Текст книги "Скользящие в рай (сборник)"
Автор книги: Дмитрий Поляков (Катин)
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)
– Недавно спросил свою среднюю, Лельку: кто такой Ленин? – смеется Назар. – Знаете, что сказала? А это, говорит, Ленин папа. Подружку Леной зовут. Вот так. Ушла эпоха. Теперь и не верится.
– Да-а, – скорбно вздыхает Марленыч, – не верится. Какое время было. А может, и не было?
Его сморщенное лицо на миг отражает испуг, словно он позабыл нечто важное, но сразу гаснет в бесцветном оцепенении.
– Глеб, пошли на пляж, – канючит Кристина, надувает губки и теребит меня за руку, зевает.
– Мне сегодня приснился сон, – говорит Назар. – Кот…
– Это к измене, – быстро реагирует Кристина.
– Да погоди. Кот – на козлиных ногах.
– М-да-а, это уж какая-то такая измена.
Появляется хмурый Скваронский. Чинно, с похмельной остолбенелостью приветствует нас и проходит внутрь, прячась от солнечного света. Следом поспешает Марленыч, чтобы угостить страдальца утренней кружкой пива.
– Ты что же это, старый, обоссался, что ли? – доносится из темноты бара; за сим следует грохот падающего среди стульев тела. За хриплым смехом Марленыча слышны натужные стоны и мат.
– Давай руку, Филиппыч, давай, я тебя вытащу. Это все ихний кот проклятый, ведро розлил. Каток. Вот, теперь и ты обоссался.
– Так чего ж ты не вытрешь, хрен ты старый?
– Ну ты уже сам выбирай, Филиппыч, чего тебе раньше – пивка или полы помыть?
– Пива тащи, Ирод!
Назар жмурится на солнце, улыбается и становится похож на своего кота, того и гляди уснет. Последний год он спит по четыре-пять часов в сутки, его пожирает работа. Но сейчас все еще впереди, день пока не начинался. Очередной день в цепи других, похожих друг на друга, как шарики в бусах.
– Ковалевский доказал, что параллельные линии обязательно пересекутся, – говорю я. – Вот только не понимаю, где и когда.
– Ни хрена они не пересекутся, – сонно хмыкает Назар. – Если б они должны были пересечься, мы бы почувствовали.
– А я верю, что пересекутся, – возражает Кристина и поднимает руку. – Где-то там, далеко-далеко. Я чувствую.
– Вот видишь, Назар, кто-то чувствует.
– Если бы они должны были пересечься, – упорствует он, – мы были бы смелее, поскольку знали бы, что эта лыжня когда-нибудь где-нибудь сделает петлю. Представить это себе очень трудно. – Он грустно усмехается. – Ведь все указывает на то, что не мы протаптываем лыжню, а это она тащит нас за собой.
Я закрываю глаза и пытаюсь понять, какая каша сварилась в моей отупевшей от бессонницы голове. Кристина тянет меня на пляж жариться под обжигающим солнцем, освежаться в холодной воде, кататься на водных мотоциклах. Ничего не чувствую и не понимаю, я открываю глаза и решительно зову Марленыча. Тот возникает из темноты бара, подобно привидению.
– Вот что, сын марксизма-ленинизма, – говорю я, – будь добр, принеси-ка мне обычную.
– Кул-энд-стронг? – уточняет Марленыч.
– Да, дружище, именно кул-энд-стронг.
Кристина принимается горячо отговаривать меня от употребления обычной, не понимая, конечно, что у меня нет другого выбора и что сама она – не выбор вовсе. К ней присоединяется Назар:
– Слушай, старик, в такую рань! Езжай-ка ты лучше на пляж, что ли. Утром пьют одни алкоголики.
– Па-пра-шу! – слышится из бара голос Скваронского.
– Ну так нести или нет? – спрашивает Марленыч отстраненно.
Я хлопаю рукой по колену:
– Ты еще здесь?
Я задыхаюсь от душевной боли, пока, наконец, на столе не появляется запотевший графин. Кристина смотрит на меня своими глазами-нерпами и едва сдерживает слезы. Назар, плюнув, отворачивается. Очень хорошо.
Словно по зову Удуева, издалека доносится звонкий голос Линькова. Из-за угла выплывают три до боли знакомые фигуры: Линьков, Кизюк и уличный художник Барбузов.
– Господи, – выдыхает Кристина, падая лицом в ладони, – как они все мне надоели.
