Текст книги "Тайная история"
Автор книги: Донна Тартт
Жанр: Зарубежные детективы, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 38 страниц)
Очень часто казалось, что подавляемая злость на Генри перетекает у него в отношения со всем остальным миром. С кем бы Банни ни общался, он вел себя грубо, несдержанно, то и дело норовил затеять свару. Сводки о его поведении доходили до нас по самым разным каналам. То он запустил туфлю в хиппи, игравших в хакисак под его окном, то пригрозил расправой соседу, не пожелавшему убавить громкость радио, то обозвал одну из сотрудниц финансового отдела троглодиткой. Полагаю, нам повезло, что среди множества его знакомых было мало людей, с которыми он встречался регулярно. Джулиан видел Банни чаще многих, но их общение не выходило за рамки занятий. Куда большие неприятности сулила его дружба с Клоуком Рэйберном, бывшим одноклассником, и, наконец, главную угрозу таили в себе его отношения с Марион.
Нам было известно, что Марион, в полной мере ощутившая на себе перемену в его поведении, недоумевает и сердится. Если бы она понаблюдала за ним в нашем кругу, то, несомненно, поняла бы, что она сама тут ни при чем, но такой возможности не было, и она видела лишь проваленные свидания, бесконечные капризы, угрюмые взгляды и беспричинные вспышки раздражения, причиной которых, казалось, была исключительно она сама. Может, он встречается с другой? Или просто хочет уйти? Знакомая Камиллы, работавшая в Центре развития малышей, рассказала ей, что однажды Марион звонила оттуда Банни шесть раз подряд, и в конце концов он оборвал разговор, швырнув трубку.
“Боже, ну пожалуйста, пусть она наконец сделает ему ручкой”, – возведя очи горе, взмолился Фрэнсис, когда услышал эти новые разведданные. Больше тема не обсуждалась, но мы пристально наблюдали за нашей парочкой и просили небеса, чтобы так оно и случилось. Если бы Банни мог соображать, он, конечно, держал бы рот на замке, но, увы, его сдернутое с насеста подсознание летучей мышью металось по пустым коридорам черепа, и о том, что он может выкинуть, можно было только гадать.
С Клоуком Банни виделся несколько реже. У них было мало общего, не считая проведенных вместе школьных лет, к тому же Клоук, постоянно вращавшийся в полубогемной тусовке и прочно сидевший на наркоте, был всецело поглощен собственной персоной и едва ли мог заметить что-то неладное в поведении Банни, даже если бы вдруг обратил на него внимание. Он жил в соседнем со мной корпусе, Дурбинстале. Прозванное хэмпденскими остряками “Далман-холл”[78]78
Далман – одно из названий флуразепама, лекарственного препарата, применяемого как снотворное. Вызывает привыкание.
[Закрыть], это здание было кипучим центром того, что администрация колледжа деликатно называла “деятельностью, связанной с запрещенными препаратами”. Заглянувший туда посетитель нередко оказывался свидетелем взрывов и мелких пожаров, виновниками которых были либо незадачливые одиночки, трудившиеся над очисткой кокаина в своих комнатах, либо студенты-химики, сообща работавшие над схожими проектами в подвале. К счастью для нас, комната Клоука была на первом этаже и выходила окнами на лужайку. Так как шторы у него были все время раздвинуты, а поблизости не росло ни одного дерева, можно было спокойно сидеть на крыльце библиотеки и с каких-нибудь пятнадцати метров беспрепятственно услаждать зрение великолепным видом Банни в живописном обрамлении окна – вот он застыл с открытым ртом над комиксами, вот, размахивая руками, что-то вещает невидимому Клоуку.
– Я просто хочу быть в курсе того, где он бывает, – пояснил Генри.
Впрочем, следить за Банни было довольно просто – думается, прежде всего потому, что и он, в свою очередь, не хотел надолго выпускать нас, особенно Генри, из поля зрения.
