Электронная библиотека » Джонатан Франзен » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Дальний остров"


  • Текст добавлен: 25 апреля 2014, 22:24


Автор книги: Джонатан Франзен


Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)

Шрифт:
- 100% +

“В первые годы, – рассказывала мне Джордано, когда я поднялся с ней на холм посмотреть на пролетающих хищных птиц, – мы, когда считали, сколько хищников пролетает, даже не смели вынуть бинокль: браконьеры следили за нами и, если видели, что мы на что-то смотрим, начинали стрелять. В наших тогдашних журналах фигурирует масса ‘неопознанных хищников’. А теперь мы можем простоять тут полдня, сравнивая окраску оперения годовалых самок луня, и не услышать ни единого выстрела. Два года назад один из самых заядлых браконьеров – жестокий, глупый, вульгарный тип, он вечно, куда бы мы ни пошли, был тут как тут – вдруг подъезжает на машине и просит меня на два слова. Я ему: ‘Гм-гм-гм-гм… ну ладно’. Он спросил меня, помню ли я, что я ему сказала двадцать пять лет назад. Я ответила, что не помню даже, что вчера сказала. Он говорит: ‘Вы сказали, придет день, когда я полюблю птиц и перестану их убивать. Я только хочу сказать, что вы были правы. Раньше я спрашивал сына, когда мы выходили: ружье взял? Теперь я спрашиваю: бинокль взял?’ И я дала ему – браконьеру! – мой собственный бинокль, чтобы он мог полюбоваться на осоеда, который как раз пролетал”.

Джордано небольшого роста, темноволоса и полна пылкого усердия. Недавно она резко раскритиковала местные власти за провалы в регулировании жилой застройки вокруг Мессины, и еще она участвует в работе центра по оказанию помощи диким животным – кажется, ей хочется быть занятой сверх всякой меры. В Неаполе я уже побывал в лечебнице для животных на территории закрывшейся психиатрической больницы и видел рентгеновский снимок ястреба, густо усеянный пятнышками от свинцовой дроби, видел нескольких выздоравливающих хищных птиц в больших клетках и чайку, чья левая нога почернела и высохла, после того как она ступила в кислоту. В центре Джордано, расположенном на холме за Мессиной, я наблюдал, как она кормит кусочками сырой индейки небольшого орла, ослепленного дробью. Она сидела, ухватив одной рукой обе когтистые лапы орла и уютно устроив птицу у себя на животе. Хвостовые перья орла имели жалкий вид, его глаза выглядели сурово, но были незрячи, он позволял ей открывать себе клюв и заталкивать туда мясо, пока не вздулась шея. Птица одновременно казалась мне орлом в полном смысле слова – и никаким больше не орлом. Я не знал, что она такое.


Как в большинстве кипрских ресторанов, где подают амбелопулию, в том, куда я пошел со своим другом и с его другом (назову их Такисом и Деметриосом), имелась маленькая уединенная комнатка – там можно есть птичек без свидетелей. Мы оставили позади главный зал, где по телевизору громко шла бразильская мыльная опера (они популярны на Кипре), уселись и были массированно атакованы кипрскими вкусностями – копченой свининой, поджаренным сыром, маринованными каперсами, дикой спаржей, грибами с яйцами, вымоченной в вине колбасой, кускусом. Хозяин, кроме того, принес нам трех жареных певчих дроздов, которых мы не заказывали, и задержался у нашего стола – похоже, хотел воочию увидеть, что я ем своего. Я подумал про святого Франциска, который раз в год, на Рождество, оставлял в стороне свое сочувствие животным и ел мясо. Я подумал про парня по имени Вуди, который однажды в подростковом походе дал мне попробовать жареного странствующего дрозда. Я подумал про видного итальянского борца за охрану природы, признавшегося мне, что певчие дрозды “чертовски вкусны”. Он был прав. Темное мясо отличалось богатым, насыщенным вкусом, а птица была настолько крупней, чем амбелопулия, что я мог считать ее более или менее обычной ресторанной едой, а себя – обычным посетителем.

Когда хозяин ушел, я спросил Такиса и Деметриоса, что это за люди – те киприоты, которые любят амбелопулию.

– Много ее едят те, – сказал Деметриос, – кто ходит по кабаре, по барам, где показывают стриптиз у шеста, где можно снять девушку из Восточной Европы. В общем, люди не особо высоконравственные. То есть большинство киприотов. Тут у нас есть поговорка: набивай рот чем можешь, хватай…

– Словом, жизнь коротка, пользуйся, – подытожил Такис.