Все трое возбуждены, кипуче спорят; причем Кизюк (по очередному, вероятно, заданию редакции) уже под мухой: все время норовит схватить Линькова за шиворот. Назар тяжко вздыхает. По приближении ясно, что предмет спора размыт, все вертится вокруг преимуществ каких-то архивных рок-групп, вокруг затертых ценностей давно прокисшей субкультуры, не вдохновляющей сегодня даже наркоманов.
– Пойдите внутрь, – морщусь я. – От вас воняет нафталином.
– Подумайте, какой современный! – ревет Кизюк, нагибаясь ко мне. – Не знаю, откуда такие берутся! Ты всегда был белоручкой. А я Маркузе зубрил по цитатам в учебниках по соцпсихологии капитализма. Я английский выучил только ради «Лед Зеппелин».
– Тронешь мой воротник, – тихо говорю я, – убью.
– Чта-а?!
Предусмотрительный Назар ловко утаскивает дружка в свой шалман.
– И на кой черт он зубрил Маркузе? – удивляется Линьков.
Барбузов, отдуваясь, садится за столик, вытирает платком сверкающий лысый череп и просит Марленыча принести лимонаду.
– Ох и устал я от Кизюка, – ворчит он. – Хороший парень, добрый, образованный. Но пропал совсем. Что за работа такая – с утра до ночи пить?
– Если бы Ленка его не бросила, он, может быть, и не пил, – предполагает Линьков.
Не говоря ни слова, я беру графин в кулак и, закинув голову, высасываю его целиком. У Кристины перехватывает дыхание.
– Марленыч, – зовет она, – принеси ему закуску, пожалуйста.
Марленыч приближает ко мне свое угодливое лицо и, вкрадчиво улыбаясь, спрашивает:
– Не пошло, Глебушка?
Секунду смотрю на него исподлобья и вдруг взрываюсь:
– Ах ты, старая морда! свалявшаяся! в вечную! холуйскую! улыбку! которую так хочется! СТЕРЕТЬ!!
Марленыч бледнеет и резко выпрямляется. Барбузов давится лимонадом. Выскакивает Назар.
– Что опять случилось? – спрашивает он мученически.
– М-мордой меня назвал, – ошарашенным шепотом мямлит Марленыч.
Одной рукой хватаюсь за лоб, другой придерживаю руку Марленыча.
– Ну, прости, прости, старик. Не в то горло пошло, бывает. Не обижайся. Вот штука – выпей за примирение.
– Я не пью, – поджав губы, буркает Марленыч, но купюру принимает.
– А я и говорю, – говорит Линьков неуверенно, – что и сказать-то нечего. Время такое – злое, нервное. В нашем городе есть что-то мусульманское. Много праздношатающихся мужчин. Это очень опасно, нервирует. И вообще, Глеб, тебе бы на отдых куда-нибудь – к морю, например, поехать. Можешь себе позволить. Правда, Кристи?
– Ты его хотя бы на пляж вытащи, – всхлипывает Кристина.
– Что вы все меня к морю гоните? – говорю я, закрываю глаза и перестаю их слушать…
Эти губы, ноги с тонкими коленями, это умение поправлять волосы, элегантно и непринужденно, этот легкий, звенящий смех, внезапная задумчивость посреди разговора, посреди прогулки или ужина, этот извиняющийся, почти детский взгляд, указательный и большой пальцы прижаты к зубам, вьющийся локон, падающий на лицо, истома в осанке, это отсутствие, хоть и рядом… Я не помню ничего. Ничего больше не помню…
– А и то, – шепчет Кристина, – давай к морю?
– После проститутки возвращаешься в семью, как с помойки, – говорит Барбузов с набитым ртом – он всегда так ест: все, что в тарелке, – сразу в рот, за обе щеки.
– У тебя есть семья? – удивляется Линьков. – Вот не подумал бы.
– Это еще почему?
– Потому что жрешь, как будто в детстве не доел.
– Так оно и есть, – надувается Барбузов и поясняет свою позицию: – Просто не люблю изменять жене. А в наше время это стало как-то так ну совсем просто.
– И так соблазнительно, – смеется Линьков. – Особенно для настоящего художника, если он не маляр. Для художника измена – потребность, вещь философская, обставленная шиком творческого озарения, не так ли, Барбузов?
