотоле форму стиха; Сумароков создает русский театр; древний аттический Парнас с его богами и богинями переносится на русскую землю и на него, хотя не без труда, взбираются Княжнин, Херасков, Майков.
Чуткая русская женщина, как ни была деморализована ассамблеями и интригой, мгновенно отразила в себе новое веянье времени, и молоденькие девочки, как, например, дочь Сумарокова (впоследствии Княжнина) или Александра Каменская (впоследствии Ржевская) становятся первыми русскими писательницами, вводят в историю эту новую русскую женщину.
Вместе с ними и за ними выступает целый ряд женщин этого нового направления; имена их: императрица Екатерина II, княгиня Дашкова, Вельяшева-Волынцева, Зубова, Храповицкая, Хераскова, княгиня Меншикова (урожденная княжна Долгорукая), Макарова, Орлова, Нилова, княгиня Голицына, княжна Волконская, Безнини, Хвостова – все это женщины того времени, когда Россия в первый раз со дня начала своего исторического существования сознала в себе силу умственного творчества, как явление законное, и отнеслась к этой силе с должным уважением.
Об Императрице Екатерине II и княгине Дашковой мы уже говорили. Познакомимся несколько с нравственной физиономией и других, выше поименованных нами женщин, которые названы «литературными дочерьми Ломоносова и Сумарокова».
В сущности, женщины эти были скорее носительницами того знамени, под которым стояли Ломоносову Сумароков и их последователи, чем «дочерями» этих деятелей слова.
Девица Анна Вельяшева-Волынцева была дочь артиллерии подполковника Ивана Вельяшева-Волынцева.
Под влиянием импульса общественного направления, начавшегося вслед за бироновщиной, Вельяшева-Волынцева рано почувствовала в себе призвание к умственным занятиям, и в то время, когда другие сверстницы ее или видели цель и содержание жизни в танцах и нарядах, или мечтали попасть ко двору, Волынцева искала осуществления своих жизненных идеалов в другой сфере, и нашла это удовлетворение в занятиях умственным трудом, который уже прославил имена двух или трех ее предшественниц, дочь Сумарокова – Княжнину, Ржевскую-Каменскую и княгиню Дашкову-Воронцову.
Впрочем, этот импульс общественного направления сильно в то время отразился и на дворе, так что и сама императрица Екатерина II, очень чуткая к требованиям века, искала славы писательницы и усердно работала над сочинением стихотворений на разные случаи, над составлением театральных пьес и пр.
Данное направление, одним словом, господствовало в умственной атмосфере Петербурга и Москвы, и, конечно, как всегда бывает, наиболее одаренные личности первые служили практическим выражением этого направления.
В то время стоять в уровне передовых требований века значило для женщины уметь владеть пером и стихом.
Вельяшева-Волынцева владела и тем и другим. Стихи ее дали ей литературное имя и – чего иногда напрасно добивались другие ее сверстницы – известность при дворе.
Молоденькая девушка пошла при этом и на другой, более трудный для ее сил, подвиг: она занялась переводом лучших в то время произведений западно-европейской литературы, и избрала для этого наделавшее так много шуму политическое сочинение Фридриха II-го: «Историю бранденбургскую, с тремя рассуждениями о нравах, обычаях и успехах человеческого разума, о суеверии и законе, о причинах установления или уничтожения законов».
Перевод этот много наделал шуму в тогдашнем читающем русском обществе, и имя даровитой девушки повторялось во всех кружках, а еще чаще при дворе.
– Вот у меня перевели и Фридриха! – говорила императрица Екатерина философу Дидро, который в то время был в Петербурге. – И кто же, думаете вы? Молодая, пригожая девушка.
– У вас и при вас, ваше величество, – все чудеса света, – отвечал Дидро: – но в Париже мало и мужчин читателей Фридриха!
Известный деятель прошлого века Новиков, много потрудившийся для русского образования и в особенности для привлечения к умственному труду женщины, с большим сочувствием отзывается о трудах Волынцевой и говорил, что она, «в рассуждении своих молодых лет и исправности перевода достойна похвалы».
Тем же общественным движением увлечена была и другая современница Волынцева, Марья Ивановна Римская-Корсакова, вышедшая потом замуж за Зубова.
Римская-Корсакова славилась своими песнями, которые завладели вниманием всего тогдашнего русского общества и пелись, повсеместно: это были первые песни, которые вместе с песнями Сумарокова и его дочери дозволила себе петь Россия после раскольничьих стихов, духовных кантат, песенок в роде тех, которые распевала когда-то Ксения Годунова, и редко – народных песен обрядового и бытового цикла.
Сама сочинительница песен считалась «приятнейшей певицей». Песни ее вышли в 1770-м году. Эти песни теперь уже, конечно, забыты, как и сама их сочинительница.
Но едва ли кому-либо из читателей известно, что Зубова или Римская-Корсакова обессмертила свое имя такой песенкой, которая стала для России историческим достоянием.
Песенка эта – общеизвестный, теперь уже очень старинный, археологически, так сказать, романс:
Я в пустыню удаляюсь
От прекрасных здешних мест.
Почти целое столетие вся Россия пела эту, некогда модную, великосветскую, чувствительную песенку, и находила ее восхитительной и по музыке, и по стиху, и по содержанию. Песенка эта пелась и при дворе, и в высших аристократических домах. Как все более или менее бессмертное, она стала потом достоянием нескольких поколений, перешла в самые отдаленные уголки России, пелась потом во всех захолустьях и до настоящего времени поется чувствительными попадьями старинная покроя в самых далеких уголках русской земли под звуки гуслей, тоже становящихся достоянием археологии.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.