Текст книги "Последняя любовь в Черногории"
Автор книги: Дмитрий Орлов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)
Николай Хонц лежал без сознания и не мог видеть, как Георгиевский делал последние перекладки своего последнего в жизни пасьянса. Двумя предыдущими выстрелами он взял в «вилку» скопление германской пехоты. Теперь оставалось: навести орудие, взять снаряд из ящика, произвести установку трубки на нужную высоту разрыва, произвести выстрел. Затем взять последний снаряд из рук убитого солдата, который мёртвым стоял на коленях с недоумённым выражением лица и держал снаряд на руках, как держат младенца. Потом послать противнику этот прощальный снаряд, испортить последнее орудие – остальные два были разбиты – достать револьвер и ждать немцев, которые обязательно придут забирать трофеи. Скрыться в лес Георгиевский не мог, так как был ранен в ногу и в плечо. До конца разложить пасьянс не удалось. Когда Георгиевский приготовился сделать выстрел по германской пехоте, он услышал сзади нарастающий вой подлетающего тяжёлого снаряда. Ухо безошибочно определило, что снаряд летел прямо на него. Выстрел Георгиевский произвести всё-таки успел, и теперь он вонзился взглядом в неприятельскую пехоту, желая увидеть его результат. Вдруг мелькнула странная мысль: не перекреститься ли? – но он не стал отрывать своего взгляда и мысли от противника. В таком положении его и застигло инобытие.
Не видел Николай Хонц и того, как капитан Лосев посреди поля провалился в болотину. Он увяз в ней выше колен. Барахтаясь в вязкой жиже, он потерял винтовку, и, когда вдруг увидел перед собой немцев, попытался молниеносно – так ему казалось – выхватить револьвер. На самом же деле, измождённый и дважды в один день контуженный, он медленно и неловко, словно не до конца проснувшийся человек, полез в карман шинели. Когда он, наконец, достал револьвер, немецкий офицер со смехом вырвал оружие из слабых, как у подростка, рук. Так капитан Лосев попал в плен, в котором пробыл до 1918 года, когда Германия окончательно проиграла войну.
Николай Хонц очнулся в середине дня от звуков отдалённой канонады. Командование Десятой армией уже несколько дней считало Двадцатый корпус погибшим, но вдруг были получены достоверные сведения о том, что корпус жив и сражается. Была предпринята запоздалая попытка прорыва навстречу корпусу. Канонада прозвучала погребальным салютом над белым полем шириной в две версты, на котором полегло около двух тысяч русских воинов. Николай Хонц с трудом приподнял тяжёлую, словно налитую чугуном, голову. Затем приподнялся на локтях. С небольшого холмика ему было видно всё поле. Немцы забирали в плен оставшихся сникших солдат по отдельности и небольшими группками. Всё стихло, всё улеглось. На поле больше не было боевого духа корпуса. Он куда-то удалился.
Вдруг Николая Хонца пронзила мысль. Это была мысль о спасении собственной жизни. Мысль эта на войне – одна из самых частых, но никогда он не ощущал её в такой полноте. Животная инстинктивная жажда жизни была лишь одной её стороной. Он вдруг ощутил свою жизнь как величайший Божественный дар, и спасение его тела и души было частью полного Спасения в самом высшем его понимании.
Перво-наперво он кое-как дополз до своей шинели, но тут же гудящая голова закружилась, его замутило и стошнило. Он снова потерял сознание, и очнулся уже в сумерках, удивительно посвежевшим.
– Нет… нет… я солдат… ещё живой, – бормотал он, пока, пошатываясь, брёл к лесу.
– Прапорщик! Сюда! Сюда, здесь свои! – позвал его голос. Николай Хонц на мгновение остановился, пока не разглядел офицера и двух солдат, скрывающихся в кустах на опушке. Ну что ж, вместе выбираться к своим сподручней!