– Быть может, быть может…
– Если изменил мужик – это плевок из дома, а если баба – плевок в дом, – изрекает, появляясь в дверях, Кизюк. – А там, – он показывает в глубь бара, – никого нет, кроме Скваронского. Тоска.
Кизюк совершенно пьян. В руке у него кружка с пивом, которым он поливает пол, не замечая этого. Назар хлопотливо подсаживает его за стол.
А вот и Кирилл, откуда ни возьмись, в белых джинсах, в распахнутой на бабьей груди пестрой рубахе, обтягивающей дебелую полноту в пояснице, в дурацкой панаме, мой братец. Я молча вынимаю кошелек и отсчитываю ему обещанные купюры, которые он принимает так же молча, как из бывшей когда-то в прошлой жизни кассы взаимопомощи.
Из бара выходит Марленыч, говорит: «Что будем пи-и…», ступает в лужу пива, созданную Кизюком, делает хрусткий, поясничный пируэт и, размахнувшись подносом, садится в нее, обрушив металлический поднос на бильярдную голову Барбузова, который от удара выплевывает полупережеванное блюдо в смеющегося Линькова. Тот вместе со стулом инстинктивно валится назад, в объятия Кирилла, цепляет его за шею, мгновение висит так, в позе кота, вцепившегося в занавеску, пока Кирилл не стряхивает его, но и сам, не удержавшись, валится на него сверху. Назар с воем кидается поднимать Марленыча, который плачет нервными слезами.
– Опять обоссался! – доносится из бара хриплый хохот.
Кристина затягивается длинной коричневой сигаретой и, выпустив дым, спрашивает меня:
– Не надоело?
– Что?
– Вот все это. Вот это вот все.
– Ах, это. – Я надеваю самую приветливую улыбку. – Нет. Или да. Какая разница? Это или то?
– Ты издеваешься надо мной?
– Глеб, смотри-ка, – говорит Кирилл, – у тебя футболка наизнанку. Быть тебе биту.
– Биту быть, говоришь?
– И перья в волосах. От подушки, что ли? Ты чего?
– Ничего.
По нашему переулку до самых крыш в две пропитые глотки льется «Из-за острова на стрежень». К скрипке и аккордеону добавился не очень четкий, но вдохновенный ритм, выбиваемый на ведре добровольным меломаном. С деревьев, истерически каркая, срывается стая ворон и долго вьется над нами темной тучей, задевая крыльями стены домов.
Я с трудом сглатываю тяжелый ком, образовавшийся в горле, и внезапно ощущаю приступ смеха. Пытаюсь сдержать его, но это невозможно, и, прорвавшись, словно лавина, смех охватывает меня всего, сжимает и рвет – до дрожи, до мурашек, колющих затылок; из сдержанного прысканья смех переходит в хохот, потом в рев, я сгибаюсь пополам, колочу себя по колену, не обращая внимания на плачущую Кристину, корчусь в судорогах; из-под темных линз плывут слезы; а когда постепенно я начинаю обессиленно затихать, то обнаруживаю, что все вокруг, включая Марленыча, так же, выгибаясь, заходятся в непонятном, заражающем хохоте, и только Кристина сидит лицом в локоть, и плечи ее подрагивают, словно в унисон взрывам смеха, от неудержимых рыданий.
10
Не успело взойти солнце, как Глеб принялся тормошить Лизу, чтобы та поскорее начала собираться. Однако поскорее не получалось. Девушка явно не привыкла вставать в такую рань. Она непонимающе смотрела в лицо Глеба, затем томно целовала его и немедленно проваливалась в сон, даже если под головой не было подушки. В конце концов, посмотрев на часы, Глеб залепил ей пощечину, и девушка практически проснулась.
– Эй, – возмутилась она, – ты что делаешь? Это уже слишком. Никто не смеет бить меня по лицу.
– Ты сколько собираешься спать? Твой отец, наверное, уже всю округу на уши поднял.
Лиза приподнялась на локте и сонно уставилась на Глеба, который спешно застегивал сорочку перед зеркалом. Потом она усмехнулась, потерла щеку и повторила, странно млея от новизны ощущения:
– Никто никогда не бил меня по лицу.
– Вот как? – Глеб подошел к ней, завязывая галстук. – Только по попе?
– И по попе никто. – Лиза подняла на него свои светлые глаза. – Глеб, я тебя люблю, – тихо и убежденно выдохнула она.
– Так скоро? – Интонация его прозвенела самодовольным озлоблением. – А куда девать жениха?