С Генри, как я уже говорил, он обращался довольно почтительно, остальным же изо дня в день приходилось принимать на себя напор его рвущейся наружу агрессии. Как правило, он просто действовал нам на нервы, например частыми и невежественными нападками на католическую церковь. Семейство Банни принадлежало к епископальной церкви, мои родители, насколько я знаю, были далеки от всякой религии, но Генри, Фрэнсис и близнецы получили католическое воспитание, и хотя в церковь, на моей памяти, никто из них не ходил, неистощимый поток тупоумных богохульств Банни приводил их в бешенство. Подмигивая и бросая хитрые взгляды, он рассказывал байки о падших монашках, распутных прихожанках и священниках-педерастах. (“А потом этот отец и говорит служке – учтите, парнишке девять лет, он был в младшей скаутской группе, которой я командовал, – так вот, он говорит Тиму Малруни, дескать, сын мой, а не хочешь ли пойти посмотреть, где мы спим, – ну, я и другие отцы?”) Он сочинял гнусные истории об извращениях, которым предавались папы римские, сообщал малоизвестные пункты католической доктрины, нес всякий бред о заговорах Ватикана, не обращая внимания ни на сокрушительные опровержения Генри, ни на сдержанно-язвительные реплики Фрэнсиса о протестантах, мечтающих вылезти из грязи в князи.
Хуже было, когда он смыкал челюсти, вцепившись в кого-то одного. С какой-то сверхъестественной проницательностью он всегда точно определял, когда и в какое место вонзить зубы, чтобы как можно больнее ранить, как можно сильнее разозлить. Чарльз был человеком добродушным и редко сердился всерьез, но даже его эти антикатолические диатрибы доводили до такого состояния, что чашка с чаем дребезжала у него на блюдечке. Он был чувствителен и к замечаниям о своей тяге к спиртному. Вообще-то Чарльз и вправду пил много. Все мы пили немало, но от Чарльза, пусть он и не скатывался в откровенное пьянство, при этом частенько несло алкоголем в самое неподходящее время дня. Скажем, неожиданно заглянув к нему еще до обеда, я не раз заставал его со стаканом чего-нибудь крепкого – что, возможно, было не так уж и странно, учитывая тогдашнее положение дел. Банни устраивал по этому поводу целые представления, мерзко изображая дружескую озабоченность, сдобренную в его исполнении ехидными комментариями о забулдыгах и алкашах. Он подсчитывал, сколько коктейлей Чарльз выпил за вечер, раздувая результат до баснословных размеров. Он тайком подкидывал в его почтовый ящик вопросники (“Бывает ли Вам необходимо выпить, чтобы поддержать себя в течение дня?”) и брошюрки (веснушчатое дитя с жалобным взглядом спрашивает у родительницы: “Мама, а кто такой “пьяница”?”), а однажды дошел до того, что сообщил его адрес местному подразделению “Анонимных алкоголиков”, после чего на Чарльза посыпались просветительские трактаты, телефонные звонки и даже заявился с личным визитом некий благонамеренный член этой организации, достигший “двенадцатой ступени”.
С Фрэнсисом все обстояло еще неприятнее. Об этом никогда не упоминалось, но все мы знали, что он гей. Он не отличался неразборчивостью в связях, но время от времени отправлялся на какие-то загадочные “вечеринки”, а однажды, еще на заре нашего знакомства, попытался пристать ко мне – ненавязчиво, но явно. Случилось это после обеда, мы что-то неспешно пили, а потом решили покататься на лодке. Я уронил весло и, перегнувшись через борт, отчаянно старался его выловить, как вдруг пальцы Фрэнсиса скользнули по моей щеке – словно бы невзначай, но слишком медленно для случайного прикосновения. Опешив, я повернул голову, наши взгляды, как это бывает в подобных ситуациях, встретились, и секунду-другую мы смотрели друг другу в глаза. Лодку качало из стороны в сторону, уплывавшее весло было забыто. В жутком смущении я отвел глаза, и вдруг, к моему огромному удивлению, он взорвался смехом, очевидно не в силах вынести мой конфуз.
– Нет? – спросил он.
– Нет, – облегченно ответил я.