ГЛАВА 7
Брат Сергий, брат ВасилийНа следующий день Варвара вновь поехала смотреть антикварную квартиру, уже трезвым взглядом. После этого начались телефонные переговоры с Москвой, поиски подходящих экспертов в Петербурге и – закрутилось мельничное колесо бизнеса, и перемололи его жернова в муку семейный отдых. Селивёрстов почувствовал, что снова перестал существовать для Варвары. Жаловаться, даже самому себе, он теперь не мог: сам отправил жену на работу. Он решил не откладывать свои дела в долгий ящик и отправился на Невский. Там он полдня провёл в книжных магазинах, где выбрал себе пару книг по журналистике, чтобы посмотреть, как изменилась теория при переходе от социализма к капитализму. В номере он читал, часами вышагивал в раздумье, делал заметки. Пару раз сходил в Интернет-кафе, и, к своему удивлению, нашёл кучу материалов, в основном эмигрантских, по Первой мировой войне и по боям в районе Мазурских озёр в январе-феврале пятнадцатого года. Благодаря погружению в мир своих раздумий, остаток петербургского времени прошёл без особого внутреннего напряжения.
По возвращении Селивёрстов решил покончить с расслабленными и блуждающими размышлениями о журналистике. Его мысль постоянно болталась возле современности, а не шла в историческую глубину. Пора было решиться на большее. Он собрал все свои умственные и духовные силы и, словно пучок света, направил их в основание журналистики, чтобы высветить её краеугольные камни. Концентрированный пучок света должен был отразиться от предмета, и Селивёрстов настроился принять отражённый свет, несущий образ журналистики, и запечатлеть полученный образ в своём сознании. Пучок энергии изошёл из него, но отражённый образ к нему не вернулся. Не от чего было отражаться: в основании журналистики оказалась пустота. Точнее, не пустота – пустота высокое понятие – в основании журналистики Селивёрстов обнаружил горстку словесного сора. Журналистика зародилась в момент начала резкой нравственной деградации человечества. Потому в ней отразились пороки рассыпающегося в песок цельного сознания человека. Более того, журналистика стала одним из локомотивов деградации! Бросалось в глаза, что её внутренними побуждениями чаще всего были стремление управлять народом и желание услужить самым низким сторонам человеческой натуры. Причудливое сочетание желания быть одновременно диктатором и проституткой.
Селивёрстов положил вопрос о монографии в подсознание дозревать, а сам вплотную занялся Мазурскими озёрами и вообще Первой мировой войной. Едва он принялся за воспоминания и документы, то сразу ощутил горький привкус от прикосновения к забытым именам, забытым судьбам, к целой забытой войне. Сначала войну в политических целях оболгали большевики. Затем она была заслонена революционной трагедией с гражданской междоусобицей, а потом ещё более тяжёлой и кровопролитной войной – Великой Отечественной. Получилось, что война, на которой сложили головы сотни тысяч лучших сынов родины, была забыта и забыта настолько, что забыто даже её название – Великая война. Когда, четверть века спустя, вновь над Россией нависла такая же страшная угроза от той же Германии, то у неё позаимствовали название «Великая», добавив к нему эпитет «Отечественная», позаимствованный из 1812 года. Вспомнили и «Прощание славянки» и, похоже, переделали такую песню:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой
С тевтонской силой темною,
С германскою ордой…
Правильно, что вспомнили, правильно, что взяли песню и переделали. И всё же, всё же… забытая война, где лилась настоящая кровь, где стояли за Россию насмерть… Селивёрстов целыми днями сидел, обложившись исследованиями, мемуарами и картами.
Во время творческого воспарения Селивёрстов чувствовал себя на своём месте, он ощущал и своё единство и с Варварой, и с детьми, и со всем человечеством. Он твёрдо знал, что, продвигаясь в неизведанное, он завоёвывает плацдарм для себя, своей семьи и вообще делает угодное Богу дело. Это всё он чувствовал непосредственно и ошибиться не мог, но как только он падал с творческих небес в одиночество, в свою квартиру, вся рухнувшая в руины семейная жизнь, то есть – жизнь вообще, била в глаза. Варвара постоянно… А, что там говорить, всё и так ясно! Селивёрстов вспомнил, как ещё до свадьбы, когда он с Варварой просто был в одной компании, один их общий знакомый, отвергнутый ею, не без язвительности сказал запомнившие слова:
– Варвара странная девушка. У неё два состояния: либо она вылитая Василиса Премудрая, либо её бабушка – баба Яга. Среднего состояния не бывает.