– Жениха больше нет.
– Гм… Кстати, у меня для тебя имеется маленький сюрприз. – Глеб положил перед ней плетеную корзиночку для ягод. – Сделана на совесть, хорошими руками.
– Какая прелесть, – сказала девушка и улыбнулась. – Откуда она?
– Сам сплел. Ночью. От скуки. Вставай поскорее, пора ехать.
Она забавно наморщила веснушчатый нос и упала в подушки.
– Голова кружится.
– Не надо было смешивать кое-что кое с чем, понятно?
Она опять улыбнулась, потом, взвизгнув, вынырнула из-под одеяла и, голая, повисла у него на шее.
– Я люблю тебя, – бормотала она, осыпая его лицо поцелуями. – Как это хорошо говорить – я-люблю-тебя. Я тебя люблю, Глеб. Никому не могла сказать, никому, никогда. Что случилось? Почему я люблю тебя?
– Этого я тоже не понимаю, – уворачиваясь от поцелуев, смеялся Глеб, сжимая тонкую, юную талию девушки.
– И я, я тоже не понимаю, – радостно щебетала она. – И как хорошо, что не понимаю. Но я наверняка знаю, что я тебя люблю.
В распахнутое окно щедро вливался утренний свет цвета яичного желтка, зажигая полы слепящими узорами. Наперебой, на все лады звенели ранние птицы, которые копошились в спокойной ярко-зеленой листве, опускавшейся к подоконнику. За забором возились куры, на них глухо взлаивал еще не проснувшийся цепной пес. День обещал быть легким и беззаботным.
По дороге она уснула, привалившись к его плечу; успела только сказать, что теперь ей понятно, как быть дальше, что им необходимо вместе уехать, непременно вместе, как можно скорее; куда – сказать не успела. К морю, подумал Глеб, куда же еще? Сейчас, в блеске раннего утра, он наслаждался дорогой, местами превращавшейся в живописную липовую аллею, и опьяненно вдыхал бьющий в лицо свежий ветер. Машина летела, как по воздуху, почти без шума. Мелькали поселки, деревни; заборы сливались в сплошную линию, перебиваемую яркой полосой придорожной зелени. Он почти растерялся от ясности, от полноты воспоминания, которое маячило на краю его сознания далеким, смазанным образом, всегда вызывая почти физическое страдание. Ему почудилось невозможное, он зажмурился и едва не задел встречную машину. В последний миг он резко вывернул руль, автомобиль сильно тряхнуло, и Лиза проснулась.
– Я, кажется, спала. – Она непонимающе уставилась на него.
– Я тоже, – сказал Глеб. – Если бы не проснулся, то свои сны мы досматривали бы уже на небе.
– Послушай, по-моему, мы слишком быстро едем.
– Нам нужно ехать быстро.
Лиза зевнула и, поежившись от ветра, принялась озирать окрестности.
– Ты не боишься своего отца? – спросил Глеб.
– Нет. По крайней мере, с тех пор, когда он бросил мою маму на последней стадии алкоголизма. Я его очень люблю, но он бросил ее, как поломанную игрушку, и она погибла. Потом он понял, что у него больше не будет детей, и тогда я стала для него… как это говорят?.. а-а, фетиш… да-да, фе-ти-шем… А разве его надо бояться?
– Не знаю.
– Я не должна отчитываться, Глеб. – Ее рука коснулась его плеча. – И меня нельзя заставить жениться… то есть выйти замуж, если я не захочу. Этот парень – идея папы и моей легкомысленности, понимаешь? Ему показалось, что все уже произошло, потому что его банк может купить Манхэттен; от самой такой мысли голова пойдет кругом. На самом деле ничего не произошло. Как будто переспала с дырявым денежным мешком, из которого постоянно падают купюры, и мешку это в кайф. Только и всего.
– Он давал тебе кокаин?
– Нет. Только травку.
– От меня ты ничего не получишь.
– То, что я могу получить от тебя, – сказала Лиза, наматывая на палец цепочку, – от тебя почти не зависит. Это зависит только от меня, потому что я влюбилась. – Она хихикнула, навалилась ему на плечо и поцеловала в ухо. – Разве имеет значение, что ты мог бы мне дать, если бы захотел? Значение имеет только то, что я сама захочу взять. Ам! – Она слегка прикусила ему мочку уха.
