Текст книги "Русские исторические женщины"
Автор книги: Даниил Мордовцев
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 58 страниц)
Знаменитый Миллер подтверждает этот рассказ, хотя передает его как вариант на повествование леди Роидо.
Миллер так рассказывает этот трагический случай:
«При осаде Шлиссельбурга Петр узнал, что обворожительная domicella Moris ему не верна и что она вела переписку с саксонским посланником Кенигсеком. Кенигсек провожал государя в этом походе, и однажды, поздно вечером, проходя по узенькому мостику, переброшенному через небольшой ручей, оступился и утонул. Первая забота государя при известии о смерти Кенигсека – была осмотреть бумаги, бывшие в карманах покойника; в них государь надеялся найти известия относительно союза его с королем Августом, и вместо них нашел нежные письма своей фаворитки. Domicella Moris слишком ясно выражала свою преступную любовь к Кенигсеку – сомнения быть не могло. О портрете тайная история умалчивает. После этого случая государь уже не хотел знать неверную фаворитку, и она таким образом лишилась большого счастья, если бы сумела превозмочь неосторожную наклонность к Кенигсеку».
Сохранилось о трагической смерти соперника Петра собственноручное письмо государя. Надо полагать, что письмо писано было им Ф. Апраксину в тот самый момент, когда трупе Кенигсека был только вытащен из воды, а бумаги еще не были распечатаны, или Петр не читал их, пока они не просохли.
«Здесь все изрядно милостью божьей, – писал он из Шлюссельбурга 15 апреля 1703 года, – только зело несчастливый случай учинился за грехи мои: первый – доктор Лейм, а потом Кенисен, который принял уже службу нашу, и Петелин утонули внезапно, – и так вместо радости – печаль».
Но более глубокая печаль, только уже не о Кенигсеке, а о себе самом, должна была посетить государя, когда он разобрал бумаги утопленника, и нашел в них то, чего не ожидал.
В первые минуты гнева Петр приказал арестовать свой любимицу и ее сестру Матрену в собственном доме Монсов. Обе женщины отданы были под строгий надзор князя-кесаря Ромодановского, и им запрещено было посещать даже кирку.
Три года томилась неосторожная девушка в своем печальном заточении. Томилась с ней и сестра ее, и равно сидели под арестом и другие лица, человек до тридцати, которые так или иначе прикосновенны были «к делу Монцовой».
Тяжело было девушке с такой высоты упасть так глубоко в глазах всей Москвы: тяжкая опала всегда была тяжка для подпадавших под эту опалу, под эту «грозную сиверку».
Сидя в заточении, девушка, как и древне-русские, да и почти все женщины на свете, стала прибегать к гаданьям по разным «тетрадкам», конечно, мистическим, к ворожбе, к привораживанью, к чародейным перстням, лишь бы отвратить от себя «грозную сиверку» и опять приворотить к себе сердце государя: «стали они, Монсы, – говорит современник, – пользоваться запрещенными знаниями и прибегали к советам разных женщин, каким бы способом сохранить к их семейству милости царского величества».
Но все было напрасно: колдовство оказалось бессильным против Петровой «сиверки».
«Хотя за подобные поступки, – писал в 1706 году Гюйссен, – за колдовство и ворожбу в других государствах было бы определено жесточайшее наказание, однако, его царское величество, по особенному милосердию, хотел, чтобы процесс о Монсах был совершенно прекращен, и только ex capite ingratitudinis Монсов отобраны деревни, и каменный палаццо отошел впоследствии под анатомический театр. Драгоценности же и движимое имущество, очень значительное, были оставлены им, за исключением одного только портрета, украшенного брильянтами».