Можно было бы предположить, что этот инцидент несколько охладит нашу дружбу. Не думаю, что однополая любовь способна сильно смутить человека, посвятившего массу энергии изучению античной литературы, но вместе с тем мне не по себе, когда это явление начинает соотноситься со мной напрямую. Мне было приятно общество Фрэнсиса, и все же, находясь рядом с ним, я постоянно нервничал. Как ни странно, именно эта его попытка разрядила атмосферу. Подозреваю, я знал, что нечто подобное неизбежно, и боялся этого, однако, как только вопрос был, так сказать, снят с повестки дня, я стал чувствовать себя с ним совершенно спокойно даже в самых сомнительных ситуациях: в подпитии, наедине в его квартире, бок о бок на заднем сиденье машины.
Его отношения с Банни сложились совсем иначе. Они вполне ладили в компании, но, стоило подольше понаблюдать за каждым из них, становилось ясно, что они очень редко делали что-нибудь вместе и никогда не проводили время вдвоем. Причину этого я знал, мы все знали. И все же долгое время я искренне полагал, что, в общем и целом, они хранят взаимное дружеское расположение. Мне и в голову не приходило, что в бесцеремонных шутках Банни на определенную тему было припрятано отточенное лезвие злобы, предназначенное специально для Фрэнсиса.
Наверное, самое болезненное потрясение испытываешь, когда вдруг понимаешь, насколько был слеп. Я ведь совершенно не задумывался – а задуматься стоило – над тем, что в этих дремучих предрассудках Банни, так меня забавлявших, нет ни грамма иронии, но лишь глухая, непробиваемая убежденность.
При нормальных обстоятельствах Фрэнсис прекрасно мог бы постоять за себя. Он был вспыльчив по природе, остер на язык, и ему бы не составило никакого труда поставить Банни на место, однако он, по понятным причинам, относился к этой соблазнительной возможности с опаской. Мы все с мучительной ясностью видели ту метафорическую склянку с нитроглицерином, которую Банни держал при себе днем и ночью, периодически показывая нам ее краешек (на случай, если кто-то забыл, что она постоянно с ним), и мог шваркнуть об пол в любой момент.
Честно говоря, у меня не хватает духа перечислить все гадости, которыми он, на словах и на деле, досаждал Фрэнсису: унизительные розыгрыши, ремарки о педиках и трансвеститах, дотошные расспросы о его предпочтениях и привычках – клизмы, хомячки, лампочки? Все это изливалось на его бедную голову нескончаемым зловонным потоком.
“Хоть раз, – помню, однажды прошипел Фрэнсис сквозь зубы. – Один-единственный раз мне хотелось бы…”
Но, по большому счету, все мы были абсолютно беспомощны.
Казалось, я, тогда еще ни в чем не повинный ни перед Банни, ни перед остальным человечеством, избегну плачевной участи мишени под этим непрерывным снайперским огнем. К сожалению, не тут-то было, и, возможно, сожалеть об этом скорее следовало Банни, чем мне. Только слепой не увидел бы, как опасно в его положении отталкивать единственное беспристрастное лицо, единственного потенциального союзника. Ведь Банни на свой лад был симпатичен мне не меньше остальных, и я бы еще семь раз подумал, прежде чем окончательно встать на их сторону, не примись он за меня с таким остервенением. Возможно, им двигала ревность, ведь он начал сдавать позиции в группе примерно с момента моего там появления. Подобная детская и нелепая обида, безусловно, никогда не проступила бы на поверхность, не угоди он в объятия паранойи, напрочь лишившей его способности отличать друзей от врагов.
Мало-помалу во мне росло отвращение к нему. Словно не ведающая жалости гончая, он мгновенно и безошибочно схватывал след всего, что выбивало почву у меня из-под ног, всего, что я старался скрыть любой ценой. Он не уставал развлекаться, играя со мной в одни и те же садистские игры. Ему нравилось провоцировать меня на вранье. “Шикарный галстук, – говорил он, к примеру, – это ж небось Hermès?” И, стоило мне согласиться, быстро тянулся через стол и выставлял на всеобщее обозрение более чем скромное происхождение моего несчастного галстука. Или вдруг резко замолкал посреди разговора и спрашивал: “Ричард, старик, а чего это у тебя нигде ни одной фотки предков, а?”