– Люди приезжают на Кипр и думают, что они в европейской стране, ведь мы вступили в ЕС, – сказал Деметриос. – А на самом деле мы ближневосточная страна, которая случайно затесалась в Европу.

Накануне вечером в Паралимни в полицейском участке я давал показания молодому детективу, который, похоже, хотел услышать от меня, что напавшие на активистов из CABS всего лишь пытались помешать съемке на фотоаппарат и видео. “Для здешних жителей, – сказал мне детектив потом, не для протокола, – ловить птиц – традиция, в один день этого не изменишь. CABS ведет себя слишком агрессивно, полезней вступать с людьми в контакт, говорить с ними, объяснять, почему это плохо”. Может быть, он был и прав, но такой же призыв к терпению я слышал по всему Средиземноморью, и он звучал для меня как вариация на тему более общего консьюмеристского призыва, касающегося природы: “Погодите, пока мы всё не используем, а после этого вы, любители природы, так и быть, берите что останется”.

Пока мы с Такисом и Деметриосом ждали заказанную дюжину амбелопулий, у нас разгорелся спор, кто сколько их будет есть.

– Я разве что откушу кусочек на пробу, – сказал я.

– А я даже и не люблю амбелопулию, – заметил Такис.

– Я тоже, – сказал Деметриос.

– Ну ладно, – сказал я. – Давайте я возьму две, а вы берите по пять.

Они покачали головами.

Ужасающе быстро хозяин вернулся с тарелкой. Под жестким светом отдельного кабинета амбелопулии были похожи на дюжину маленьких блестящих желтовато-серых какашек.

– Вы у меня первый американец, – сказал хозяин. – Русских было много-много, а вот американцев – ни одного.

Я положил одну птичку себе на тарелку, и хозяин сказал, что съесть ее – это все равно что принять две таблетки виагры.

Когда мы снова остались одни, мое поле зрения сузилось до нескольких дюймов – как на биологии в девятом классе, когда я анатомировал лягушку. Я заставил себя съесть две грудные мышцы, каждая размером с миндалину, помимо них, ничего похожего на мясо как таковое не было – только покрытые жиром хрящи, внутренности и крохотные косточки. Я не мог понять, действительно ли мясо горькое или это душевная горечь из-за уничтожения чуда, которым была черноголовая славка. Такис и Деметриос тем временем быстро расправлялись со своими восемью птичками, вынимали изо рта чисто обглоданные косточки и восклицали, что амбелопулия оказалась гораздо вкусней, чем им помнилось, что она очень даже ничего. Я расковырял еще одну славку, а потом, почувствовав, что подступает тошнота, завернул свои остальные две в бумажную салфетку и положил в карман. Вернулся хозяин и спросил, как мне понравилось.

– М-м! – промычал я.

– Если бы вы их не заказали, – это с интонацией сожаления, – я думаю, вам бы пришлась сегодня по вкусу ягнятина.

Я не ответил, но хозяин, словно бы удовлетворенный моим соучастием, сделался разговорчив:

– Молодежь сегодня их не очень-то любит. Раньше с детства начинали, тогда привыкаешь ко вкусу. Мой карапуз может слопать десять штук за один присест.

Такис и Деметриос обменялись скептическими взглядами.

– Очень жаль, что их запретили, – продолжал хозяин, – они были замечательной приманкой для туристов. А теперь это почти как наркоторговля. Дюжина стоит мне шестьдесят евро. Эти гады иностранцы приходят и срывают сети, приводят их в негодность, а мы перед ними лапки кверху. Раньше ловлей амбелопулии хорошо зарабатывали, других способов здесь не так много.

Снаружи, у парковочной площадки при ресторане, около кустов, где я раньше слышал пение амбелопулии, я опустился на колени и вырыл пальцами в земле ямку. Бессмысленность мироздания ощущалась особенно остро, и лучшим, что я мог сделать для борьбы с этим чувством, было вынуть из салфетки двух мертвых птичек, положить их в ямку и присыпать землей. Потом Такис отвел меня в близлежащую таверну, где снаружи жарились на древесном угле птицы среднего размера. Это было своего рода кабаре для бедных, и, когда мы заказали в баре пиво, одна из официанток, блондинка из Молдовы с полными ногами, пододвинула табуретку и подсела к нам.


Синева Средиземного моря больше меня не радует. Прозрачность его вод, которую так хвалят отдыхающие, это прозрачность стерилизованного бассейна. На его берегах мало чем пахнет, там мало птиц, и его глубины пустеют; изрядная часть рыбы, которую потребляют сейчас, не задавая лишних вопросов, европейцы, нелегально ловится в Атлантике к западу от Африки. Я смотрю на синеву и вижу не море, а тонкую глянцевую почтовую карточку.

