Текст книги "Русские исторические женщины"
Автор книги: Даниил Мордовцев
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 53 (всего у книги 58 страниц)
«Но, – прибавляет биограф, – вид почти умирающей красавицы, вид женщины, привыкшей к хорошему обществу и к роскошной обстановке жизни, а теперь заключенной в одной комнате с солдатами, содержанной на грубой арестантской пище, больной, совершенно расстроенной, убитой и физически и нравственно, не мог не поразить мягкосердого фельдмаршала. Он был один из добрейших людей своего времени, отличался великодушием и пользовался любовью всех знавших его. Забывая приказания императрицы принять в отношении в пленнице меры строгости, добрый фельдмаршал, выйдя из каземата, приказал опять допустить в ней Франциску фон-Мешеде, улучшить содержание пленницы, страже удалиться за дверь и только смотреть, чтобы пленница не наложила на себя рук. Голицын заметил в ее характере так много решительности и энергии – свойств, которыми сам он вовсе не обладал, – что не без оснований опасался, чтобы заключенная не посягнула на самоубийство. Она была способна на то, что доказала на корабле «Трех Иерархов».
Обо всем этом Голицын донес императрице 18 июня.
29 июня императрица отвечала фельдмаршалу:
«Распутная лгунья осмелилась просить у меня аудиенции. Объявите этой развратнице, что я никогда не приму ее, ибо мне вполне известны и крайняя ее безнравственность, и преступные замыслы, и попытки присваивать чужие имена и титулы. Если она будете продолжать упорствовать в своей лжи, она будет предана самому строгому суду».
Говорят, что в это время пленницу навестил граф Алексей Орлов. О свидании его со своей жертвой после рассказывал тюремщик, которому слышно было, как несчастная женщина в чем-то сильно укоряла своего предателя, кричала на него и топала ногами. Что они говорили между собой – никто не знает. Без сомнения, ужасно было это свидание: ведь, жертва готовилась быть матерью ребенка от того самого человека, который ее предал, а теперь стоял перед ней…
В это время императрица прислала из Москвы к Голицыну двадцать так называемых «доказательных статей», составленных на основании показаний самой пленницы, ее свиты и захваченной у них переписки. «Эти статьи, – писала Екатерина, повелевая передопросить арестантку, – совершенно уничтожат все ее ложные выдумки».
Но и «доказательными статьями» от пленницы ничего не добились. Даже добрейшего фельдмаршала взорвала непоколебимая стойкость этой почти умирающей молоденькой женщины.
От нее он пошел в каземат Доманского.
– Вы в своем показании утверждали, что самозванка неоднократно перед вами называла себя дочерью императрицы Елизавета Петровны, – сказал ему Голицын. – Решитесь ли вы уличить ее в этих словах на очной ставке?
Доманский смутился. Но, несколько оправившись и придя в себя, он твердо отвечал, что – нет, что такого показания он не давал. Голицына рассердило это упорство.
От Доманского, которому он пригрозил очной ставкой с Черномским, фельдмаршал отправился в каземат этого последнего.
Но и очная ставка сначала не помогла. Доманский утверждал, что пленница не называла себя дочерью императрицы. Но потом сбился в словах, запутался и стал умолять о помиловании.
– Умоляю вас, простите мне, что я отрекся от первого моего показания и не хотел стать на очную ставку с этой женщиной. Мне жаль ее, бедную. Наконец, я откроюсь вам совершенно: я любил ее, и до сих пор люблю без памяти. Я не имел сил покинуть ее, любовь приковала меня к ней, и вот – довела до заключения.
– Какие же были у вас надежды? – спросил его Голицын.
– Никаких, кроме ее любви. Единственная цель моя состояла в том, чтобы сделаться ее мужем. Об ее происхождении я никогда ничего не думал и никаких воздушных замков не строил. Я желал только любви ее, и больше ничего. Если бы и теперь выдали ее за меня замуж, хоть даже без всякого приданого, я бы счел себя счастливейшим человеком в мире.