– Так рассуждают только очень состоятельные девушки, – ухмыльнулся Глеб. – Или слишком юные. Впрочем, – заметил он с грустью, – юные так больше не рассуждают.
– Все равно. Ничего не хочу знать. Мне нравится твой голос, твое лицо, твой ум, твои руки. Не исчезай, ладно?
– Постараюсь. Если это все еще зависит от меня.
– Может быть, что-то зависит и от меня, родной? Я не могу без тебя.
– Редкая пресыщенность в твоем возрасте.
– Подумаешь, возраст. О какой пресыщенности ты говоришь? Ты думаешь, я могу пресытиться тобой?
– Я думаю, это блажь. Она недолговечна.
Лиза отодвинулась от него и обиженно надулась.
– По-твоему, я – дрянь, готовая вот так просто переспать с первым попавшимся мужчиной, если он ей понравился.
Глеб неопределенно повертел в воздухе рукой:
– Что-то в этом роде. – Он поцеловал палец и провел им по щеке девушки, улыбаясь. – Ну-ну, не дрянь, конечно. Просто капризная девочка, не утратившая интереса к игрушкам.
– Даже если я дрянь, то все равно ты не можешь знать, как действуют мои чувства. – Лиза вынула из сумочки темные очки и надела их, чтобы скрыть навернувшуюся слезу. – А они действуют. Живут и мучают мои нервы. Жалко, что ты не понимаешь этого.
– Не обижайся, – сказал Глеб. – Будем думать, что я пошутил.
– Пошутил. Обозвал меня дрянью и – пошутил. – Она сняла туфли, отодвинула кресло и, томно изогнувшись, положила ноги на панель.
– Позволь заметить, но дрянью ты назвала себя сама – вот только что, с полминуты назад. Неужели забыла?.. – Глеб сокрушенно тряхнул головой. – Ну что ты будешь делать, все одним миром мазаны!
– Кто?
– Да вы. Бабы.
– Вот, я уже баба!
Глеб отпустил руль и поднял руки:
– Сдаюсь.
– И я сдаюсь, – в унисон пропела она. – Баба – даже интересно. В России же все – бабы или мужики, да? – Девушка сняла очки и бросила на него лукавый взгляд. – Видишь, милый, до чего я покладистая.
Когда вдали красной черепицей заблистала вилла Кругеля, Глеб посерьезнел и посоветовал Лизе надеть очки, чтобы скрыть покрасневшие после веселого вечера глаза. Лиза послушно водрузила очки обратно и со вздохом убрала свои загорелые стройные ноги из-под носа Глеба.
– Не волнуйся, – сказала она, – все будет хорошо.
– Я не волнуюсь, – сказал он.
С минуту они молчали.
– Но я не могу так. – С досады она закусила губу. – Мы можем увидеться завтра? Мне здесь ничего не знакомо, кроме «Шантиль», кафе на углу центральной площади. Встретимся там вечером, в пять?
– Хорошо, – сказал Глеб и тихо добавил: – Если ничего не случится.
– Отец зачем-то настаивает, чтобы я срочно уехала за границу, – сказала она. – Можно подумать, будто что-то случилось. Но я никуда не поеду… без тебя, слышишь? Без тебя…
Глеб деликатно промолчал, подумав, что скорость нового поколения, тем более воспитанного за рубежом, ему не только непонятна, но, видимо, уже и недоступна. Во всяком случае, она неоспоримо выше, чем скорость «мерседеса», в котором они стремительно приближались к вершине холма Кругеля.
На нем были белые, немного измятые брюки и черная шелковая сорочка, расстегнутая до золотого креста. Несмотря на некоторый беспорядок в одежде, он выглядел, как всегда, подчеркнуто изящно. Идеально выбрит, в зубах – почти докуренная сигара. Сунув руки в карманы, Феликс стоял в воротах своего белокаменного имения, один, лицом к солнцу, похожий на изваяние. Глаза скрывали непроницаемо темные очки, придававшие чеканному облику Кругеля зловещий оттенок.
Глеб остановил машину в десяти шагах от Феликса, который не пошевелился, не изменил позы. Приняв ключи из рук Глеба, Лиза с вызовом поцеловала его в стиснутые губы и направилась к дому. Возле отца она задержалась.