Именно к таким деталям он и обожал цепляться. В его собственной комнате размещалась целая выставка безупречных семейных сувениров, совершенных, как серия рекламных плакатов: мать Банни в белой норковой горжетке – юная дебютантка бала дарит фотографа высокомерным взглядом; Банни в компании братьев – маленькая орава бегает с ракетками по яркому черно-белому полю для игры в лакросс; Рождество в кругу семьи – респектабельный родительский дуэт в дорогих халатах, роскошная елка, под елкой – донельзя навороченная железная дорога, на переднем плане пятеро белобрысых мальчуганов в одинаковых пижамах резвятся с ошалевшим спаниелем.
“Что?! – восклицал он, изображая невинное изумление. – В Калифорнии кончились фотоаппараты? Или ты просто не хочешь, чтоб друзья любовались убогим полиэстровым костюмом твоей мамочки? Кстати, что твои родители заканчивали? – продолжал он, прежде чем я успевал вставить хоть слово. – Йель, Гарвард, Принстон? Или какой-нибудь захудалый колледж – это все, на что их хватило?”
Рассказывая о семье, я старался не завираться, но столь яростных атак мои басни, конечно, выдержать не могли. Мои родители даже не окончили школу, а мать действительно носила дешевые брючные костюмы, купленные в фабричном магазине. У меня была одна-единственная ее фотография – размытый поляроидный снимок. Щурясь в объектив, она стояла, опираясь одной рукой о забор и положив другую на новую отцовскую газонокосилку, которая и послужила поводом прислать мне это фото: мать посчитала, что меня заинтересует последнее семейное приобретение. Других фотографий матери у меня не было, и я хранил снимок, заложив им букву “М” в словаре Вебстера, но как-то ночью вскочил с кровати, охваченный внезапным страхом, что Банни, большой любитель совать всюду нос, чего доброго, обнаружит его. Ни один тайник не производил впечатления надежного. В конце концов я сжег фото в пепельнице.
Подобные приватные дознания были отвратительны, но у меня нет подходящих слов, чтобы описать мучения, выпадавшие на мою долю, когда он демонстрировал свое искусство в присутствии зрителей. Банни давным-давно мертв, requiescat in pace[79]79
Пусть покоится в мире (лат.).
[Закрыть], но до конца своих дней я не забуду ту изуверскую интерлюдию, которую он разыграл со мной однажды в гостях у близнецов.
Парой дней раньше Банни доставал меня расспросами о том, где я учился. Не знаю, почему я не мог взять и выложить правду, что ходил в самую обыкновенную школу у себя в Плано. Фрэнсис побывал во множестве самых элитных школ Швейцарии и Англии, а Генри, прежде чем бросить учебу в десятом классе, – в не менее элитных американских заведениях. Однако близнецы окончили ничем не примечательную школу в Роаноке, и даже прославленный Сент-Джером, где учился Банни, был на самом деле всего лишь дорогой коррекционной школой – из тех, чью рекламу (“мы уделяем повышенное внимание детям, недостаточно успевающим в учебе”) можно увидеть на последних страницах любого журнала вроде “Кантри энд Таун”. У меня не было ни одной серьезной причины стыдиться, и все же я увиливал от ответа, пока наконец Банни не припер меня к стенке. Отчаявшись, я сказал ему, что ходил в Ренфрю-холл – в этой частной школе неподалеку от Сан-Франциско учатся, а вернее, играют в теннис благополучные юнцы без особых интересов. Ответ его вроде бы устроил, но потом, к моему беспредельному смятению, он вновь поднял эту тему при всех.
– Так, значит, ты учился в Ренфрю? – дружески поинтересовался он, приготовясь закинуть в рот горсть фисташек.
– Да.
– А в каком году, говоришь, ты окончил?
Я назвал настоящую дату своего выпуска.
– О, так ты учился там вместе с фон Раумером, – сказал он, деловито жуя орешки.
– Что-что?
– Алек. Алек фон Раумер. Из Фриско. Друг Клоука. Он тут как-то заглянул к нему, и мы немного пообщались. Говорит, в Хэмпдене – куча ребят из Ренфрю.
Я не ответил, надеясь, что на этом он успокоится.
– Так это, ты знаешь Алека?
– Ну так, немного.
– Забавно. А он говорит, что не помнит тебя, – сказал Банни и, не спуская с меня глаз, потянулся за новой пригоршней фисташек. – Ни капли.
– Ничего удивительного, школа-то большая.