Это была, конечно, шутка, шутка недобрая, но… до чего же точная! Селивёрстов эти слова забыл навечно, но они вдруг, спустя восемнадцать лет, всплыли сами собой. Варвара была женщиной очень красивой – чёрные волосы, карие глаза, стройная. Русская, из культурной семьи, но в ней сквозило что-то диковатое. Из-за её чёрных густых волос и жгучих карих глаз порой казалось, что это восточная диковатость, но, на самом деле, в ней, как некий тонкий привкус, была диковатость первобытная, та, что из сказки. Теперь Варвара едва уловимо похудела, будто подсохла. Движения и слова её стали резче. Лицо тоже немного подсохло и обычно было напряжено, будто противостояло ураганному ветру. Оно стало каким-то более чётко прорисованным, из него ушла мягкость, и, главное, лицо её… было обращено в сторону от Селивёрстова. И сделать ничего было нельзя.
Вскоре прозвучали и неизбежные в такой жизни слова: «расставание» и «развод». Собственно жизнь стала настолько дёрганной, что расставание начинало порой казаться Селивёрстову светом в конце тоннеля.
Приблизительно раз в три дня Селивёрстов ездил в Москву. Он заходил в Ленинскую библиотеку, в книжные магазины, а иногда просто бесцельно бродил по улицам. Радости ему это не доставляло, но постоянно сидеть дома и дышать гарью от родного пепелища было невыносимо. Однажды он шёл от Кремля по Большой Никитской мимо консерватории, мимо свежепобелённой красивенькой церквушки. «Москва стала почище, получше, на улицах поспокойней, – мрачно думал он. – Вообще на Руси становится всё лучше, а у меня – всё хуже, будто я с ней живу в противоходе».
– Брат Сергий! Ты ли это!
– Брат Василий! – опешил Селивёрстов.
За секунду до этого к обочине дороги прижалась чёрная блестящая машина, задняя дверца открылась, и на тротуар выскочил мужчина, и одежда, и то, как он держался, – всё говорило о том, что он не просто обеспеченный, а – «успешный» человек. Перед Сергеем Селивёрстовым стоял его родной брат Владимир Селивёрстов. Обнялись искренно. Отношения между братьями всегда были непростыми, но описывать историю этих отношений – писать, как минимум, отдельную повесть. Поэтому ограничимся самыми необходимыми общими сведениями. Владимир был на два года младше, но всегда был взрослее в вопросах насущных и реальных. Сергей, наоборот, больше жил в мире идей, которые для него были реальней самой реальной булыжной мостовой, и он скорее бы признал булыжную мостовую сном и облаком, чем усомнился бы в твёрдости мира идеального. В стремительно меняющейся жизни времён перестройки Владимир принимал всё, не задумываясь, с каким-то молодеческим задором. В его мировоззрении не было никаких препятствий тому, чтобы купить на мясокомбинате «подешёвке» десять батонов колбасы и сдать их на реализацию в магазин, а то и самому продать их у станции метро. Можно было купить и вагон сигарет на табачной фабрике. Можно было… и так далее. Сергей всегда высокомерно и презрительно относился к незадумчивости брата. «Хаос, в котором ты участвуешь, разрушает государство», – говаривал он брату. «Я никакого хаоса не порождаю и ничего не разрушаю. Я живу по писаным и неписаным законам нашего времени», – был резонный ответ. Каждый оставался при своём. Пропасть непонимания быстро разрослась до такой ширины и глубины, что никто из братьев эту пропасть уже и не пытался преодолеть, а только изредка они подходили каждый к своему краю и перебрасывались мировоззренческими упрёками, совершенно не надеясь на сближение.
Всё вышесказанное верно, абсолютно верно, и только оно и верно. Сказанное – правда, но только с одной стороны. Одновременно между братьями существовали другие отношения совсем иного свойства. Они существовали, по крайней мере, до поры до времени, в ином пространстве, никак не соприкасающемся с жизнью. Никто из братьев не мог никогда ответить, зачем существует этот параллельный мир их отношений. Однажды, когда они ещё учились в старших классах школы, Володя, спросил брата о чём-то, касающемся истории Московской Руси. Сергей ответил, как обычно на эту тему, вдохновенно.
– Я тебя буду звать – брат Сергий! – с заблестевшими глазами вдруг сказал Володя, тогда ещё не совсем вышедший из детства.
– «Братьями» в основном звали друг друга монахи, – возразил Сергей.