Ему и ей дали очную ставку. Они говорили по-итальянски. Смущенный и растерянный Доманский сказал ей, что она называла себя иногда дочерью императрицы.
Резко взглянула на него пленница, но ничего не сказала. Доманский совершенно потерялся.
– Простите меня, что я сказал, но я должен был сказать это по совести, – говорил он в смущении.
Спокойным и твердым голосом, смотря прямо в глаза Доманскому, пленница отвечала, будто отчеканивая каждое слово:
– Никогда ничего подобного серьезно я не говорила и никаких мер для распространения слухов, будто я дочь покойной русской императрицы Елизаветы Петровны, не предпринимала.
Так и эта очная ставка ничем не кончилась.
Прошло еще несколько дней. В Москве празднуют кучук-кайнар-джийский мир. Голицыну жалуют бриллиантовую шпагу «за очищение Молдавии до самых Ясс».
А Голицын между тем, пишет императрице о своей арестантке: «Пользующий ее доктор полагает, что при продолжающихся постоянно сухом кашле, лихорадочных припадках и кровохаркании ей жить остается недолго. Действовать на ее чувство чести или на стыд совершенно бесполезно, одним словом – от этого бессовестного создания ничего не остается ожидать. При естественной быстроте ее ума, при обширных по некоторым отраслям знаний сведениях, наконец, при привлекательной и вместе с тем повелительной ее наружности, ни мало не удивительно, что она возбуждала в людях, с ней обращавшихся, чувство доверия и даже благоговение к себе. Адмирал Грейг, на основании выговора ее, думает, что она полька. Нет, ее за польку принять невозможно. Она слишком хорошо говорит по-французски и по-немецки, а взятые с ней поляки утверждают, что она только в Рагузе заучила несколько польских слов, а языка польского вовсе не знает».
Почти умирающая, она все еще, однако, не теряет надежды на свободу, на жизнь.
Она снова просит бумаги и перо. Докладывают об этом Голицыну. Тот думает, что ожидание близкой смерти, быть может, заставит ее распутать, наконец, тайну, от которой действительно у всех могла голова закружиться, – такая масса фактов и никакого вывода!
Ей дают перо и бумагу. Она снова пишет обширное письмо, исполненное самого безотрадного отчаянья. Пишет и императрице письмо и особую записку.
Не приводим этих новых подробностей о таинственной женщине: тут целые массы фактов, сложных, запутанных, невероятных, – и факты эти не вымышленные, и все эти факты группируются около одной личности, около этой непонятной, умирающей женщины.
«Требуют теперь от меня сведений о моем происхождении, – пишет она, между прочим: – но разве самый факт рождения может считаться преступлением? Если же из него хотят сделать преступление, то надо бы собрать доказательства о моем происхождении, о котором и сама я ничего не знаю».
Или в другом месте:
«Вместо того, чтобы предъявить мне положительные сомнения в истине моих показаний, мне твердят одно, и притом в общих выражениях, что меня подозревают, а в чем подозревают, и на основании каких данных, того не говорят. При таком направлении следствия, как же мне защищаться против голословных обвинений? Если останутся при такой системе производства дела, мне, конечно, придется умереть в заточении. Теперешнее мое положение при совершенно расстроенном здоровье невыносимо и ни с чем не может быть сравнено, как только с пыткой на медленном огне. Ко мне пристают, желая узнать, какой я религии; да разве вера, исповедуемая мной, касается чем-либо интересов России?»
А от императрицы, между тем, новое повеление, от 24-го июля: «Удостоверьтесь в том, действительно ли арестантка опасно больна? В случае видимой опасности, узнайте, к какому исповеданию она принадлежит, и убедите ее в необходимости причаститься перед смертью. Если она потребует священника, пошлите к ней духовника, которому дать наказ, чтобы довел ее увещаниями до раскрытия истины; о последующем же немедленно донести с курьером».