Он кашлянул:
– Уверен?
– Ну да.
– Фон Раумер вот говорит, крошечная. Всего две сотни учеников.
Он помолчал и, подкрепившись орехами, продолжил:
– А в каком корпусе, я забыл, ты там жил?
– Тебе это все равно ничего не скажет.
– Фон Раумер сказал, чтоб я обязательно у тебя спросил.
– И что от этого изменится?
– Да нет, нет, ничего, старик, это я так… – поспешил он с невинным видом успокоить меня. – Просто чертовски странно, n’est-ce pas?[80]80
Не правда ли? (фр.)
[Закрыть] Вы с Алеком крутились целых четыре года в таком тесном месте, и он даже ни разу тебя не заметил.
– Я был там всего два года.
– А почему тебя нет в выпускном альбоме?
– Очень даже есть.
– А вот и нет.
Близнецы выглядели убито. Генри сидел к нам спиной, делая вид, что ничего не слышит, но вдруг, не поворачивая головы, произнес:
– Ты-то откуда знаешь, есть он там или нет?
– Я, например, никогда не снимался для этих альбомов, – нервно сказал Фрэнсис. – Терпеть не могу, когда меня фотографируют. Сколько бы я ни…
Банни и ухом не повел:
– Не, так чего ж ты? Давай – я дам тебе пять баксов, если скажешь, в каком корпусе ты жил.
Он сверлил меня взглядом, в котором светился жуткий восторг. Я что-то пробормотал и, неловко поднявшись со стула, пошел на кухню налить себе воды. Нагнувшись над раковиной, я приложил стакан к виску; из гостиной до меня донесся шепот Фрэнсиса, невнятный, но возмущенный, и следом – вызывающий хохот Банни. Я вылил воду и открыл кран на полную мощность, заглушая все звуки.
Как получилось, что мой сложный, нервный и тонко отлаженный рассудок совершенно спокойно обрел равновесие после такой встряски, как известие об убийстве, а разум Банни, в сущности более крепкий и примитивный, в итоге сдвинуло набекрень? Я до сих пор иногда размышляю над этим. Если он жаждал мести, то мог легко отомстить, не подвергая себя риску. Чего добивался он этой медленной и взрывоопасной пыткой? Была ли она частью какого-то замысла, подчинялась ли некой цели? Или же собственные поступки были для него так же необъяснимы, как и для нас?
Впрочем, возможно, объяснить их не так уж сложно – и это было хуже всего. Как однажды заметила Камилла, Банни вовсе не стал жертвой расстройства личности или шизофренического срыва – нет, просто все дурные черты его характера, доселе проявлявшиеся лишь эпизодически и мимолетно, соединились и окрепли, окончательно взяв над ним верх. Его безобразное поведение мы испытывали на себе и раньше, только в менее убийственной форме. Даже в лучшие времена он высмеивал мой калифорнийский акцент, пальто из секонд-хэнда и лишенную изящных безделушек комнату, но так бесхитростно, что я мог лишь посмеяться. (“Господи, Ричард! – сокрушался он, подобрав мою старую туфлю и сунув палец в дырку на подошве. – Что вы за люди такие, калифорнийцы? Чем богаче, тем фиговей выглядите. Даже в парикмахерскую лишний раз не сходите. Не успею я и глазом моргнуть, как ты отпустишь волосы до плеч и будешь ныкаться тут в обносках, как Говард Хьюз[81]81
Говард Хьюз (1905–1976) – американский бизнесмен, авиатор и кинорежиссер. Начиная с 50-x годов Хьюз, один из самых богатых людей в США, жил затворником, однако слухи о его странностях постоянно муссировались в бульварной прессе. Утверждалось, в частности, что он стрижется один раз в год и носит вместо обуви картонные коробки из-под бумажных носовых платков.
[Закрыть]”.) Мне и в голову не приходило обижаться – это же Банни, мой друг, у которого сзади на брюках огромная дыра, а карманных денег даже меньше, чем у меня. Мой ужас во многом объяснялся именно тем, что его новая линия поведения была очень похожа на прежнее обаятельное подтрунивание, и столь внезапный отход от правил ошеломил и разъярил меня точно так же, как если бы, устраивай мы время от времени дружеские поединки, он вдруг загнал меня в угол и избил до полусмерти.