– Ну и что, ну и что! – голос Володи зазвенел опасением, что у него отнимут драгоценность, которую он только что нашёл. – Ты мой брат, а Сергий – тебе очень подходит. А ты можешь, хотя бы иногда, звать меня «брат Владимир»?
– Нет, – после сосредоточенного раздумья ответил Сергей. – Я буду тебя иногда звать «брат Василий».
– Почему?
– Самый известный из Владимиров – князь Владимир Киевский. При крещении ему дали имя Василий. До того, как он крестил Русь, по легендам, он много куролесил с идолами. Он так и жил: как князь – Владимир, как христианин – Василий. Ты – Володька-оболтус, но со временем в тебе должен проявиться премудрый Василий.
С того момента так и повелось: ругаются непримиримо, до ненависти, до презрения друг к другу, а вдруг выскочат откуда-то эти слова: «Брат Сергий!» – «Брат Василий!» – и появляется откуда-то глубинное уважение, которого, по здравому рассуждению, ни тот, ни другой не заслуживали. И разговаривают так, что каждый прислушивается к другому, и даже чему-то учится, хотя и практической пользы от разговоров «брата Сергия» и «брата Василия» никогда не было ровно никакой. Игра вроде бы, да не совсем игра. Сергей Селивёрстов как-то задумался: отчего так? Может, от инфантильности? Но результат размышления удивил его самого. Зачем-то ведь Природа сделала продолжение рода Селивёрстовых из двух братьев! Значит, для чего-то это надо. Значит, каждый брат несёт в себе что-то, чего нет в другом! И вот это, другое, непременно заслуживает внимания и уважения. Даже, если пока и неочевидна точная роль каждого из братьев.
Итак, Сергей и Владимир Селивёрстовы зашли в первое попавшееся кафе.
– Ты такой загоревший, брат Василий.
– Вчера вернулся из Таиланда, брат Сергий.
– Ну, и как там? – Сергей не хотел никаких серьёзных разговоров.
– Как обычно, – пожал плечами Владимир.
– А как обычно? Я там не был. Покажи пару открыток из Таиланда.
– Открыток? Это сколько угодно. Открытка первая. Тепло и влажно, как в бане. Ходишь постоянно в мыле. Открытка вторая. Тайцы – маленькие люди, похожие на плохо питающихся подростков. Буддисты. Очень доброжелательные. Чуть что: ручки лодочкой складывают, подносят к подбородку, улыбаются и кланяются. Бесплатно. Открытка третья. Если ты видишь в городе группу людей, двигающихся дисциплинированной вереницей, как один человек поворачивающихся по команде экскурсовода направо и налево, можешь спорить на тысячу долларов – это китайцы. Открытка четвёртая: старый жирный немец ведёт за ручку маленькую, как девчоночку, тайку.
– Фу, какая дрянь! Мог бы такую открытку и не показывать.
– Ты её неправильно увидел, брат Сергий. Представь себе немца, среднего неженатого немца. Он добросовестно работает. Потихонечку копит денежки. Накопил деньжат столько, что можно подумать, куда их пристроить. Он оглядывается вокруг. И что он видит? Никому он в Германии не нужен. Капиталец, всё-таки, невелик, а сам по себе для молодых девок он непривлекателен: за пятьдесят, говорить начинает, будто анекдоты из пожелтевшей газеты прошлого тысячелетия, времён своей молодости, рассказывает, своих мыслей немного, да и те как тараканы усиками шевелят. А в Таиланде – он Крёз и Рокфеллер, вместе взятые. Короче, женится он на молоденькой тайке. Она рожает детей, он содержит семью в достатке, по таиландским меркам, конечно, детям обеспечивает воспитание и образование, вплоть до университета. Сам купается в уважении. Тайка счастлива детьми, а он свою потребность в отцовстве удовлетворил. Почти гармония получилась.
– Молодая девушка и старый жирный мужик? Всё равно, от этой истории подташнивает. Потребность в отцовстве, как ты это называешь, надо удовлетворять нормально, женившись на немке, на ровне.
– А если жена умерла, не родив детей?
– Всё равно, в этом есть какое-то уродство, что-то покорёжено.