Но девушка, несмотря на смерть своего прежнего возлюбленного, несмотря на царскую опалу, имела человека, который тоже любил ее – это прусский посланник, барон фон Кейзерлинг. Видно, слишком много было очарования в этой молодой женщине и, без сомнения, было не мало и нравственных достоинств, если так велико оказывалось ее обаяние даже тогда, когда всем известны были ее прежние отношения к царю, и ее тайная любовь к покойному Кенигсеку, и, наконец, упавший на нее позор царской «сиверки».
В 1706 году Головин доносил царю, что посланник фон-Кейзерлинг челом бьет, «чтобы Анне Монсовой и сестре ее Валкше (Матрене, бывшей уже замужем за Балком) дано было позволение ездить в кирху, и Балкову жену, буде можно, отпустить к мужу: сие просит он для того, что все причитают несчастие их ему, посланнику», т. е. любви и дружбе его к Анне Монс.
– О Монше и сестре ее Балкше, – отвечал царь: – велел я писать Шафирову, чтобы дать ей позволение кирху ездить, и то извольте исполнить.
Анна Монс и сестра ее, Матрена Балк были, наконец, освобождены.
Но в казематах еще сидели прикосновенные к «делу Монцовой».
– С тридцать человек сидят у меня колодников по делу Монцовой: что мне о них укажешь? – спрашивал, в 1707 году, князь-кесарь Ромодановский царя.
– Которые сидят у вас по делу Монцовой колодники, и тем решение учинить с общего совета с боярами по их винам смотря, чего они будут достойны, – отвечал Петр.
Но прежними милостями царя девушка не могла уже пользоваться: «Монсы, – писал Гюйссен, – живут свободно, но уже не могут рассчитывать и не имеют на то права, чтобы оказанные им сначала милости остались при них на вечные времена».
Да царю уже было теперь не до «Аннушки»: с 1705 года его портила уже едва ли не последняя и самая глубокая привязанность, какую только мог иметь этот далеко не столь непостоянный в своих отношениях к женщинам царь-работник, каким его изображают новейшие его порицатели: Петр любил уже впоследствии знаменитую молодую пленницу, Марту Скавронскую, или, как потом он называл ее, «Катерину Василефскую», сделавшуюся потом императрицею государынею Екатериной Алексеевной Первой. Может быть также, что в этой привязанности он искал забвения той, которая ему изменила и в которой он так глубоко обманулся.
Анна Монс, со своей стороны, считалась уже в это время невестой прусского посланника Кейзерлинга, хотя и это обстоятельство, по-видимому, оставалось тайной для царя, который едва ли мог окончательно вытеснить из сердца свой первую серьезную привязанность к той, которую он действительно любил и которой верил более десяти лет: в самом деле, трудно обвинить в непостоянстве человека, который любил одну женщину десять лет, имея притом столько соблазнов полюбить любую красавицу своего двора, всего своего государства и любую женщину во всей пространной Европе, которую Петр исколесил и как царь, и как простой корабельный плотник.
Этого-то постоянства и честного чувства к женщине и боялся молодой фаворит царя, знаменитый «Алексашка», впоследствии светлейший князь Александр Данилович Меншиков, который строил все свое благополучие на той вероятной мысли, что царь так же глубоко может привязаться и к находившейся у Меншикова пленнице Марте Скавронской, как глубоко был он привязан к «Монше», или к его любимой «Аннушке Монцовой».
Понятно, почему в 1707 году Кейзерлинг крупно поссорился с Меншиковым из-за своей невесты, о которой он хлопотал у царя, а «Данилыч» ему препятствовал в этом, стараясь поддержать гнев царя к своей прежней любовнице. Понятно также, почему один из современников этого события, Нейбауер, писал в виде угрозы, что «о поступке царя с девицей Монс, со своей возлюбленной, когда к ней несколько стал близок посланник Кейзерлинг, будет известно из ежедневных газет» – грозил, значит, гласностью.
Как бы то ни было, но царь, даже познакомившись с Мартой Скавронской, все еще не мог выгнать из своего упрямого сердца прежнюю привязанность – свою Аннушку, между тем как Аннушка так же упрямо и еще упрямее, после своего заточения, продолжала быть холодна к царю.