И вместе с тем, всем паршивым воспоминаниям вопреки, в нем столько всего оставалось от прежнего Банни, которого я знал и любил! Порой, заметив его издалека – руки в карманах, все та же смешная походка вразвалочку, губы сложены трубочкой и что-то насвистывают, – я чувствовал прилив симпатии, смешанной с сожалением. Я прощал его снова и снова, и всякий раз побуждал меня к этому пустяк: взгляд, жест, наклон головы. В такие моменты казалось: что бы он там ни делал, на него невозможно злиться. Увы, именно эти моменты он зачастую и использовал для нападения. Он сидел с самым приветливым видом, как всегда болтая о чем-то без умолку, а потом, не меняясь в лице, откидывался на спинку стула и выдавал что-нибудь настолько чудовищное, настолько подлое и обескураживающее, что я в сердцах клялся никогда этого не забывать и ни за что не прощать. Клятву эту я нарушал бессчетное число раз. Чуть было не сказал, что в итоге мне пришлось ее сдержать, но это не совсем так. Даже сейчас у меня не получается изобразить в душе хотя бы подобие злости на Банни. На самом деле больше всего на свете мне хотелось бы, чтобы сию минуту, отряхиваясь от дождя и мотая головой, как старый пес, он вошел в комнату вместе с запахом мокрого твида и, снимая запотевшие очки, проскрипел что-нибудь вроде “Дики, сынок, чем порадуешь в этот промозглый вечер умирающего от жажды старика?”.
Amor vincit omnia[82]82
Любовь побеждает все (лат.).
[Закрыть] – наверное, всем хотелось бы верить в истинность этой избитой фразы. Но если я что и уяснил за свою недолгую грустную жизнь, так это что данный трюизм лжет. Любовь отнюдь не побеждает все. И тот, кто уверен в обратном, – глупец.
Камиллу он изводил просто по причине ее пола. В каком-то смысле она была его самой уязвимой мишенью – не по своей вине, а лишь в силу того, что в Древней Греции женщины в общем-то находились на положении низших по отношению к мужчине существ, вид которых был куда приятнее их речи. Это распространенное среди эллинов мнение укоренилось столь глубоко, что следы его заметны в самих основах языка. Лучшей иллюстрацией, на мой взгляд, может служить одна из первых выученных мной аксиом греческой грамматики: у мужчин есть друзья, у женщин – родственники, у животных – им подобные.
Банни не щадил сил, отстаивая этот принцип, – отнюдь не потому, что стремился к эллинской чистоте, просто с его недалеким сознанием иначе и быть не могло. Женщины не нравились ему, их общество не доставляло ему удовольствия, и даже с Марион, бывшей, по собственному утверждению Банни, его raison d’être[83]83
Смысл существования (фр.).
[Закрыть], он обращался пренебрежительно, словно с наложницей. В отношении Камиллы он был вынужден занять несколько иную позицию и снисходительно поглядывал на нее, как старый добродушный папаша на глупенькую дочку. Остальным в группе он жаловался, что Камилла не желает знать свой шесток и только мешает серьезным занятиям. Мы находили это весьма забавным. Честно говоря, никому из нас, даже самым способным, не было суждено снискать в будущем лавры на академическом поприще: Фрэнсис был слишком ленив, Чарльз слишком рассеян, а Генри чересчур непостоянен, да и вообще пугающе своеобразен – этакий Майкрофт Холмс классической филологии. Камилла не была исключением, подобно мне втайне предпочитая легкодоступные наслаждения английской литературы рабскому труду, которого требовал греческий язык. Но то, что озабоченность чужими умственными способностями выражал бедняга Банни, было откровенно смешно.