– С твоим банкиром покончено, папа, – тихо сказала она, коснувшись губами его щеки. Она опустила очки и пристально посмотрела на отца. – Глеб был очень любезен. Ты тоже очень любезен. Надеюсь, ты не причинишь ему беды. Иначе мне будет слишком больно, чтобы жить дальше. Понимаешь?.. Пойду, пожалуй, к себе, отдохну. Ах да, – она нежно погладила его по руке, – твой одеколон, он, как всегда, великолепен. Даже съесть хочется.
В ответ Феликс ласково потрепал ее по щеке.
– Спасибо, – сказал он, – это «Жюль». Его больше не выпускают.
Девушка, не оглядываясь, пошла по терракотовой тропинке и исчезла за поворотом. Повисла тяжелая пауза, оживляемая лишь бурным цвирканьем птиц в окружающих зарослях. Глеб вылез из машины, поискал глазами свою и, не обнаружив ее там, где припарковал, приблизился к Феликсу. На губах его блуждала неопределенная полуулыбка, адресованная то ли погожему утру, то ли Феликсу, то ли птичкам, то ли каким-то своим, скрытым мыслям. Неожиданно Феликс ответил ему радушной улыбкой и, сняв очки, произнес своим бархатным голосом:
– Рад видеть вас в добром здравии, душа моя. Вы испарились столь внезапно, что я даже разволновался. А разве можно мне волноваться, в моем-то возрасте? Недавно прочитал в одном рассказе у Чехова такую фразу: вошел старик лет сорока. Представляете, что написал бы Антон Палыч обо мне? Вошло ископаемое. Или лучше – вошел оживший труп… Нет, душа моя, мне волноваться запрещено. Врачами. – Он загасил остаток сигары и опустил его в урну. – Но хорошо то, что хорошо кончается, не правда ли?
– Безусловно, – ответил озадаченный непредсказуемой встречей Глеб и осторожно поинтересовался: – А где моя машина? Я оставил ее на этом месте.
– Она на стоянке. Вы сможете забрать ее и уехать, как только пожелаете.
Феликс двинулся ему навстречу. Розовая галька захрустела под каблуками; хруст этот, казалось, подавил собой все другие звуки. Подойдя, он приобнял Глеба за плечо (но так, что тот почувствовал уверенную крепость руки) и вежливо направил его в сторону дома.
– Утром англичане пьют черный индийский чай с молоком, – журчал Феликс. – Причем вот уже несколько столетий спорят, что наливать в чашку раньше – чай или молоко. Китайцы, как вы знаете, балуются зеленым чаем. Или – сине-зеленым, первую заварку от которого они обычно не пьют, выливают. В России утренний напиток если не водка, то кофе. В зависимости от вечера, что был накануне. – Феликс замедлил шаг и, прищурившись, глянул в лес. – Вот я и спрашиваю вас, голубчик: что станете пить перед отъездом?
Глеб замешкался с ответом.
– Не обижайте. – Голос Кругеля дрогнул. – Так просто я вас не выпущу.
– В таком случае кофе, – сказал Глеб. – Если не выпустите.
– Прекрасно. Кофе я делаю сам, по-восточному, в раскаленном песке.
Из кустов вывалился дог и попробовал взгромоздиться на плечи хозяина, но был отвергнут в грубой форме и послушно умчался в глубь сада, по-волчьи откидывая задние лапы и болтая непомерными гениталиями, которые, казалось, того и гляди, оторвутся и отлетят в сторону. Глеб с удивлением отметил, что территория поместья, несмотря на табуны вчерашних гостей, сверкала девственной чистотой, кругом не было ни души, ни охранника. На лужайках мирно прыскали увлажняющие почву фонтанчики. Мокрая трава сияла сочной свежестью под лучами утреннего солнца.
Они поднялись в холл усадьбы, неузнаваемой после ночного пиршества и поражающей светлым покоем и тишиной. Видимо уловив замешательство гостя, Феликс усмехнулся.
– Все, что делают люди, они делают собственными руками, – заметил он, туманно поведя пальцами. В пространстве холла его голос отдавался гулким эхом. Словно прислушиваясь к нему, он помолчал и добавил насмешливо: – Вы еще не знаете, какими трюизмами переполнены старые головы. Знаете что…
Они остановились на пересечении двух лестниц: одна – парадная, с торжественной балюстрадой – вела наверх; другая – боковая, узкая – в подвальную часть здания. Феликс задумчиво качнулся на каблуках.