– А ты, брат Сергий, всё тот же: живёшь схемами. Но схема мертва. Любая схема – жёсткая и остро заточенная, и ты рискуешь, рано или поздно, сам на неё напороться.
– Я, брат Василий, уже на что-то напоролся… Напоролся как медведь на рожон и никак не могу в сторону отойти… – на середине фразы голос Селивёрстова дрогнул, и закончил он почти шёпотом.
Владимир внимательно всмотрелся в брата. Тот безотчётно гонял по столу чашечку из-под кофе. Взгляд его был опущен, ресницы подрагивали, а по лицу, словно тени от облаков, проносились какие-то мучительные мысли. Было впечатление, что в любой момент он может заплакать, а может и эту чашечку швырнуть со столом заодно. Владимир смотрел напряжённо, будто примеривая к текущему моменту какую-то свою мысль.
– Ладно, брат, преодолеется… Если у тебя не преодолеется, то кто ж тогда справится?.. А насчёт немца ты правильно сказал: искорёжено что-то. Только немец этот на мой язык выпрыгнул неслучайно. Не у немца, а у меня искорёжено. Видишь, жизнь после перестройки успокаивается, угар, похоже, проходит. И я вижу – искорёжено. Можно на схему напороться, а я, наоборот, провалился в трясину из-за отсутствия схемы. Жил по наитию, а оказывается нужны всё-таки схемы, нужны маяки и правила. Оказалось, что жизнь полна каких-то бездонных пропастей, в которые спускаться совсем и не надо. Над пропастями надо мосты строить и следить, чтобы они не разрушались… Деньги есть, на ногах стою крепко, а кому от этого польза? Я вернулся с перестройки как с войны, но до войны семьёй не успел обзавестись, а сейчас – поздно. Ни дома, ни пепелища, которое можно было бы оплакать – ничего!
– Не выдумывай: тебе не пятьдесят, и тараканы у тебя ещё не завелись. Найди хорошую девчонку, только не в Москве, лучше где-нибудь в Белоруссии…
– Перестань, я мозгами раскидывал на тридцать лет вперёд, и не один раз. Если я даже через год рожу, ты посчитай, сколько мне лет будет, когда первый ребёнок на ноги встанет. Посчитал? А потом: молодая жена и старый муж – клумба, где пышно цветут анекдоты и криминальная хроника. Есть вариант чужих детей на ноги поставить, но… не греет мне это сердце…
Теперь Селивёрстов всматривался в брата, на время забыв о своём положении.
– Ты, кажется, по-настоящему мучаешься, но не должно быть неразрешимых мучений. Хотя я и сам в безвыходном положении, но я знаю… знал… я хочу верить, что мир… Брат Василий, я не могу представить, чтобы ты отчаялся. Ты всегда находил решение, даже там, где я пасовал.
– Брат Сергий, ты сейчас такой добрый, а через минуту, когда я тебе признаюсь в одном своём поступке, ты взорвёшься – уж я-то тебя знаю. Потихоньку от тебя подходил я с одним разговором к Варваре. Какими путями я пришёл к мысли своей, опускаю. Встали у меня перед глазами твои дети, не могу глаз отвести. Дети – прекрасные, тебе может и не видно, а мне видно – не вздумай возражать! Все трое такие разные, самобытные, какие-то, не знаю, как сказать – не журналист я. Но, понимаешь, они как алмазы, но не огранённые. Огранить – бриллианты будут. А если и в оправу соответствующую вставить, то… Короче говоря, подговорил я Варвару – с трудом подговорил: хотя она и сама резкая, а твоего взрывного характера боится! – показать твоего Пашку матёрому музыканту, маэстро. Чудаковатый мужик, этот маэстро, но скрипач с мировым именем, которое я сейчас упоминать не буду. Он сперва принялся руки у Пашки рассматривать. Так, сяк посмотрит, повернёт, пальцы раздвинет, ладонь растянет. Пашка смутился сильно сначала. Потом послушал игру Пашкину, причём, совсем немножко. «Хватит, – говорит, – и так всё ясно. У него рука музыканта». – «Рука?! А музыка?» – «Играет слабовато, но ещё ничего не потеряно. Через год будет потеряно. Пора начинать заниматься всерьёз. Будет заниматься – имя в десятке первых скрипачей гарантировано. Выше – если Бог даст»… Ну, брат Сергий, вижу по прищуру – сказать хочешь. Скажи!