Подозреваю, роль единственной девушки в нашей группе – по сути дела, мужском клубе – была не из легких. К счастью, Камилла и не думала самоутверждаться, подражая стереотипу мужского поведения, и избегла участи грубой и вздорной товарки. Она оставалась милой, изящной девушкой, любившей поваляться в постели с коробкой шоколадных конфет, девушкой, чьи белые шарфики беспечно развевались на ветру, а волосы пахли гиацинтами, девушкой, обаянию и проницательности которой позавидовала бы любая другая. Трепет шелка в лесу черных костюмов, она была загадочной и восхитительно женственной, и все же глубоко ошибся бы тот, кто принял бы ее за слабое, хрупкое создание. Во многих отношениях она напоминала Генри: та же невозмутимость и склонность к уединению, та же практичность и независимость, иногда – та же отстраненная надменность. На выходных в загородном доме можно было нередко обнаружить, что она ускользнула куда-нибудь в одиночку – на берег озера или в подвал, где я однажды ее и нашел: накинув на колени пальто, она сидела в брошенных доживать там свой век санях и читала. Без нее все было бы ужасно неуравновешенно и странно. Свита из черных валетов, черный король и джокер – она была дамой, завершавшей этот расклад.
Близнецы всегда пленяли меня – и, думаю, дело было в окружавшем их легком флере чего-то необъяснимого, чего-то такого, что я, казалось, вот-вот должен был уловить, однако так никогда и не смог. Чарльз, добрая и мечтательная душа, порой походил на загадку, но вот Камилла была настоящей тайной, сейфом, взломать который было мне не под силу. Я никогда не мог с уверенностью сказать, что у нее на уме, а уж Банни и подавно. Он часто задевал ее и в лучшие времена, неуклюже и без умысла, но как только все покатилось под гору, начал сознательно оскорблять и унижать, не гнушаясь самых мерзких способов. Большая часть его усилий, однако, пропадала впустую. Она оставалась глухой к издевкам над внешностью, абсолютно спокойно выслушивала его тошнотворные сальности, смеялась над попытками критиковать ее вкус или логику, игнорировала назойливые тирады, которые Банни, изображая энциклопедиста, начинял искаженными цитатами, предварительно насобирав их по крохам ценой невероятных усилий, только для того, чтобы доказать: все без исключения женщины не годятся ему и в подметки, ведь они, в отличие от него, не созданы для философии, искусства и прочих высоких материй, их незавидный удел – найти себе мужа и заниматься хозяйством.
Лишь один-единственный раз на моей памяти ему удалось задеть ее за живое. Это было на квартире у близнецов, поздно ночью. Чарльз, по счастью, уехал вместе с Генри за льдом – в тот вечер он основательно выпил, и случись ему оказаться рядом, неизвестно еще, чем бы все кончилось. Банни надрался так, что едва сидел. Почти весь вечер он оставался в сносном настроении, но вдруг ни с того ни с сего повернулся к Камилле и спросил:
– Слушай, а как это так вы живете вместе – ну, с Чарльзом то есть?
Она дернула плечом.
– Так что?
– Это удобно, – ответила Камилла. – Выгодно.
– А вот по мне это, блин, как-то очень странно.
– Мы живем вместе с детства.
– Не шибко тут, по-моему, уединишься, а? В такой-то клетушке? Тут, считай, и развернуться-то толком негде.
– Здесь две спальни.
– И вот, когда темной ночью на кого-то находит тоска…
На несколько секунд повисла тишина.
– Понятия не имею, что ты хочешь сказать, – холодно произнесла Камилла.
– Еще как имеешь. Чертовски удобно, ага. И типа, все по-античному к тому же. Эти греки развлекались со своими братьями и сестрами, как фиг знает кто… Опля! – довольно воскликнул он, удержав стакан, чуть было не упавший с подлокотника кресла. – Ну, само собой, это против законов и все такое. Но вам-то что? Нарушил один, можно плевать на все остальные, верно я говорю?
Я был потрясен. Мы с Фрэнсисом уставились на него, он же тупо осушил стакан и вновь потянулся за бутылкой.
К моему несказанному удивлению, Камилла, подпустив в голос яду, выдала:
– Не стоит воображать, что я сплю со своим братом, только потому, что я никогда не стану спать с тобой.
Банни рассмеялся противным утробным смехом:
– Лапочка, да у тебя б денег не хватило затащить меня в постель. Не-е, ни за какие коврижки.
Она посмотрела на него как на пустое место. Потом встала и вышла на кухню, оставив нас с Фрэнсисом посреди гнетущего молчания – одного из самых мучительных в моей жизни.