– Раз уж вы здесь, давайте попьем кофе в бильярдной. И заодно сделаем партию, как вы выражаетесь. Утром глаз меткий, рука крепкая. – Бронзовое лицо Кругеля выражало непроницаемое радушие. – Внизу прохладно и тихо, никто не помешает. Берлога для холостяков, так сказать. Мы же холостяки… Ваше решение, Глеб?
– Решение? – Глеб шагнул вниз первым. – Знаете, не в моих правилах отказываться от игры.
Обшитая темно-красным бархатом бильярдная походила на роскошный бар. Искусная система освещения мягко включалась автоматически, стоило сделать шаг внутрь. Воздух обдавал прохладой благодаря бесшумно работающему кондиционеру. По углам комнаты в трагических позах застыли метровые африканские истуканы, черные, тощие, как голодающая Африка. Со стен пустыми глазницами пялились негритянские маски. На высоком круглом столике стоял широкий медный поддон, наполненный раскаленным песком, рядом – две кофейные чашки и блестящая турка. Казалось, время замерло в неподвижности всех этих предметов, и лишь бильярдный стол, будто живой, манил к себе, азартно взирая на пришельцев глазом треугольника, стянувшего рвущиеся в игру шары.
Включив чайник, Феликс извлек из-под стойки миску с горкой молотого кофе, придирчиво принюхался к нему и опустил четыре ложки в турку, после чего налил в нее воды и принялся накалять, передвигая по песку.
– Я делаю крепкий кофе, – сказал он. – Кофе может быть только крепкий. В Аргентине утром я выпивал чашечку размером с наперсток, и мне хватало бодрости на весь день. Такого здесь нет. Курить будете? Есть сигары, сигариллы, сигареты. Милости прошу.
Глеб поймал в кармане сигарету и сунул ее в губы.
– Спасибо, у меня свои. – Он снял пиджак, повесил его на стоявшие возле стойки плечики и, пройдясь вдоль стола, уперся руками в борт. Глаз его привычно облетел зеленое сукно, словно проверял ровность поверхности.
С мягким шипением вскипел кофе, Феликс разлил его по чашкам.
– Снукер, судя по вашему столу? – спросил Глеб.
Он подошел к высокому, плоскому шкафу, чтобы выбрать себе кий, и принялся осторожно, с безразличным видом приподнимать их один за другим, держа турняк на кончиках пальцев, как будто взвешивал. Феликс выставил чашки с дымящимся кофе на стойку.
– Пожалуй, – согласился он. – Как вам будет угодно.
Глеб кивнул, по-прежнему стоя спиной к Феликсу.
– И какие будут ставки?
Феликс остро посмотрел ему в затылок и тихо, но внятно произнес:
– Жизнь.
Ничто не изменилось в позе Глеба. Она замолчали. Наконец Глеб взял первый попавшийся под руку кий, поставил его турняком на мысок своего ботинка и, не оборачиваясь, сказал:
– Вот как?.. – Помолчал. – Вам надо острых ощущений. Я ожидал чего-то такого. – Голос его был неподдельно спокоен. – Но вы сильно рискуете.
Феликс сделал маленький глоток кофе и, держа в руке чашку, подошел к Глебу. Каблуки его ботинок звонко стучали по идеально отполированному паркету. Выбрав кий, он медленно, еле слышно прошептал:
– Что ж. – По скулам прокатились желваки. – Проигрыш облегчит мою совесть. В то время как выигрыш защитит мою честь. Любой исход приемлем.
Глеб повернул к нему свое несколько бледное, но привычно равнодушное лицо, холодно прищурил глаз, как бы закрывая его от дыма сигареты.
– Хорошо, – сказал он и, резко отойдя к столу, снял с пирамиды треугольник. – Будем разбивать? Или по правилам – вбросом?
– Берите ваш кофе. А то остынет.
Глеб подошел к барной стойке и отхлебнул кофе, при этом крепко обжегся, но все-таки проглотил раскаленный напиток, не подав виду.
– Вероятно, вас удивляет величина ставки, – возобновил экзекуцию Феликс. – Ведь жить означает вживаться в жизнь. А когда вживешься, так больно бывает отрываться от нее. Но вы – мастер, и мне всегда хотелось сыграть с вами по-крупному. Впрочем, любая ставка может оказаться мыльным пузырем. – Он впился взглядом в лицо Глеба. – Ведь если посмотреть иначе, то самое тяжелое во всех печалях – это необходимость жить дальше.