Боятся, чтобы она не унесла с собой своей тайны в могилу.
А генерал-прокурор к этому повелению прибавляет: «священнику предварительно, под страхом смертной казни, приказать хранить молчание обо всем, что он услышит, увидит или узнает».
Но через день императрица шлет новое повеленье:
«Не допрашивайте более распутную лгунью; объявите ей, что она за свое упорство и бесстыдство осуждается на вечное заключение. Потом передайте Доманскому, что если он подробно расскажет все, что знает о происхождении, имени и прежней жизни арестантки, то будет обвенчан с ней, и они потом получат дозволение возвратиться в их отечество. Если он согласится, следует стараться склонить и ее, почему Доманскому и дозволить переговорить о том с ней. При ее согласии на предложение – обвенчать их немедленно, чем и положить конец всем прежним обманам. Если же арестантка не захочет о том слышать, то сказать ей, что в случае открытия своего происхождения она тотчас же получит возможность восстановить сношения свои с князем Лимбургским».
Голицын снова является к заключенной. Он находит ее в совершенно безнадежном состоянии, почти умирающей.
– Не желаете ли вы духовника, чтобы приготовиться к… смерти? – спрашивает князь, наклоняясь к умирающей.
– Да.
– Какого же вам священника, греко-восточного или католического?
– Греко-восточного.
Но больше она говорить не можете. Голицын уходит. Еще прошло несколько дней. Голицын опять в каземате. Это было 1-го августа.
– Я теперь узнал о вашем происхождении, – говорит он.
«Услышав от меня сии слова (доносил потом Голицын государыне), пленница сначала видимо поколебалась, но потом тоном, внушавшим истинное доверие, сказала, что она хорошо узнала и оценила меня, вполне надеется на мое доброе сердце и сострадание к ее положению, а потому откроет мне всю истину, если я обещаю сохранить ее в тайне. «Но я могу решиться только на письменное признание, – сказала она: – дайте мне для того два дня сроку».
Прошло два дня. Голицыну докладывают, что с арестанткой случился такой жестокий болезненный припадок, что она не только писать, но даже и говорить не может.
Прошло еще четыре дня. Ей стало легче. Она просит доктора сказать фельдмаршалу, что к 8-му числу постарается кончить свое письмо.
И действительно кончила, но не одно, а два, к нему и к императрице.
Умирающая беременная женщина в последний раз просит сжалиться над ней. «Днем и ночью в моей комнате мужчины, – пишет она, между прочим, – с ними я и объясняться не могу. Здоровье мое расстроено, положение невыносимо. Лучше я пойду в монастырь, а долее терпеть такое обхождение я не в силах».
Императрице пишет, что солдаты даже ночью не отходят от ее постели. «Такое обхождение со мной заставляет содрогаться женскую натуру. На коленях умоляю ваше императорское величество, чтобы вы сами изволили прочесть записку, поданную мной князю Голицыну, и убедились в моей невинности».
В этой записке есть одно замечательное место. Она говорит, что, по возвращении из Персии, она намеревалась приобрести полосу земли на Тереке. «Здесь я намерена была посеять первые семена цивилизации, посредством приглашенных мной к поселению французских и немецких колонистов. Я намеревалась образовать таким образом небольшое государство, которое, находясь под верховным владычеством русских государей, служило бы связью России с востоком и оплотом русского государства против диких горцев». Она хотела употребить для этого князя Лимбургского, как своего помощника, и он уже отказывался от престола в пользу брата. Граф Орлов должен был склонить императрицу к принятию этого проекта.
В заключение опять просит пощадить ее. «Я круглая сирота, одна на чужой стороне, беззащитная против враждебных обвинений».
До и после этого не переставали надеяться, что от нее что-нибудь узнают. Едва слышно она отвечала на вопросы, что сказала всю правду, а о своем происхождении она не знаете и не знает.
– Я знаю, кто вы, – сказал, наконец, Голицын: – я имею ясные на то доказательства.
Больная даже приподнялась на постели.
– Кто же я?
– Дочь пражского трактирщика.
Больная вскочила с постели и с сильнейшим негодованием вскричала:
– Кто это сказал? Глаза выцарапаю тому, кто осмелился сказать, что я низкого происхождения!
Силы ее оставили. Она упала на постель.
Прошел август, сентябрь и половина октября, больная уже не вставала с постели. Смерть, видимо, приближалась к ней.
В конце ноября арестантка родила сына. Это был сын графа Орлова. Что должна была чувствовать умирающая мать при взгляде на этого ребенка!
Говорят, что его потом вырастили, что он служил в гвардии, нося фамилию Чесменского, и умер в молодых летах. Пришла, наконец, и смерть к таинственной женщине.
– Где вы родились и кто ваши родители? – опрашивает умирающую священник казанского собора Петр Андреев.
– Бог свидетель – не знаю, – отвечает умирающая. Священник увещевает ее, просит не уносить с собой тайны в могилу.
– Свидетельствуюсь Богом, что никогда я не имела намерений, которые мне приписывают, никогда сама не распространяла о себе слухов, что я дочь императрицы Елизаветы Петровны.
– А документы? – спрашивает священник.
– Все это получено мной от неизвестного лица при анонимном письме.
– Вы стоите на краю могилы, – сказал священник: – вспомните о вечной жизни и скажите мне всю истину.
– Стоя на краю гроба и ожидая суда пред самим Всевышним Богом, уверяю вас, что все, что ни говорила я князю Голицыну, что ни писала к нему и к императрице, – правда. Прибавить к сказанному много ничего не могу, потому что ничего больше не знаю.
– Но кто были у вас соучастники?
– Никаких соучастников… не было… потому что… и преступных замыслов… мне приписываемых… не было.
Она чувствовала себя так дурно, что просила священника прийти на другой день.
На другой день те же увещания и то же решительное утверждение со стороны умирающей, что она все сказала, что больше она ничего не знает.
Она говорила все слабее и слабее. Священник, наконец, не мог понимать ее слов. Началась агония.
Священник оставил ее, не удостоив причастия.
Агония продолжалась более двух суток. В семь часов пополудни 4-го декабря 1775-го года таинственной женщины не стало: действительно, она унесла-таки в могилу тайну своего рождения, если только сама знала ее.
Солдаты, бессменно стоявшие при ней на часах, тайно вырыли там же в равелине глубокую яму и труп загадочной женщины закидали мерзлой землей. Красоты, которая так обаятельно действовала на все, не стало. Обрядов при погребении не было никаких.
Картина Флавицкого, изображающая смерть этой женщины в виду всего сказанного здесь, не имеет исторической правды.
V. Баронесса Анна-Христина Корф, урожденная ШтегельманБаронесса Корф была одной из того многочисленного сонма «русских иноземок», владычество которых в русской земле обнимает всю первую половину прошлого столетия и так долго было памятно России.
Принадлежа, по служебным и экономическим интересам своих отцов, мужей и братьев, России, рожденные и воспитанные в России, хотя не в русских нравах, женщины эти, как их мужья и отцы, только временно и притом экономически тяготели к русской земле, а все их симпатии лежали к западу, так что, едва лишь кончались выгодные операции этих иноземцев и иноземок в русском царстве, или состояние их солидно округлялось, или же, наконец, дальнейшее пребывание в русской земле не представляло прочных шансов на успех, – все эти чужеядные растения выползали из русского огорода и ветвями своими перетягивались на запад, в более родную им атмосферу.
Баронесса Корф в России ничего не сделала и никаким актом своей деятельности не оставила по себе памяти на страницах русской истории; но, по случаю одного рокового события на западе Европы, она попала в список исторических женщин, связав свое имя с другим именем, вполне историческим и очень громким, – почему и мы не считаем себя в праве обойти ее молчанием, хотя в тех видах, что в истории французской революции неизбежно должно упоминаться имя баронессы Корф, русской по рождению и по подданству.
Анна-Христина была дочь известного петербургского банкира Штегельмана, биржевые операции которого составляли заметное явление в коммерческой жизни Петербурга второй половины прошлого века.
Дочь богатого банкира вышла замуж за барона Корфа, родного племянника того Корфа, который правил Пруссией во время занятия ее русскими войсками в семилетнюю войну, а потом при Петре III был петербургским обер-полицеймейстером.
Муж Анны-Христины служил России в чине полковника, командовал одним из русских полков, именно козловским, и состоял адъютантом при фельдмаршале графе Минихе.
В царствование Екатерины II-й он был убит при штурме Бендер, 16-го сентября 1770-го года.
Едва овдовела его супруга Анна-Христина, как тотчас же покинула Россию. Она уехала со своей матерью в Париж, где и жила постоянно, в течение 20 лет, так как к России не влекли ее уже никакие, ни нравственные, ни экономические интересы.
И в Париже она, без сомнения, так же затерялась бы в массе имен, не оставивших по себе следа в истории, как затерялась бы конечно, и в России, если бы одно, по-видимому, не важное по себе, событие, но повлекшее за собой целый ряд роковых для Франции и для всей Европы последствий не заставило в свое время повторять имя баронессы Корф повсеместно.
Это – неудачное бегство из Парижа короля Людовика XVI-го в 1791 году.
Ночью 9-го июня 1791-го года Людовик XVI исчез из Парижа.
Из произведенного затем расследования оказалось, что с 9-го на 10-е июня, около полуночи, Людовик XVI, королева, дофин, принцесса-дочь, принцесса Елизавета и г-жа Турцель тихонько вышли из дворца и пешком отправились к Карусели. Там ждала их карета. В этой карете королевское семейство отправилось к воротам Сен-Мартен. 7 ворот ожидал их дорожный берлин, заложенный шестеркой лошадей. Пересев в этот экипаж, король с семейством отправился в путь по направлению к Бонди.
При первом известии о бегстве короля, Париж пришел в необыкновенное волнение. Дом министра де-Монморена, за подписью которого, как оказалось тогда же, был выдан паспорт королю, но только на чужое имя, был осажден толпами народа, и только отряды национальной гвардии могли отстоять этот дом от разграбления. Но король из Франции не выехал – на дороге он был арестована и привезен обратно в свою столицу.
Вскоре вся Европа узнала, что непосредственным орудием в бегстве французского короля была русская подданная, баронесса Корф, что паспорт для прикрытия отъезда короля из своего королевства она выправляла на свое семейство и передала его королю, знаменитому арестанту французского народа, снабдив притом царственного беглеца на дорогу значительной суммой денег.
Помощником ее в этом деле был известный тогда всей Европе граф Аксель-Ферзен, швед, находившийся во французской службе и бывший в дружеских отношениях с баронессой Корф и ее матерью. Граф Ферзен, получив от баронессы Корф ее паспорт, вручил его королю; граф же Ферзен приготовил для несчастного короля карету у Карусели и дорожный берлин у ворот Сен-Мартен; граф Ферзен, наконец, был и тем переодетым кучером, который вывез короля из Парижа.
Вот что, между прочим, через несколько дней после ареста Людовика XVI-го писал русский посланник в Париже Симолин к графу Остерману в Петербург.
«…Когда национальному собранию было доложено, что король путешествовал с паспортом, выданным на имя г-жи Корф, для проезда во Франкфурте с двоими детьми, камердинером, тремя слугами и горничной, за подписью Монморена, тогда потребовали этого министра к допросу.
Он приведен был под стражей, и без труда доказал, что он не способствовал и не мог способствовать бегству королевской фамилии, и совершенно отклонил от себя обвинение. Между тем, народ с такой яростью устремился к его дому, что ударили тревогу и надлежало отправить на место несколько отрядов национальной гвардии, чтобы спасти дом от разграбления.
«Так как я быль в некотором роде соучастником в этом великом событии настоящей минуты, хотя самым невинным образом, то считаю себя обязанным дать объяснение тому, что касается моего участия в этом деле.
«В первых числах этого месяца, г-жа Корф, вдова полковника Корфа, бывшего в службе ее императорского величества и убитого, 20 лет тому, при штурме Бендер, просила меня чрез посредство одной особы доставить ей отдельные паспорта, один для нее, а другой для г-жи Штегельман, ее матери, на проезд во Франкфурт. Я передал эту просьбу, на письме, г-ну Монморен, и он тотчас же приказал изготовить паспорта и переслал их ко мне. Несколько дней спустя, г-жа. Корф написала ко мне, что она, уничтожая разные ненужные бумаги, имела неосторожность бросить в огонь и свой паспорт, и просила меня достать ей другой такой же. Я в тот же день отнесся к секретарю, заведовавшему паспортной экспедицией, приложив ее письмо к своему письму, и он заменил мнимо-сгоревший паспорт другим. Не моя вина и не вина г-на Монморена, если г-жа Корф вздумала из своего паспорта сделать такое употребление, в какому он не назначался и которого мы далеко не могли предвидеть.
«Так как в печатных известиях, явившихся по поводу этого события, г-жа Корф названа была шведкой, то я счел себя вправе восстановить истину посредством письма, которое написал к г-ну де-Монморену, и напечатал в газетах и вопию с коего позволяю себе приложить здесь, так же и копию с письма г-жи Корф, в котором она горько жалуется на свой неосторожность. Я нисколько не сомневаюсь в том, что предубеждение, которое могло составиться в публике на мой счет, рассеется само собой.
«В субботу около четырех часов пополудни король возвратился в Париж, и вышел из экипажа перед тюйльерийским дворцом».
В то же время Симолин объяснил и французскому министру де-Мон-морену, каким образом они оба были обмануты г-жой Корф.
«Лишь сегодня утром, – писал он министру 25-го июня, – читая газеты, узнал я о несчастном действии паспорта, о котором я три недели тому имел честь просить ваше сиятельство. В них я прочел, что баронесса Корф – шведка, что в глазах публики, которой мнением я безмерно дорожу, может дать мне вид посягателя на права и обязанности г-на шведского посланника. Спешу исправить эту ошибку объяснением, что баронесса Корф – русская, родилась в Петербурге, вдова барона Корфа, полковника, бывшего на службе императрицы, убитого при штурме Бендер в 1770-м году, что она – дочь г-жи Штегельман, родившейся также в Петербурге, и что обе они жили уже 20 лет в Париже. Итак, эти дамы не могли и не обязаны были ни в кому иному, кроме меня, обращаться за получением паспортов, и, не будучи с ними ни в каких связях, – потому что я не имел даже чести никогда их видеть, – я не имел ни возможности, ни права отказать им в маленьком одолжении, принятием участия в этом деле. Правда, о паспорте представлено было, будто бы он сгорел, как г-жа Корф сама писала в том письме, которое я приложил к моей просьбе о повторительной выдаче паспорта; но мое поведение в этом случае было так же просто, как и прямо, и, я смею надеяться, каждый согласится, что я не мог подозревать, чтобы оно могло подать повод даже в малейшему косвенному обвинению ни вашего сиятельства, ни меня, несмотря на неблагоразумное употребление, которое было, по-видимому, сделано с этим другим паспортом.
«Надеюсь, впрочем, что ваше сиятельство найдете уместным, чтобы я дал этому письму гласность в газетах».
А вот и самое письмо баронессы Корф, которым она с женской ловкостью сумела обмануть одного дипломата, одного министра и одного секретаря паспортной экспедиции:
«Я чрезвычайно огорчена. Вчера, сжигая разные ненужные бумаги, я имела неловкость бросить в огонь паспорт, который вы были так добры – доставили мне. Мне чрезвычайно совестно просить вас исправить мою глупость (mon etourderie) и вводить вас в хлопоты, которых я сама виной».
Просто и невинно – совершенно по-женски.
Со своей стороны, граф Ферзен оставил такую записку о своем участии и содействии к побегу короля:
«Граф Ферзен честь имеет уведомить графа де-Нерси, что король, королева, их дети – дофин, принцесса-дочь, принцесса Елизавета и г-жа Турцель выехали из Парижа в понедельник в полночь. Граф Ферзен имел честь сопровождать их до Бонди, куда они благополучно прибыли в половине второго часа без всяких приключений».
Кому не известно, как дорого обошлась эта ночная прогулка королю-беглецу: подобно капитану корабля, бросающему свой экипаж во время бури, он был казнен опьяневшими и обезумевшими от штурма матросами и пассажирами.
Франция пережила революцию, террор, неисчислимые казни – такой штурм, какого ни одна страна в мире никогда не выдерживала.
Франции было не до баронессы Корф. А, между тем, эта женщина для спасения короля пожертвовала всем своим состоянием. С кого она должна была получить деньги, данные бывшему королю Франции для вспомоществования его побегу? Король этот кончил свое царствование и жизнь на плахе. Франция не признавала королей – не признавала и долга, который могла считать себя в праве требовать от нее баронесса Корф, предъявлявшая свой иск к тени погибшего короля.
Франция считала себя по отношению к казненному королю своему тоже кредитором, как и баронесса Корф, и потому последняя должна была искать для себя удовлетворения вне Франции.
Баронесса Корф, как практическая немка и дочь банкира, так и сделала: она обратилась со своим иском к Австрии.
Баронесса Корф, предъявляя свой иск австрийскому императору, объясняла, что она потеряла все свое состояние во имя принципа, дорогого для всех императоров и королей: она спасала короля.
Участие в этом деле баронессы Корф принял тот же граф Аксель Ферзен, который тоже многим пожертвовал, спасая, короля.
Сохранилась любопытная переписка по этому иску баронессы Корф.
Вот что писал из Стокгольма, 30 марта 1795 года, граф Ферзен императрице Екатерине II.
«Государыня! Обстоятельства постоянно лишали меня дорогого преимущества быть известным лично вашему императорскому величеству и лично принести к стопам вашим дань моего благоговения и удивления; посему я счел возможным представить вам выражение этих чувств письменно; и те высокие качества, коими ваше величество обладает, как государыня и как лицо частное, дали мне смелость и убеждение, что вы благосклонно позволите мне умолять вас о благодетельном участии, – о действиях оного свидетельствует вселенная, – в пользу двух женщин, подданных вашего величества и заслуживающих быть ими. Благородное и великодушное поведение их, в очах монархини, умеющей, как вы, государыня, ценить и награждать заслуги, кажется титулом, достаточным для того, чтобы привлечь на себя взор благосклонности и участия.