«Меншиков и Екатерина рисковали потерять все, – говорит Гельбиг, – если бы красавица уступила. Меншиков употреблял весь свой ум, чтобы воспрепятствовать намерениям Петра. Ему, вероятно, пришлось бы отступить перед пылкой страстью своего властителя, если бы самая твердость девушки не помогла желаниям Меншикова и Екатерины. Если Екатерина при посредственной любезности сумела возвыситься до звания русской императрицы, то более чем вероятно, что прекрасная Монс со своими превосходными качествами гораздо бы скорее достигла этой великой цели. Но она предпочла судьбу и возлюбленного Кейзерлинга. И первая, и последний очень и очень превосходили происхождение и ожидание девушки, но все же были к ней ближе, чем престол и царь: она тайно обручилась с прусским посланником Кейзерлингом. Петр узнал об этом, когда только что сбирался отправиться куда-то на бал; узнал из перехваченного письма, в котором Анна жаловалась на неотвязчивость монарха. Это несчастное открытие превратило любовь его в гнев. Государь отправился на бал, встретил красавицу и представил ей чувствительное доказательство своего неудовольствия. Больно видеть, – продолжаете Гельбиг, – что этот великий человек, которому охотно простят какую-нибудь опрометчивость, имел низость потребовать подаренный дом обратно. Чтобы не подвергнуть ее новым неприятностям, Кейзерлинг решился тотчас же на ней жениться, но в это самое время впал в жестокую болезнь, которая и свела его в могилу; впрочем, он, как честный человек, исполнил свое обещание: уже будучи на смертном одре, он обвенчался с прекрасной Монс, после чего вскоре и умер. Вдова его осталась в Москве, где скончался ее супруг. Она проводила свои дни вдали, от двора, с достоинством, в тиши домашней жизни, и погруженная в воспоминания о своих последних несчастных обстоятельствах и умерла там же».
Гельбиг несколько изукрасил свой рассказ вопреки истине. Анна Монс вышла замуж за Кейзерлинга 18 июня 1711 года, а Кейзерлинг скончался 11 декабря в Стольпе, на дороге в Берлин.
Молодая красавица, теперь уже вдова Кейзерлинг, осталась в Москве, в немецкой слободе, где и жила в деревянном домике вместе с матерью. Старуха-мать лет пятнадцать страдала хронической болезнью и почти не вставала с постели. Больна была и Анна Ивановна: здоровье ее было сильно потрясено превратностями жизни, и молодая женщина таяла, как свечка – харкала кровью и по нескольку месяцев лежала в постели.
Как на прекрасную черту семейства Монсов следует указать на то, что все члены ее были связаны самой тесной дружбой.
Едва умер муж злополучной любимицы Петра, как для нее настали новые неприятности – это житейские, экономические дрязги, которые так тяжело отзываются на характере женщины и нередко извращают ее хорошие инстинкты, делают женщину мелочной и иногда окончательно губят в ней все хорошее.
Такие житейские дрязги окончательно подкосили и без того рухнувшее здоровье исторической «Аннушки»: брат ее умершего мужа заявил претензию на все движимые и недвижимые имения покойника, находившиеся в Курляндии и Пруссии.
До нас дошли письма Анны Кейзерлинг от этого времени к брату Виллиму, к тому Виллиму, которого прекрасная голова была впоследствии, по приказанию царя, отрублена и сохранялась в академическом музее рядом с такой же прекрасной головой фрейлины Гамильтон, тоже отрубленной по приказанию царя. Но об этом после.
Письма такой личности, как первая и едва ли не последняя серьезная любовь Петра Великого, как бы ни было чуждо исторической важности содержание этих писем, не могут не иметь исторического значения для России, для той России, которая до сих пор чувствует на себе следы рабочих рук и всенивелирующей палицы царя-преобразователя.