– Ответь брат, положив руку на сердце, мы с тобой случайно встретились?
– Никакой случайности не может быть: мне тебя сегодня Бог послал. Но клянусь, звёздным небом: я тебя не подлавливал!
– Верю, прости за подозрение.
– Договорю. Жалко, согласись, страшно жалко, если не огранить твоих детей… Пойми, что они, как личности, уже сформировались внутри на сто процентов. Им ничем не грозит воспитание чужими людьми. Их захочешь – не испортишь. Нечего бояться. Из жёлудя обязательно вырастет дуб, а не осина. Разреши мне позаботиться о них, дружище! В Москву переезжать надо для Пашки, и – срочно! И остальным, тоже. Для твоей журналистики, кстати, в Москве тоже возможностей в сто раз больше. Варвара твоя, умница, знаю, в гору идёт, и через лет пять вы своими силами сможете переехать и детей утроить, но через пять лет будет поздно… А, брат Сергий? Мне ничего особенного не надо: я просто профинансирую, ваш переезд, помогу вам школы хорошие найти, преподавателей. Посуечусь, погреюсь возле вашего костра, но подойду ровно на столько, на сколько ты разрешишь. А, брат?
Сергей Селивёрстов сидел, низко свесив голову, и молчал.
– Ну, что у тебя за трагедия? Варвара работать пошла, а тебе кажется, что у тебя вся жизнь рухнула? Так через это все проходят. Сам я этого не переживал, но миллион раз видел. Это просто другая фаза жизни. Надо просто перетерпеть переходный период. Ты видишь, что яйцо разбилось, а, может, его изнутри цыплёнок разбил, и новая жизнь на свет появляется?
– Может и так, – наконец со вздохом произнёс Селивёрстов, – да только, есть ещё что-то, о чём сказать нельзя. О самом главном в жизни – сказать нельзя.
Братья одновременно внутренне вздрогнули и быстро посмотрели друг на друга. Посмотрели и оба отвели глаза. Над ними нависло большое молчание. Это настигшее их обоих молчание было молчанием об отце.
О своём отце, давно покойном, Сергей и Владимир Селивёрстовы между собой по-настоящему не говорили ни разу. В этом не было никакого заговора, молчание об отце было безотчётным. Отец вернулся с Великой Отечественной орденоносцем. До старости работал он… Впрочем, неважно, кем он работал, важно, что человек он был совершенно нормальный, уравновешенный и, скорее, общительный, чем нелюдимый, можно даже сказать, что он был жизнерадостным человеком. Однако запомнился он своим сыновьям редкими состояниями, в которые он впадал раза три-четыре в году. Он угрюмо замолкал, потом обычно вдруг рассказывал какую-нибудь неожиданную фронтовую историю, совсем не такую, какие он рассказывал в школах, куда его приглашали каждое Девятое мая. Рассказывал тому, кто оказывался в ту минуту рядом – жене или кому-нибудь из сыновей.
Например, к нему в гости нередко заходил его фронтовой товарищ, «дядя Петя», как звали его дети. Однажды, после ухода «дяди Пети», отец впал в свою тяжёловесную молчаливую задумчивость. Потом он выпил в одиночестве пару рюмок из оставшейся после встречи бутылки и остановил возле себя восьмилетнего Серёжу.
– Под Сталинградом Пётр – дядя Петя – корректировал артиллерийский огонь. В тот раз получилось так, что данные он передавал телефонисткам, а те – на батарею. И вдруг – хрясть! – накрыли наши снаряды нашу же пехоту. Погибло пять человек, многих ранило. Пётр к телефонисткам в избу забегает: сидят две телефонистки – русская и грузинка. В гостях у них два бравых лётчика фронтовой авиации и весёлый разговор. Это нарушение, там никто не имел права находиться. Лётчиков, как Пётр влетел, ветром сдуло. Сверили данные. Грузинка: «Ах, я ошиблась!» – отец помолчал, посмотрел вопросительным взглядом на сына, вздохнул и закончил историю так: – Пётр их обеих тут же из автомата и положил. Потом его в рядовые разжаловали, и он в штрафбате год провоевал, до ранения. Что тут скажешь? Ничего не объяснишь.