Религиозные инсинуации, скандалы, оскорбления, вымогательство, долги – сплошь мелочи, если подумать; раздражители, казалось бы, слишком незначительные, чтобы толкнуть пятерых разумных людей на тяжкое преступление. Но, осмелюсь сказать, лишь став соучастником убийства, я понял, насколько сложным, ускользающим от понимания поступком оно может быть, насколько трудно порой его приписать единственному трагическому мотиву. Увязать его с подобным мотивом было бы довольно легко. Разумеется, он присутствовал. Однако инстинкт самосохранения вовсе не настолько силен, как принято считать. В конце концов, олицетворяемая Банни угроза не была сиюминутной – она неспешно надвигалась, тихо поспевала на слабом огоньке, и, по крайней мере в теории, можно было изыскать способы временно ее нейтрализовать или даже полностью предотвратить. Мне совсем не сложно представить, как мы стоим, в нужном месте в условленный час, и вдруг нас охватывает суматошный порыв все пересмотреть и, возможно, в последнюю минуту даровать гибельную для нас самих отсрочку. Страх за свою жизнь мог побудить нас подвести Банни к виселице и накинуть ему на шею петлю, но для того чтобы сделать последний шаг и выбить из-под него табуретку, требовался более сильный стимул.
Банни, сам того не подозревая, своим поведением предоставил его нам. Я бы и рад сказать, что на содеянное меня подвигла некая неодолимая, фатальная причина. Но тем самым, думаю, я бы просто соврал. Это было бы обманом, если бы я попытался убедить вас, что в тот воскресный апрельский вечер мной двигало что-то подобное.
Интересный вопрос: о чем я думал, глядя, как его глаза ползут на лоб в недоверчивом испуге (“Да ладно, ребят, вы ж просто прикалываетесь?”) перед тем, как спустя несколько секунд закрыться навсегда? Не о том, что помогаю друзьям, конечно же нет. Не о страхе, не о чувстве вины. Я думал о мелочах. Колкости, скользкие намеки, дежурные издевки. Сотни мелких, оставшихся без ответа унижений, копившихся во мне месяцами. О них-то я и думал, ни о чем другом. Только благодаря им я смог спокойно наблюдать за тем, как на один долгий миг он завис, отчаянно балансируя, на краю обрыва (руки молотят воздух, глаза бешено вращаются в орбитах – комик из немого кино, поскользнувшийся на банановой кожуре), прежде чем рухнуть в пустоту, навстречу собственной смерти.
Генри, казалось, вынашивал план – какой, я не знал. Он часто пропадал по каким-то таинственным делам, что, конечно, случалось и раньше, но теперь я, желая уверить себя, что хоть кто-то держит ситуацию под контролем, приписывал его исчезновениям смутный обнадеживающий смысл. Нередко он отказывался открывать дверь, даже поздно вечером, когда в окнах горел свет и я точно знал, что он дома. Бывало не раз и не два, что он появлялся за ужином взлохмаченный, в мокрых туфлях и с засохшими пятнами грязи на отворотах в остальном безукоризненных черных брюк. На заднем сиденье его машины откуда ни возьмись появилась стопка книг на арабском, как мне показалось, языке с печатью библиотеки Уильямс-колледжа. Это было вдвойне интригующе: вряд ли Генри умел читать на арабском, да и выдать их ему на дом в библиотеке другого колледжа никак не могли. Украдкой открыв одну из них, я обнаружил, что из кармашка не вынута карточка, и последним брал эту книгу некто Ф. Локет, и было это в 1929 году.
Однако самое странное я увидел, отправившись однажды в Хэмпден в компании Джуди Пуви. Мне нужно было сдать кое-какую одежду в химчистку, и Джуди, собравшаяся в город, предложила меня подвезти. Мы управились со всеми делами (включая невероятную порцию кокаина на парковке у “Бургер-кинга”) и уже на обратном пути остановились на перекрестке перед светофором. Приемник “корвета” был настроен на одну из манчестерских радиостанций, играла жуткая музыка (Free Bird группы Lynyrd Skynyrd). Джуди, как и полагалось девице, чей скромный ум давно атрофировался от лошадиных доз кокаина, несла какую-то чушь (что-то о своих знакомцах, занимавшихся сексом в супермаркете:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.