«Любезный, от всего сердца любимый братец! – пишет вдова Кейзерлинг, через два месяца после смерти мужа, брату своему Виллиму, который в качестве «генеральс-адьютанта» исполнял всевозможные поручения Петра за границей: – желаю, чтобы мое печальное письмо застало тебя в добром здоровье; что до меня с матушкой, то мы то хвораем, то здоровы; нет конца моей печали на этом свете; не знаю, чем и утешиться».
Она просит брата привезти ей вещи и деньги ее мужа, «потому что, – говорит она, – лучше, когда они у меня, чем у чужих людей».
В одном письме Анна спрашивает брата, что ей делать с портретом царя, который был у нее. Она велит спросить у своего адвоката, Лаусона: «отдавать ли этот портрет царя деверю, прежде чем деверь пришлет вещи покойника из Курляндии».
Много, без сомнения, напоминал ей этот портрет царя, осыпанный дорогими камнями…
Явилось еще горе, правда, ничтожное, но для больной женщины тяжелое и притом оскорбительное. Камердинер ее покойного мужа, Штраленберг, стал распускать за границей обидные для Анны Ивановны слухи, что будто бы оставленная им в Москве жена страдает от грубого обращения с ней Анны.
«Прошу тебя, любезный брат, – писала Виллиму по этому обстоятельству Анна, – не верь этому лгуну Штраленбергу: он беспрестанно делает мне новые неприятности, так что я умираю с досады… Передай ему, что его жена горько плакала, услыхав о том, как бесстыдно лжет ее муж, будто бы я дурно с ней обращаюсь. Напротив, призываю Бога свидетелем, – ей хорошо у меня: когда она была больна, я пригласила доктора на свой счет, избавляя ее от всяких расходов, подарила ей черное платье».
Через две недели она спрашивает брата: «напиши мне, пожалуйста – привезут ли тело моего мужа в Курляндию? Вели, чтобы гроб обили красным бархатом и золотым галуном».
Затем снова вспоминает о портрете царя:
«Ради Бога, – пишет она, – побереги шкатулки с бумагами, чтобы ничего не потерялось, а старшему моему зятю скажи, чтобы он только прислал мне портрет его величества с драгоценными камнями».
Порицатели этой женщины говорят, что она думала о драгоценных камнях, собственно, а не о портрете того, который так много ее любил.
Летом 1712 года Анна с матерью ездили на несколько недель за границу, где они и гостили у старшей сестры Анны, Матрены Ивановны Балк, муж которой по делам царя находился тогда в городе Эльбинге.
Недолго, однако, оставалось жить бывшей любимице Петра: чахотка, видимо, съедала ее.
Но и в эти последние годы своей жизни (1713–1714) Анна успела внушить к себе, если не страсть, то желание иметь ее своей женой – пленному шведскому капитану Миллеру. Одни говорят, что они уже были помолвлены, другие – что Миллер только старался вкрасться в доверие Анны и пользоваться от нее какими-либо подарками. Брат Анны уверял впоследствии, что Миллер «притворством верился в дом к сестре моей и в болезни сестры моей взял, стакався с девкой шведкой, которая ходила в ключе у сестры моей, взял многие пожитки». Поэтому он и просил правительство отобрать эти вещи у Миллера: а вещи эти были – «камзол штофовой, золотом и серебром шитый, кувшинец, да блюдо что бороды бреют, серебряные», и другие «пожитки».
Анна, бывшая Монс, скончалась 30 сентября 1714 года на руках больной старухи-матери и пастора.
В числе драгоценных вещей, описанных после покойницы, между прочим, показаны: портрет царя, когда-то ее любившего – «образ с разными с драгими каменьями, охвачен около, в тысячу рублей», «умершего господина фон Келзерлинка персона в алмазах – семьсот рублей», нитка жемчугу для какой-то «сиротки»… Не тайное ли это дитя покойной красавицы?