История навела жуть на Сергея. Он потом мучительно пытался представить, как дядя Петя, всё время улыбавшийся ему, приносивший всегда конфеты, одни и те же карамели, каждый раз внимательно расспрашивавший его о школьных оценках, с искажённым гневом лицом в упор расстреливает тянущих к нему руки девушек… А главное, зачем об этом рассказал отец? Рассказал и ничего не объяснил?
И всегда подобные рассказы отец завершал одной и той же фразой: «О самом главном в жизни – сказать нельзя».
Эта, выскочившая из ниоткуда отцовская фраза, вдруг сделал очевидным, что братья сидят за столом не одни, а с отцом. И молчание, выросшее между ними, было тоже отцовским, тяжёлым.
– Однажды мне отец такое взрывное слово сказал, – Владимир заговорил первый. – Интересно, тебе он не рассказывал о своём отце, то есть о нашем деде?
– Не знаю, что ты имеешь в виду, – пожал плечами Сергей.
– Незадолго до смерти бабушка – наша бабушка, его мать – рассказала, что настоящим его отцом был белогвардейский офицер. Не слышал такого?
– Ты что, с ума сошёл?!
– Ничуть! Оказывается в семнадцатом году дед – ну, Алексей Семёнович, которого мы считали дедом и который умер до нашего рождения – взял бабушку с ребёнком. Потом отцу, в детстве, дату рождения на два года подправили. А настоящий отец отца, наш дед, получается, был офицером царской армии, в гражданскую воевал на стороне белых и погиб.
– С трудом верится… – Сергей был поражён.
– Представь себе, каким ударом молнии это было для отца. Насколько я понимаю, бабушка рассказала ему это незадолго до смерти, то есть после войны, где-то в пятидесятых годах… Отец, конечно, не был проповедником коммунистических идей, но – мы же с тобой помним ту атмосферу – «Мы родом из Октября!» Все жили, и он жил в этой атмосфере, и не пытался, насколько я понимаю, выйти из неё и сказать: «Мы не из Октября, а от Адама и Евы!» А тут, вдруг, раз – и отец белогвардеец! И я помню после того, как он мне это рассказал, он так вопросительно посмотрел на меня… А что ты, брат Сергий об этом думаешь?
– Я только что об этом узнал, и… ничего об этом не думал. Ты лучше скажи, что ты об этом думаешь? Ты-то давно уже об этом знаешь.
– Признаться, у меня где-то этот вопрос сидел, но я ждал, что ты как-то классифицируешь этот факт. А я… Что я? Я окунулся в другую жизнь: перестройка, перестрелка… это только теперь перекличка начинается, а тогда жизнь такой воронкой завертелась… Как-то невзначай купил я некие акции, а эти акции вдруг оказались в центре крупной игры. Мне большие люди сказали: продай. И цену-то хорошую давали, а я, по молодости-дурости, упёрся. Помню, тогда я жил со своей второй, типа женой, намеревался настоящий семейный быт наладить. Собаку купил! Так вот, я два месяца каждый вечер выходил с собакой гулять на бульвар, и каждый раз перед выходом Бога вспоминал, потому что боялся, что пристрелят неожиданно, и к смерти подготовиться не успеешь. Каждый вечер, только я выходил мне звонили по телефону и предлагали продать акции, я отказывался, и тут с лавки на бульваре вставали двое и шли за мной. Через два месяца эти акции у меня всё равно забрали, юридической махинацией. Сейчас смешно вспоминать: через полгода мне позвонили эти самые «большие люди» и предложили работу у них, мол, им «понравилось, как я держался»… Среди таких событий вопрос о деде-белогвардейце потерялся, как незначительный. Я, брат Сергий, устал от бездонных провалов в жизни – слишком много в этих провалах чудовищ, необъяснимых, которые живут сами по себе и никаким объяснениям не поддаются. Над пропастями надо мосты строить и следить, чтобы они не разрушались… впрочем, я повторяюсь… Вот какие старческие мысли мне в голову лезть стали! Хочется мне жизни простой, понятной и… по совести. Что, брат, скажешь насчёт детей?
– Ничего не могу сказать. Прости, но сейчас даже думать об этом не могу. Пойми. Может, потом, но не сейчас. Сейчас что-то другое за моей дверью стоит.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.