И все же не что иное, как Средиземноморье, а именно Италия, дало нам поэта Овидия, порицавшего в “Метаморфозах” употребление в пищу животных, вегетарианца Леонардо да Винчи, предрекавшего, что настанет день, когда жизнь животного будет цениться наравне с человеческой, и святого Франциска, который однажды попросил императора Священной Римской империи в Рождество рассыпать зерно на полях, чтобы хохлатые жаворонки могли попировать. В этих птицах, чье скромное бурое оперение и хохол на голове напоминали святому Франциску бурое одеяние и капюшоны “братьев меньших” из его ордена, он видел образец для подражания: странствуют, легки как воздух, не делают сбережений, кормятся день ото дня тем, что попадется, и всегда поют, поют. Он обращался к ним, называя их своими сестрами. Однажды в Умбрии у обочины дороги он произнес проповедь местным птицам, которые, как пишут, тихо слетелись к нему и слушали с понимающим видом, а потом он укорил себя за то, что раньше не догадывался им проповедовать. В другой раз, когда он вознамерился проповедовать людям, ему мешала громким щебетом стайка ласточек, и он обратился к ним то ли сердито, то ли вежливо (по источникам не поймешь): “Сестры ласточки, вы свое слово сказали. Теперь умолкните и позвольте мне сказать”. По легенде, ласточки немедленно притихли.

Я побывал на месте его проповеди птицам с монахом-францисканцем (и, помимо прочего, страстным толкиенистом-любителем) Гульельмо Спирито. “С детства, – сказал Гульельмо, – я знал, что если пойду в монахи, то непременно стану францисканцем. Главным, из-за чего меня к нему тянуло в молодости, было его отношение к животным. Святой Франциск преподает мне тот же урок, что и сказки: единение с природой не только желанно, но и возможно. Он образец вновь обретенной целостности, целостности реально достижимой”. Однако у места проповеди, которое ныне отмечено маленькой церквушкой по другую сторону оживленного шоссе от бензозаправки “Вулькангас”, никакого ощущения целостности не возникало; несколько раз каркнули вороны, щебетали синички, но главным образом слышен был шум от проезжающих машин и рокот сельскохозяйственной техники.

Но в Ассизи Гульельмо сводил меня к двум другим францисканским святыням, где волшебство ощущалось сильнее. Одна – это Священная хижина, грубая каменная постройка, где святой Франциск и его первые последователи жили в добровольной нищете и заложили основы ордена. Вторая – крохотная церквушка Санта-Мария-де-льи-Анджели, около нее ночью лежал умирающий святой Франциск, а его сестры-жаворонки, по преданию, летали вокруг и пели. Оба строения ныне целиком находятся внутри позднейших, более крупных, пышнее украшенных церквей; один из архитекторов, некий итальянец-прагматик, счел возможным засадить в середину Священной хижины толстую мраморную колонну.

Никто после Иисуса не жил в столь полном соответствии с его учением, как святой Франциск; и святой Франциск, которому было полегче, ибо он не был Мессией, продвинул это учение еще на шаг дальше и распространил его на все творения. У меня возникло чувство, что если диким птицам суждено выжить в современной Европе, то они выживут подобно этим древним маленьким францисканским постройкам под сенью больших зданий, возведенных некой тщеславной и мощной Церковью: выживут как дорогие сердцу исключения из общего правила.

Царь Хлебное Зерно
О романе Дональда Антрима “Сто братьев”

“Сто братьев” – может быть, самый странный роман из опубликованных американцами. Его автор Дональд Антрим, пожалуй, менее всех из живущих ныне писателей похож на кого-либо другого из живущих ныне писателей. И все же, как ни парадоксально (во многом так же, как Даг, от лица которого написан роман, это самый необычный из ста сыновей своего отца и вместе с тем тот из них, кто с наибольшей полнотой выражает горести, желания и неврозы остальных девяноста девяти), “Сто братьев” – самый репрезентативный из романов. Своим особым голосом он говорит за всех нас.

Примерно в середине книги Даг объясняет, какой фундаментальный факт служит для его повествования движущей силой: “Я люблю братьев, и я терпеть их не могу”. Красота романа в том, что Антрим сотворил рассказчика, который воспроизводит в читателе ту же взрывоопасную смесь чувств в отношении самого этого рассказчика: Даг – человек неотразимо привлекательный и в то же время невыносимо тяжелый. Роман гениален тем, что он проецирует эти противоположные чувства на архетипическую фигуру козла отпущения – на фигуру образцового страдальца, которую история человечества являет нам вновь и вновь, с наибольшей яркостью – в лице Иисуса из Назарета, на предмет и любви, и убийственной ненависти, на ритуальную жертву, приносимую для того, чтобы все мы, прочие люди, могли жить дальше, нося противоречия в своих несовершенных сердцах.