«Как бы то ни было, но проводив в могилу бренные останки той женщины, имя которой, благодаря любви Петра, попало в историю, скажем о ней окончательное мнение», – говорит один из новейших биографов Анны Монс, и прямо утверждает, что видит в этой женщине «страшную эгоистку, немку сластолюбивую, чуть не развратную, с сердцем холодным, немку расчетливую до скупости, алчную до корысти, при всем том суеверную, лишенную всякого образования, даже мало грамотную. Кроме пленительной красоты в этой авантюристке не было, – говорит он, – никаких других достоинств. Поднятая из грязи разврата, она не сумела оценить любовь великого государя, не сумела оценить поступка, который тот сделал ради ее, предав жестокой участи свой законную супругу. Страстью к Анне Монс Петр показал, что и великие люди не изъяты человеческих слабостей, что страсть и им слепит очи, и им затемняет рассудок. Безвестная немка, женщина во всех отношениях недостойная, Анна Монс послужила причиной к совершению нескольких событий, в высшей степени важных в истории великого Петра: царица Авдотья Федоровна ссылается в заточение; наследник престола преждевременно лишается материнского надзора, и вследствие этого затаивает в душе своей ненависть к отцу, гонителю матери; эта ненависть растет, заставляет Алексея окружать себя сторонниками, столько же неприязненными его отцу, начинается борьба малозаметная, в высшей степени страдательная со стороны царевича, но важная по ходу, которая, быть может, приняла бы более серьезные размеры, если бы не кончилась катастрофой 1718 года. С другой стороны, любовь к Анне Монс заставляет Петра обратить внимание на ее семейство, и в нем, между прочим, и на брата Анны, Виллима. Государь приближает его к себе, возвышает на высокую степень придворных званий и в нем находит человека, который разбивает его семейное счастье, отравляет последние дни его жизни и – это еще догадки – делается одной из причин преждевременной кончины Петра Великого».
Отзыв этот – слишком суров: несчастная женщина едва ли заслужила такой жесткий приговор истории.
История, быть может, сама виновата перед осуждаемой ею женщиной: не по вине ли Анны Монс Петр полюбил забавы в немецкой слободе? Не там ли он наслушался о чудесах цивилизованного мира, когда еще не видал его из своей Москвы? Не Анна ли Монс была причиной, что любовь к более или менее европейски-цивилизованной девушке заставила Петра оглянуться и на свой старо-московский охабень и на старую Русь, а потом заглянуть в Европу, чтобы русскому «медвежонку», как называли молодого Петра стрельцы, не стыдно было в немецком кафтане показаться перед девушкой, которая, подобно золотым яблокам Геркулеса, вывезена была из Армидиных садов Европы и заставила русского Геркулеса похотеть и самому побывать в этих садах, чтобы вывезти оттуда золотые яблоки цивилизации?
Он так и сделал, потому что русскому Геркулесу Анна Монс казалась светлым лучом, пробившимся из царства света.
II. Гетманша Скоропадская(Настасья Марковна Скоропадская, урожденная Маркович)
С наступлением XVIII-го века, вместе с Великой Россией и Малороссия начинает новый цикл исторического существования, на котором резкой тенью лежит уже окраска нового времени, нового направления.
Но это новое время для Малороссии должно было выказаться не в том, в чем оно выказалось для Великой России. Великая Россия вместе с Петром сделала крутой поворот по не протоптанному еще пути, которым она силилась выйти на культурную дорогу, проторенную западной цивилизациею. Малороссия тоже должна была сделать крутой поворот, но только в направлении, обратно противоположном тому, какое избрала Великая Россия: для последней силу нравственного тяготения с нового времени представлял запад; для Малороссии же это западное тяготение было не новостью. Малороссия и до соединения с Великой Россией тяготела к западу через Польшу. Это западное тяготение и погубило Малороссию, убило в ней последнюю тень политической и государственной автономии. Сначала исторические несчастья, постигавшие Польшу, постигали и Малороссию, когда они составляли до некоторой степени одно политическое тело. Потом государственная деморализация Польши заразила неизлечимой гангреной и некоторые части малорусского государственного тела. При Богдане Хмельницком Малороссия поняла, что тяготение ее к западу спасительнее будет не через такой непрочный, подгнивший проводник как Польша, а через прочно вкопанные в историческую почву столпы русской народной жизни.