– Ставка есть ставка, – сказал Глеб сухо. – Когда ее принимают, то начинается игра. И только. Величина ставки, равно как и ее смысловое наполнение, меня, в сущности, не интересует.
Кинули жребий, начать выпало Феликсу. Тот задумчиво повертел белый биток в крепкой, уже покрытой пигментными пятнами руке и небрежно вбросил его на поле, ударив им красный шар. Игра пошла. Какое-то время тянулось молчание, затем после неудачного удара при передаче очереди Феликс заметил:
– Вы вяло играете сегодня, без настроения. Дважды я мог объявить miss. В другой раз обязательно объявлю.
– Miss объявляется судьей, – сказал Глеб. – А вы не судья, Феликс. Вы – игрок. В данном случае.
Вскинув бровь, Феликс медленно отошел к стойке. Черты лица его отвердели. Он плеснул в стакан немного виски и засыпал льдом.
– Интересное замечание, – хмыкнул он. – Давно не ощущал я себя простым игроком.
– Не знаю, что вы имеете в виду, но можно предположить, что при иных обстоятельствах не всякий решится не то чтобы объяснить, но даже понять вашу роль.
– Хитро выкручиваетесь, – усмехнулся Феликс и хлебнул виски. – Хотите меня оскорбить?
– Упаси Бог. – Глеб принялся канифолить кий. – Но чтобы тот судья, – он показал пальцем наверх, – не объявил мне miss, забиваю подряд три шара, а потом нарываюсь на штраф. – Действительно, двумя сильными ударами он забил красный и синий шары в лузу, затем эффектно, с оборотного, залепил красный и получил штраф, осознанным ударом вразрез отправив в лузу зеленый. – Вам хочется продолжить эту партию? – спросил Глеб, присев на борт.
– Hic terminus haeret, – пророкотал Феликс, приближаясь к столу. – «Эта цель неизменна». Вергилий, душа моя. Можно ли ослушаться? – Он взглянул на противника колко, как смотрят на врага. – Думаете, я поддамся вашим фокусам? Лучше налейте себе виски.
Феликс обошел стол.
– Все, что хотите, но цель должна оставаться неизменной, – промурлыкал он. – Знаете, я, пожалуй, повторю ваш фокус – три шара подряд. И никакого штрафа в конце.
Довольно изощренным способом Феликс загнал обещанные шары в лузу и получил штраф на пятом ударе. Игра стала непредсказуемой.
– Странный вы человек, Глеб, – сказал Феликс, присаживаясь к стойке. – Не из толпы. Одиночка. Но не лидер. Не скажешь и того, что серединка на половинку. Оригинал? Пожалуй, нет. Дурак? Ни в коем случае. По-моему, вам попросту на все наплевать. И это бы ничего, если бы ваша жизненная позиция затрагивала вас одного.
– У меня нет жизненной позиции, – отрезал Глеб.
– У всех есть жизненная позиция, даже у богомола, сидящего на ветке и стерегущего добычу. – Феликс поджег свежую сигару и пыхнул дымом. – Ну хорошо, пусть вы еще подросток. Однако, как писал незабвенный Ильич, жить в обществе и быть от него свободным невозможно.
– Если принять слова Ильича за аксиому.
– Вы полагаете иначе?
– Я ничего не полагаю. Послушайте, Феликс, мы с вами из разных заповедников. Вы – экзотическое животное. Я – обычный пес. Или кот.
– Вот кот – точнее.
– Пусть будет кот. Вы обращали внимание на то, как мало занимает кота внутренний мир себе подобных? Вернее, может, и занимает, но кот не придает этому большого значения. Он либо принимает, либо нет. Но не мешает. Какого лешего вам, богатому и сильному человеку, знать, что у меня внутри. Тем более что мне самому-то это не сильно интересно.
– М-да. Выходит, все, что вы делаете, вы делаете неосознанно, как бы повинуясь первому порыву. А как же мораль, взгляды?
– Мораль и взгляды – это то же самое, что жизненная позиция.
– Которой у вас нет, – подытожил Феликс. – Великолепно! Если так, то вы неподсудны. Вам можно все. Вы можете прийти в мой дом, взять мою дочь, без пяти минут невесту, и увезти ее. Судя по вашему с ней расставанию, вы с ней не на бильярде играли всю ночь. Впрочем, я вас не сужу. Потому что хорошо знаю, на что способна моя дочурка. И многое могу понять. Но понять вас у меня не получается.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.