В современную эпоху роль образцового страдальца перешла к художнику. Нехудожники ценят художников за способность облекать в приятную форму переживания, лежащие в сердцевине человеческого бытия. В то же время художниками возмущаются, порой до желания убивать, из-за двойственности их морального облика и из-за того, что они доводят до нашего сознания болезненные истины, которые нехудожники предпочли бы оставлять неосознанными. Художники бесят, и “Сто братьев” – великолепный пример художественного произведения, которое соблазняет тебя красотой и силой, а потом злит своей сумасшедшей неординарностью. В романе много веселых мест, но у этого веселья всегда есть опасная грань. Когда, к примеру, в сцене, вызывающей в памяти Тайную вечерю, Даг описывает изощренную схему рассадки за обеденным столом девяноста девяти братьев, включая его самого, он отмечает, что его имя, в отличие от остальных, написано “ярко-оранжевым цветом”, и говорит, что “так и не смог понять, какой тут смысл”. Оранжевые буквы ассоциируются с костром, который несколько братьев устраивают на первых страницах книги, и с пламенем первобытного ритуала, которым книга заканчивается; цвет указывает на Дага как на объект охоты. В том, что он якобы не в силах “понять, какой тут смысл”, заключен весь комизм его положения: он знает и в то же время не хочет знать, что он для братьев любимый и ненавистный козел отпущения. Какой смысл? Может быть, такой, что Даг самозабвенно трудится над родословным древом семьи, что он был звездой семейной футбольной команды, что он достойный доверия слушатель, к которому другие обращаются с вопросами о Боге, брат, врачующий душевные и физические раны остальных братьев, пренебрегая своими нуждами? Или (как постепенно и смешно выясняется в ходе его рассказа) такой, что Даг – хронический лжец и наглый вор, крадущий у братьев наркотики и деньги, что он склонен к пьянству и хулиганству, что у него есть диковинный фетиш – обувь братьев, что однажды, играя в ключевом матче на позиции квотербека, он выпустил мяч в своей зачетной зоне? Или (это выглядит самым правдоподобным) такой, что Даг – семейный художник, отщепенец семьи, глубочайшим образом при этом в ней укорененный, брат, ежегодно берущий на себя царскую роль Хлебного Зерна[22]22
  Царь Хлебное Зерно (Corn King или King Corn) – собирательный мифический образ, связанный с идеей смерти зерна, брошенного в землю, и его воскресения в новом растении.


[Закрыть]
и исполняющий “ночной танец смерти и жизни, которая произрастает из смерти”?

Роман “Сто братьев” говорит за всех нас, потому что мы все неизбежно ощущаем себя особыми центрами наших личных миров. Это смешной роман и в то же время печальный, потому что этот наш природный солипсизм приходит в противоречие, оказываясь на поверку и нелепым, и трагичным, с узами любви и родства, связывающими нас с другими личными мирами, где мы далеко не всегда занимаем центральное положение.

С точки зрения техники эта книга настоящее чудо; она обязана быть чудом, ибо без доведенного до совершенства авторского контроля над эпизодом, фразой и деталью она рассыпалась бы под бременем своей абсурдной сюжетной первоосновы. Во вступительной фразе Антрим ухитряется – благодаря колдовству своих запятых, точек с запятыми, тире и скобок – назвать и охарактеризовать каждого из девяноста девяти братьев, собравшихся ради выпивки и ужина, ради малопохвальных мужских занятий и ради того, чтобы избежать неприятного дела – захоронения останков кремированного отца. (В этой вступительной фразе, кроме того, содержится первое и последнее в книге упоминание о конкретной женщине – о Джейн, из-за которой отсутствует сотый брат; можно подумать, что, по логике романа, стоит только назвать по имени чью-то дражайшую половину, как этот брат исключается из повествования.) Все действие книги происходит в огромной библиотеке старого фамильного особняка, из окон которого видны костры бездомных в “заброшенной долине” за стенами усадьбы, а время действия – всего одна ночь, если не считать нескольких экскурсов во внутрисемейную историю свирепых сражений между братьями. (С особым воодушевлением Даг вспоминает о детской игре в “салочки наоборот”: все охотятся на одного – на того, у которого мяч. Игра воплощает в себе их взаимную братскую любовь-ненависть и предвосхищает нынешний ритуал расправы с козлом отпущения.) События этой ночи часто носят фарсовый характер, нередко обескураживают Дага и читателя и при этом всегда чрезвычайно ярки и конкретны. Вместе они составляют изощренный хореографический номер, где Даг, самозваный Царь Хлебное Зерно, исполняет главную партию, вовлекая в танец на своем пути через библиотеку всех остальных.