Мазепа хотел было вновь наклонить это нравственное и политическое тяготение Малороссии к западу, хотел создать для нее даже собственное, независимое тяготение – и погиб сам, сделав западное тяготение для Малороссии, по-видимому, навсегда гибельным и немыслимым.
Поддалась было этому западному тяготению и последняя малорусская женщина, последняя в смысле старой, исторической, гетманской Малороссии – и тоже погибла, погубив свое семейство, подведя голову отца под топор мазепинского ката. Это была возлюбленная Мазепы – Матрена Кочубей.
Малороссия увидела, что для нее невозможно уже было западное тяготение, что тяготение это, по крайней мере при известных политических комбинациях, всегда будет гибельно, и первой женщиной-украинкой, сознавшей эту политическую истину, была современница несчастной Матрены Кочубей – гетманша Настасья Скоропадская.
Скоропадская является как бы преемницей Матрены Кочубей, новой украинской женщиной. Матрена, ослепленная страстью к своему седому возлюбленному гетману, мечтала видеть в своих руках гетманскую булаву. Мало того, отуманенная обаятельными поэтическими речами влюбленного старика, девушка мечтала видеть «украинскую корону» на седой голове этого старого поэта, и, конечно, корона эта грезилась девушке и на ее молодой, прекрасной, чернявой головке.
Скоропадская вырвала из рук Матрены эту гетманскую булаву, потому что поняла, куда должна была тяготеть с этой булавой вся Малороссия: булава эта буквально очутилась в руках Настасьи Скоропадской, потому что муж ее, гетман Иван Скоропадский, человек слабый, безвольный, бесхарактерный, не умел держать эту булаву и охотно, фактически, уступил ее своей умной, энергической и хорошенькой Насте.
Сохранившийся портрет изображает Настасью Скоропадскую замечательно миловидной женщиной. Портрет, по-видимому, рисован был с нее еще в молодости. Прелестное овальное личико, с тонкими, почти детскими чертами, полно грации. Что-то деликатное и изящное проглядываете в этих чертах, в разрезе больших глаз, в очертаниях рта и красивых маленьких губок.
Гетманша изображена в высокой меховой шапке, в роде казацкого кивера или гайдамацкой красивой киреи, напоминающей московскую старинную шапку-боярку, только более изящной формы, с выдающимся на боке верхом, по-казацки. Шубка на Скоропадской меховая, с узкими рукавами, опушенными тоже мехом, в роде украинской «коротушки», которая ловко обрисовывает стан и талью женщины; в левой, с тонкими изящными пальцами руке что-то в роде тросточки, или, по-видимому маленькой гетманской булавы; в правой руке, приложенной повыше пояса или скорее к груди – платочек, украинская «хусточка». Шубка распахнута, и из-под нее виднеется белая, шитая по-украински сорочка с широкой лентой или украинской «стричкой» у горла. На шее – украинское «намисто», кораллы, любимое украшение малороссиянок до настоящего времени, украшение, которым и Мазепа не раз прельщал свой «безумно коханую» Мотроненьку Кочубей.
Скоропадская происходила из малорусского рода Марковичей. Где и какое получила она воспитание – неизвестно; но что родилась она в семье образованных малороссиян, это доказывается тем, что родной ее племянник, «малороссийский подскарбий генеральный», Яков Маркович, оставивший любопытные записки о Малороссии того времени, был человек совершенно европейского образования, знал иностранные языки, ученым образом знаком был с медициной и вообще, по-видимому, находился в уровне не русского, не московского, а западно-европейского образования. В такой образованной среде воспитана была и Настасья Маркович, впоследствии гетманша Скоропадская.
В дневнике образованного малороссийского подскарбия почти на каждой странице попадается имя гетманши Скоропадской – «ясновельможная тетка» подскарбия, «ясновельможная пани» и т. д.
Вышедши замуж за Скоропадского, молоденькая Настасья Маркович, впоследствии, когда муж ее выбран был в гетманы, в позднейшие, так сказать, преемники погибшего Мазепы, стала во главе управления всей Малороссией, потому что муж ее, как мы сказали, далеко был не способен заправлять этой, привыкшею к вольности, страной.
Петр Великий, очень хорошо понимавший людей и относительную их пригодность или непригодность к делу, скоро оценил деловые качества молоденькой украинки, заправлявшей своим мужем, и через нее стал действовать на заправление ходом всех малороссийских дел на месте.
Когда у Скоропадской выросла дочь Ульяна, Петр Великий, желая еще более упрочить нравственное тяготение Малороссии не к западу, а к Великой России, задумал брачными связями украинок с великороссиянами и великороссиянок с украинцами укрепить это тяготение и конечное объединение в будущем Великой и Малой России.
С этой целью Петр обратился к Скоропадской с предложением отдать дочь Юлианию за великороссиянина из знатного рода, за Петра Петровича Толстого, сына тайного советника Петра Андреевича Толстого, который, как известно, помогал Петру Великому в доставлении из-за границы царевича Алексея Петровича.
Скоропадская тоже поняла необходимость или неизбежность этого объединения, и когда Петр, вообще любивший устраивать свадьбы по своим государственным соображениям, вызвался быть сватом у дочери гетмановой, пани гетманова воспользовалась этим случаем для того, чтобы брак ее дочери с великороссиянином принес, кроме политической пользы ее стране, еще и материальные выгоды ее собственному семейству.
Поэтому, как ловкая женщина, понявшая силу влияния, оказываемого на царя другой женщиной, Екатериной Алексеевной, Скоропадская избрала эту последнюю своей посредницей между сватом и своею дочерью.
Вот что она, по этому случаю, между прочим, пишет Екатерине: «Понеже его графское сиятельство (граф Головкин) учинил ответ, что царское величество не из малороссийских, но из великороссийских персон дочери нашей единственной мужа благоволит избрать, тогда мы тому монаршему благоволению весьма благодарны. У великороссийских народов есть такое обыкновение, что за дочерьми дают зятьям изобильные деревни и угодья; мы убо не имеем таковых угодий и деревень за нашей дочерью дать, и ради того, припадая у стоп ног вашего величества, всесмиренно молю исходатайствовать ныне при животе моего мужа собственно для моего во вдовстве пропитания и за дочерью дачи маетностей несколько».
И маетности эти были получены.
Таким образом, по воле Петра состоялось обряжение великорусских бояр из московского в немецкое платье и знаменитое, историческое обрезание боярских бород, так, по воле того же царя и при помощи последней исторической украинки, превратившейся в первую историческую «южнорусскую» женщину, совершилось первое объединение малорусской казацкой крови с московской боярской, и с тех пор в русской истории отдельные женские личности собственно из украинок исчезают, потому что последующие украинки в жизни своей и в деятельности совершенно сливаются с великорусскими женщинами, подобно тому как и история Малороссии окончательно сливается с историей Великой России: в XVIII и XIX веке уже нет отдельных малорусских исторических женских личностей, а есть общерусские женщины – Разумовские, Шаховские, Яворские, Везбородки, Сологубы, Лизогубы, Гамалеи, Кочубеи, Четвертинские и т. д.
Гетманша Скоропадская, таким образом, была первой новой украинской женщиной и последней из тех женщин старой Украины, лучшим и заключительными типом которых была Матрена Кочубей.
Племянник гетманши Скоропадской, упомянутый нами выше малороссийский подскарбий генеральный, Яков Маркович, оставивший после себя любопытный дневник, под 1718 годом, между прочим, говорит, что когда гетманша Скоропадская и муж ее с своей гетманской свитой ездили в Петербург и в Москву, то «на Москве, в великий пост, за волей и сватаньем самого государя и царицы, засватали дочерь гетманскую за сына Петра Андреевича Толстого».
А под 12-м октября того же 1718 года у Марковича записано: «в неделю (в воскресенье), в Глухове веселье (свадьба) было. Гетман Скоропадский дочерь свой Улияну отдал за Петра Петровича Толстого, сына тайного советника Петра Андреевича. С женихом приезжали в сватах: брат его родной старший Иван Петрович и другой в первых (т. е. двоюродный) Борис Иванович и несколько при них особ великороссийских».
Затем мужа Ульяны Скоропадской, Петра Толстого, царь назначил нежинским полковником: это был первый в Малороссии полковник, происходивший не из природных украинцев.
Так при помощи Петра и не без влияния Скоропадской совершалось нравственное и политическое объединение Великой и Малой России или воссоединение частей русского народа, давно когда-то разорванного на две половины разными историческими невзгодами: – в этом огромная историческая заслуга Скоропадской.
Мало того, Скоропадская и в своей обыденной жизни поддерживала и укрепляла связь великорусской и малорусской половин русской земли: обладая светлым умом и природным тактом, Скоропадская умела ласково и с достоинством принимать у себя в Глухове, в гетманском помещении, высоких гостей, которые наезжали в Малороссию из Москвы и Петербурга, на славу их угощала и тем побеждала московскую гордость и грубость, с которой когда-то плохо ладила неумелая и не менее грубая старшина малороссийская.
С другой стороны, Скоропадская сама платила визиты навещавшим ее русским вельможам, и неоднократно ездила в Москву и Петербурге, покидая надолго свою гетманскую столицу, Глухов, чего до того времени не решилась бы сделать ни одна украинская женщина, если бы к тому не принудили ее крайние обстоятельства.
Так, когда в 1722 году пан гетман Скоропадский ездил в Москву со своей свитой, с генеральным писарем Савичем, бунчуковым генеральным Лизогубом и нежинским полковником Петром Толстым, к этой свите «ясновельможная пани гетманова» присоединила свою собственную свиту и дала возможность московским людям видеть и свой украинскую красоту и свое гетманское величие.
В этом же году, по возвращении из России, гетман Скоропадский умер и на его место избран был другой гетман.
Оставшись вдовой, уступив гетманскую булаву другому лицу, Скоропадская, несмотря на то, что не имела уже никакого официального положения, до самой, однако, своей смерти удержала за собой титул «ясновельможной пании гетмановой».
Время шло и Скоропадская видела приближение старости.
Умер Петр, ее царственный сват и покровитель.
В 1728 году овдовела и дочь Скоропадской, нежинская полковница Ульяна Толстая: Толстой умер, как записано в дневнике племянника пани Скоропадской, «с той причины, что питьем излишним водки он повредил легкое и нажил эпилепсию».
В 1729 году Скоропадская снова едет в Москву со всей мало-российской старшиной. У нее есть особая цель в этой поездке – исходатайствовать себе и вдовствующей дочери своей несколько новых маетностей от русского правительства.
В Москве и Петербурге, при содействии графа Головкина, Скоропадская исходатайствовала себе новое царское жалованье, и императрица по этому случаю указом объявляла: «пожаловали мы гетманшу Скоропадскую, за верную службу мужа ее, гетмана Ивана Скоропадского, – повелели дать ей для пропитания от трех до четырех сот дворов, по ее смерть».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.