«Предмет просьбы, которую я беру смелость препроводить к вашему императорскому величеству, достаточно объяснит вам состояние и заслуги госпожи Штегельман и ее дочери, баронессы Корф; мне остается только представить вашему величеству те старания, которые были сделаны в их пользу, и ту безуспешность, которой сопровождались они до сих пор. Разные дела, все в таком же роде, частью через других лиц представлены были императору (австрийскому) в бытность его в Брюсселе. Я предлагать даже и средства, известные мне, для их удовлетворения. По сведениям, собранным мной относительно душевных качеств этого государя, и по советам, мне данным, я счел за нужное начать с окончания дел, касавшихся до меня лично, дабы поставить себя в возможность сделать что-нибудь в пользу других, при отсрочке решения (по их делам), и помочь нуждам госпож Штегельман и Корф; но определение императора было отложено до времени возвращения этого государя в Вену. Тогда-то госпожа Корф представила ему свой записку; но ни она, ни я не могли еще получить надлежащего решения. Эта неизвестность заставить меня решиться ехать в Вену, лишь только окончу семейные дела, призывавшие меня в Швецию, и я буду просить у императора справедливости в пользу госпож Штегельман и Корф. Ваше величество, без сомнения, согласитесь, что их поведение заслуживает уважения, и что не следует, чтобы привязанность и преданность к государям, особенно в настоящее время, оплачивалась бедностью или нуждой. Никто лучше вашего величества не доказал, сколько вы чувствовали эту истину, и все несчастные находили у вашего величества или убежище или помощь. Итак, осмеливаюсь просить у вас этой помощи для госпож Штегельман и Корф, – оказать вспомоществование в их крайней нужде, и вашего участия, государыня, чтобы способствовать успеху их справедливого иска. Влияние вашего императорского величества на венский кабинете мне известно: одно слово ваше, государыня, или ордер вашему посланнику – подкрепить вашим участием просьбу двух женщин, подданных вашего величества, доставите им легкую возможность получить уплату их капитала, или же обеспечение в уплате процентов, а пособие, которое ваше величество благоволите им оказать, послужит им на уплату долгов, в которые они вошли, и на их насущные потребности. Умеренных сумм, которые моя дружба могла предложить им, доставало только на, их дневное пропитание.
«Господин Симолин, которого ваше императорское величество по всей справедливости удостаиваете своей благосклонности, извещен обо всем, касающемся госпож Штегельман и Корф, и господин Штединг (шведский посланник при русском дворе) будет иметь возможность, если ваше величество изволите приказать, сообщить подробности об их личностях.
«Я слишком хорошо знаю, государыня, безграничную доброту вашего императорского величества, и потому не опасаюсь, чтобы мой поступок показался нескромным монархине, ревностной ко всякого рода славе, и которой постоянное славолюбие – отыскивать несчастных и помогать им. Итак, указывать вам этих несчастных значит нравиться вам, и потомство столько же будет благословлять ваши благодеяния, сколько удивляться вашему царствованию».
Почти год не было никакого решения по делу г-жи Корф.
Тогда граф Ферзен вторично обратился к русской императрице с просительным письмом от 15 февраля 1796 года:
«Государыня! Благосклонность, с которой ваше императорское величество изволили принять первое письмо, которое я имел уверенность писать к вам, и та, еще большая, милость, которую благоволили присоединить к ней, подав мне надежду на ваше участие в пользу справедливых исканий госпож Штегельман и Корф относительно денег, которые они дали покойным их католическим величествам, внушают мне смелость напомнить вашему величеству это благодетельное обещание, о котором дела большой важности, без сомнения, заставили вас позабыть. Теперь больше чем когда-нибудь я уверен, что одно слово посланника вашего величества уничтожит все затруднения или скорее замедления, которые делаются относительно уплаты, и граф Разумовский, извещенный мной подробно относительно этого иска и средств к его удовлетворению, кажется, думает, что для вашего величества нисколько не было бы компрометацией то участие, которое вам угодно было бы оказать этим двум женщинам, вашим подданным, являющимся в настоящую минуту жертвами своих принципов, усердия и привязанности к несчастным государям.
«Итак, осмеливаюсь умолять ваше императорское величество, дабы вы благоволили дать повеление своему посланнику, и доброта, характеризующая все действия вашего величества, внушает мне уверенность, что я не тщетно умолял вас дать эти повеления, и что ваше величество благоволите прибавить еще одно – приказать, чтобы немедленно были отправлены те повеления, которые вам благоугодно будет послать».
На это последнее письмо Екатерина отвечала графу Ферзену 25 марта того же года:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.