Этот роман – изощренный номер и в другом отношении: в том, чтó он исключает из себя и что включает. Исключены из него женщины (в том числе, самое главное, мать или матери братьев), дети, любые указания на конкретное место или год, любые реалистические обоснования того, как могло родиться столько братьев, как они все помещаются в одном доме, какой жизнью они живут за пределами дома. Однако в этих фантастических рамках содержится весьма полный каталог всего, что мужчины делают и чувствуют в обществе других мужчин. Футбол, кулачные бои, перестрелка едой, шахматы, издевки, азартные игры, охота, пьянство, порнография, розыгрыши, филантропия, электроинструмент (“Даг, верни мне мой шлифовальный станок”, – говорит мимоходом брат Ангус), гомосексуальное заигрывание, тревоги из-за недержания мочи, размера полового члена и возрастной прибавки в весе – все это здесь имеется. В эту короткую книгу, кроме того, вмещается искусно сжатая генеалогия человеческого знания и опыта от доисторических времен до весьма отдаленной от нас грядущей “современности”, когда цивилизация, похоже, находится на краю гибели. Подобно тому как громадная коллекция книг и периодических изданий всех эпох и на все темы собрана в одной запущенной библиотеке под протекающей крышей, вся совокупность человеческих архетипов (“первозданных аспектов нашего я”, по выражению Дага) сосредоточена в одном героическом рассыпающемся сознании рассказчика.

Когда все братья расселись за столом, один из них призывает уделить библиотеке больше внимания: “Как некоторым из вас, видимо, известно, с потолка прямо над философией сознания медленно капает, и поэтому за последнее время семьдесят – восемьдесят процентов теории познания промокло и сгнило”. Но, как бывает в кошмарах, братья точно парализованы: они могут только фиксировать порчу библиотеки, но не способны всерьез с этой порчей бороться. Люстры мигают, крыша течет, под потолком проносятся летучие мыши, мебель сломана, в ценные некогда ковры втоптаны объедки. Весь роман мрачно пронизан догадкой, или боязнью, или предчувствием, что постмодерн ведет нас не вперед, а назад, к первобытному состоянию, что наша громадная и с колоссальным трудом добытая сумма знаний в итоге окажется бесполезна и будет утрачена. Уже на одной из первых страниц, описывая порнографические картинки xviii века, над которыми сбились в кучу некоторые из его женатых братьев, Даг видит признаки этой утраты. “Пренебрежение гигиеной, характерное для эпохи Просвещения, подтверждено многими документами, – замечает он. – В этих гравированных экслибрисах с подагрическими аристократами, которые, даже шляпу не сняв, совокупляются по-собачьи, сквозит некое сифилитическое вырождение”. Во второй половине книги признаков распада становится все больше, его тихая мелодия перерастает в барабанный бой; кульминацией служит блестящая сцена, в которой Даг самолично посреди полок с трудами либеральных теологов, антикваров и библиографов собственной мочой экстатически “орошает несколько литературных шедевров”. После этого недолгого экстаза Дага охватывает отчаяние, и ему все труднее отграничить постепенную гибель библиотеки от того, что происходит с ним самим. Человек становится миром, мир – человеком; солипсизм делается полным; повествование окончательно слетает с катушек.

Сумасшедшая неординарность “Ста братьев” проистекает из желания принять – и даже восславить – тот мрачный факт, что жизнь человека есть в итоге лишь ускоряющееся движение к распаду и смерти. Этот роман – дионисийская фантазия, где ничто, даже душевное здоровье, не может спастись от разъедающего хаоса, который несет с собой это обстоятельство; но форма романа дивно аполлонична. Церемониальность, архетипичность и художественное совершенство делают солипсизм одиночки универсальным и человечным. То, что Ник Каррауэй говорит о своем друге Джее Гэтсби, можно сказать и о козле отпущения Даге: он “себя оправдал под конец”[23]23
  Ф. Скотт Фицджеральд, Великий Гэтсби, перевод Е. Калашниковой.


[Закрыть]
. Мы же, все прочие, его братья и сестры, пробуждаемся от мучительного сна освеженными и в большей мере способными, как, поровну смешивая иронию и надежду, говорит Даг, “процветать и благоденствовать”.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 | Следующая
  • 4.4 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации