Электронная библиотека » Джонатан Литтелл » » онлайн чтение - страница 27

Текст книги "Благоволительницы"


  • Текст добавлен: 21 декабря 2013, 02:32


Автор книги: Джонатан Литтелл


Жанр: Книги о войне, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 27 (всего у книги 66 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Я не стал писать рапорт о нашей беседе: о чем, собственно, докладывать? Вечером офицеры собрались, чтобы отметить Новый год и допить припасенные кое у кого бутылки. Но праздник получился невеселый, после обычных тостов разговор не клеился, присутствующие разбрелись по углам и пили молча. Я пытался было пересказать Томасу разговор с Правдиным, но он перебил меня: «Я понимаю, что тебя это занимает, но не забывай, что теоретические разглагольствования не по моей части». Я по какой-то необъяснимой застенчивости не спросил Томаса, что сделали с комиссаром. На следующее утро я проснулся до зари, впрочем, сюда, в подземелье, свет не проникал, меня жутко лихорадило. Бреясь, я внимательно разглядывал свои глаза, сосуды вроде не полопались, в столовой заставил себя проглотить суп и чай, но к хлебу не притронулся. Сидеть в кабинете, читать и составлять отчеты мне стало невмоготу, воздуха не хватало, и я решил, не спрашивая Мёрица, навестить помощника Томаса Фопеля, получившего ранение. Иван, как всегда без возражений, вскинул винтовку на плечо. На улице потеплело и было непривычно влажно, снег под ногами превратился в грязное месиво, солнце пряталось за толстым слоем облаков. Фопеля, наверное, определили в госпиталь, расположившийся чуть ниже, в здании городского театра. Снаряды разбомбили крыльцо, выбили тяжелые деревянные двери; внутри огромного фойе среди обломков мрамора и взорванных колонн валялись десятки трупов, санитары поднимали тела из подвалов и складывали здесь, чтобы потом сжечь. Жуткая вонь, поднимавшаяся из подвальных помещений, заполняла фойе. «Я тут подожду», – объявил Иван у главного входа и принялся скручивать папиросу. Я всегда удивлялся его спокойствию, но сейчас вдруг почувствовал острую жалость: если у меня было множество шансов погибнуть, то у него – ни единого остаться в живых. А он невозмутимо курил. Я направился к лестнице. «Не приближайтесь к трупам», – посоветовал санитар, оказавшийся рядом со мной. Он показал пальцем, я повернул голову: темная, бесформенная масса копошилась на груде мертвецов и, отделяясь от нее, сновала между обломков. Я вгляделся, у меня ком к горлу подкатил – вши бежали с остывающих тел в поисках новых хозяев. Я осторожно обогнул кучу и спустился вниз, санитар за моей спиной издевательски хмыкнул. Под подвальными сводами меня словно мокрым одеялом облепил густой смрад, нечто живое, принимающее разнообразные формы, заползающее в ноздри и горло, состоящее из крови, гангрены, гниющих ран, запаха влажного дерева и шерсти, пропитанной потом, мочой, почти приторным поносом, рвотой. Я со свистом вдыхал воздух через рот, с усилием сдерживая рвотные позывы. Раненые и больные рядами лежали на одеялах или прямо на холодном бетонном полу; стоны и крики эхом отражались от сводчатых потолков, пол покрывал толстый слой грязи. Несколько врачей и санитаров в запачканных халатах медленно продвигались вдоль рядов, старательно отыскивая место, куда поставить ногу, чтобы не наступить ненароком на агонизирующих людей. Я понятия не имел, как в этом хаосе искать Фопеля. Потом прикинул, где находится операционная, и вошел без стука. Плиточный пол там тоже был заляпан кровью и грязью, слева от меня на банкетке сидел, вытаращив пустые глаза, человек без руки. На столе лежала светловолосая женщина – скорее всего, из штатских, всех наших медсестер уже давно вывезли – голая, со страшными ожогами на животе и под грудью и ампутированными до колен ногами. Картина потрясла меня; я заставил себя отвернуться и не смотреть на раздутые половые органы между культей. Вошел врач, я попросил проводить меня к раненому из СС. Врач жестом пригласил меня следовать за ним и повел в маленькую комнату, где на раскладушке примостился полураздетый Фопель. Ему осколком задело руку, Фопель был просто счастлив: теперь он имел право уехать. Я, побледнев от зависти, разглядывал его перевязанное плечо, вот так я, наверное, смотрел на сестру, сосавшую материнскую грудь. Фопель курил и болтал, он получил Heimatschuss, бурно, как ребенок, радовался такой удаче и не мог угомониться – невыносимо! Он постоянно щупал, словно талисман, карточку VERWUNDETE [37]37
  Раненый (нем.).


[Закрыть]
, приколотую к карману наброшенного на плечи кителя. Уходя, я пообещал переговорить с Томасом о его отъезде. Фопелю очень повезло: по званию его никогда бы не включили в списки вывозимых незаменимых специалистов, а мы отлично понимали, что СС нечего надеяться даже на лагеря для военнопленных, русские расправлялись с эсэсовцами, как мы с коммунистами и работниками НКВД. Выйдя наружу, я вспомнил Правдина и задался вопросом, сохранял бы я на его месте присутствие духа. Я предпочел бы самоубийство тому, что ожидало меня у большевиков. Но я сомневался, что у меня хватит на него мужества. Я больше, чем когда-либо, чувствовал себя загнанной в угол крысой и не мог смириться с тем, что все закончится вот так, в грязи и разрухе. Меня опять трясло от температуры, я с ужасом подумал, а ведь не много надо, чтобы и я тоже очутился здесь и лежал в вонючем подвале, в ловушке собственного тела, до тех пор, пока не придет черед и меня не вытащат ко входу, чтобы избавиться от моих вшей. В фойе я обошел Ивана стороной, решил подняться по широкой лестнице в зал. До войны это, видимо, был роскошный зал с балконами и велюровыми креслами; теперь потолок, в который угодила бомба, почти полностью обрушился, в центре зрительских рядов, между сидений, заваленных щебнем и снегом, торчала люстра. Из любопытства и желания оттянуть возвращение назад, я полез исследовать верхние ярусы. Там тоже шли бои: в стенах сделали пробоины для огневых точек, пол в коридорах был усеян отстрелянными гильзами и пустыми ящиками из-под боеприпасов; на балконе два убитых русских солдата, которых никто не потрудился снести в фойе, разлеглись в креслах, словно ожидая начала все время откладывающейся пьесы. Через дверной проем в глубине одного из проходов я пробрался на мостик над сценой: большая часть осветительных приборов и механизмов для смены декораций были повреждены. Я долез до самой кровли: над залом зияла пустота, но над сценой потолок уцелел, и крыша, изрешеченная пулями, держалась на балочной конструкции. Я рискнул выглянуть в дырку: снаружи от черных развалин кое-где поднимался дым, чуть севернее разворачивалось ожесточенное сражение, слышался характерный вой невидимых штурмовиков. Я искал глазами Волгу, мечтал ее увидеть хотя бы раз, но она пряталась за руинами, а здание театра располагалось недостаточно высоко. Я отвернулся: этот заброшенный чердак напомнил мне чердак в огромном доме Моро в Антибе. Когда я возвращался из интерната в Ницце, мы с сестрой не расставались ни на минуту. Каждый раз мы заново обследовали все закутки дома и неизменно забредали на чердак. Мы приволокли туда из гостиной граммофон с ручкой и куклы сестры, разных зверюшек, кошку, жабу, ежа; натягивали простыню между балками и разыгрывали пьесы и оперы. Любимым нашим представлением была «Волшебная флейта» Моцарта: лягушка исполняла роль Папагено, ежик – Тамино, кошка – Памины, а кукла – Царицы ночи. Сейчас я, не моргая, стоял посреди разгромленного театра, и мне чудилось, что звучит музыка и я вовлечен в захватывающий кукольный спектакль. Опять у меня страшно скрутило живот, я снял брюки и присел; сидя на корточках, пока текло говно, я витал где-то далеко, я видел море, волны за кормой, двоих детей – себя самого и сестру-близняшку Уну, – устроившихся на носу корабля, вспоминал, как встречались украдкой наши взгляды и руки, грезил о безграничной любви, что шире синего моря и сильнее боли растраченных лет. Ослепительный солнечный блеск, благословенная бездна. Спазмы, диарея, холодный пот лихорадки, страх – все стерлось, растворилось в нежданно нахлынувших воспоминаниях. Не надевая штанов, я улегся в пыли и обломках, и прошлое расцвело передо мной, как весенний цветок. Нам нравилось, что на чердак, в отличие от погреба, всегда проникал свет. Даже когда крыша не пробита шрапнелью, день струится в маленькие окошки или в щелки между черепицей или поднимается от лестницы, ведущей с этажей; никогда на чердаке не бывает полностью темно. И в том рассеянном, мягком, пятнами ложащемся свете мы играли и обучались вещам, которым должны были обучиться. Кто знает, как это случается? Наверное, мы в библиотеке Моро наткнулись на запретные брошюры, спрятанные среди других книг, а может, все произошло естественно, в процессе игры и нечаянных открытий. Тем летом мы остались в Антибе, но по субботам и воскресеньям отправлялись на берег моря в домик, снятый Моро возле Сен-Жан-Кап-Фера. Там мы играли в поле, в черном сосновом бору и у зарослей кустарника, дрожавшего от стрекота цикад и гудения пчел в лаванде, ее аромат заглушал запахи розмарина, тимьяна, смолы и примешивающуюся к ним в конце лета сладость инжира, которым мы объедались до тошноты. Дальше по морю от крутых скал, окаймлявших зубчатый берег, мы вплавь или на лодке добирались до маленького отлогого островка. Там, голые, как дикари, ныряли и железной ложкой соскребали присосавшихся к подводным камням морских ежей; добыв несколько штук, мы вскрывали их карманным ножиком и прямо из скорлупок заглатывали липкие оранжевые икринки, мусор выкидывали в море, потом терпеливо кончиком ножа выковыривали впившиеся в пальцы иголки и мочились на ранки. Иногда, особенно когда дул мистраль, море штормило, и высоченные волны с шумом разбивались о скалы, возвращение на берег оборачивалось опасной игрой, требовавшей всей нашей детской отваги и ловкости. Однажды я вынырнул из воды, ожидая отлива, чтобы добраться до скалы, но внезапно меня накрыла волна и протащила по острым камням, я сильно поцарапался, кровь, смешиваясь с морской водой, текла ручейками. Сестра кинулась на меня, повалила на траву и целовала ссадины, слизывая, как голодная кошечка, кровь и соль. Мы пребывали в эйфории, придумали тайный язык, позволявший нам, при матери и Моро, сообщать друг дружке о совершенно недвусмысленных желаниях. Это был возраст чистоты и невинности, прекрасный, счастливый. В наших маленьких, тонких, загорелых телах жила свобода; мы плавали, как морские котики, бегали по лесам, как лисы, голыми катались по пыльной земле, извиваясь и сливаясь воедино, ни мальчик, ни девочка, две сплетенные в клубок змейки.

По ночам у меня поднималась температура, я, завернувшись в одеяло, дрожал на верхнем ярусе кровати, над Томасом, меня заедали вши и мучили смутные видения из прошлого. Осенью, с началом учебного года, почти ничего не менялось. В разлуке мы с сестрой мечтали друг о друге и ждали момента, когда снова соединимся. У нас была обычная, открытая жизнь, как у всех остальных детей, и сокровенное, принадлежащее только нам двоим, огромное, шире, чем шар земной, пространство, которое ограничивало только наше воображение. С течением времени декорации менялись, но мелодия нашей любви по-прежнему звучала в прекрасном и неистово страстном ритме. На зимние каникулы Моро повез нас в горы, в те годы этот вид отдыха был редкостью. Отчим снял шале у одного русского аристократа, хозяин оборудовал в пристройке парную, никто из нас прежде ничего подобного не видел, но он объяснил, как ею пользоваться, и Моро просто влюбился в русскую баню. Ближе к вечеру, после катания на лыжах и санках или пешей прогулки, Моро потел в парной добрый час, но все же не решался выбежать на улицу и поваляться в снегу, как это делали мы, правда, мама заставляла нас закутываться с ног до головы в банные халаты. Сама она не любила парилку и даже не заходила туда. Но, оставшись дома вдвоем, днем, если родители шли в город, или вечером, если они спали, мы проникали в остывшую комнатку, скидывали одежду и наши тельца превращались в отражение друг друга. Иногда мы забирались в пустые встроенные шкафы под скатом большой крыши шале, где невозможно было встать в полный рост, и усаживались там или лежали, ласкаясь и обнимаясь, рабы друг друга и властелины мира.

Днем я пытался обрести шаткое равновесие, но лихорадка и диарея не давали мне покоя и отвлекали от действительности, хоть и тяжелой и полной страданий. Меня вдобавок мучила тупая боль в левом ухе, под кожей, внутри раковины. Я тер больное место мизинцем, но облегчения не наступало. Так, в прострации, завернувшись в грязную шубу, напевая под нос одну и ту же монотонную мелодию и вызывая в воображении картины прошлого, я проводил долгие унылые часы в кабинете. Ангел распахнул дверь, вошел, он принес горящие угли, выжигающие все грехи; но вместо того, чтобы коснуться моих губ, он запихнул мне угли в рот; и если я теперь оказывался на улице, то, вдыхая морозный воздух, горел заживо. Я удерживался на ногах, конечно, было не до смеха, но мой взгляд, я знаю точно, оставался невозмутимым, да, даже когда огонь опалял веки, проникал в ноздри и застилал глаза. Когда всполохи гасли, я видел вещи удивительные, неожиданные. На улице, чуть идущей под откос, по обочинам которой громоздились разбомбленные машины и грузовики, я заметил на тротуаре человека, опирающегося рукой о фонарный столб. Грязному, небритому солдату в лохмотьях, подвязанных веревочками и прихваченных булавками, до колена отрезало ногу, из свежей, открытой раны ручьем текла кровь; человек держал то ли консервную банку, то ли оловянный стаканчик под культей, собирал кровь и быстро выпивал ее, чтобы избежать чрезмерной кровопотери. Действия свои он выполнял методично и точно, ужас сжал мне горло. Я не врач и не имею права вмешиваться, – сказал я себе. К счастью, мы находились недалеко от театра, и я кинулся вдоль длинных темных тесных коридоров, крысы прыснули у меня из-под ног и поскакали прямо по раненым: «Доктор! Мне нужен доктор!» – кричал я; санитары провожали меня потухшим, усталым взглядом, никто не отвечал. Наконец я нашел доктора, тот, совершенно измотанный, сидел на табуретке возле печки, медленно пил чай и не сразу отреагировал на мою истерику, его раздражала моя настойчивость, но он все же пошел за мной. Безногий человек на улице уже упал. Он ослабевал с каждой минутой, но сохранял самообладание. На обрубке проступило что-то вроде беловатой пены, смешивавшейся с кровью и, наверное, с гноем; другая нога тоже кровоточила, казалось, вот-вот от нее отвалятся куски. Доктор опустился на колени и невозмутимо, профессионально принялся обрабатывать отвратительные раны; поведение доктора повергло меня в шок, даже не то, что он мог дотрагиваться до этих кошмарных язв, а то, что он не проявлял при этом ни жалости, ни отвращения; мне было дурно. Врач хлопотал над раненым, потом посмотрел на меня, и я понял, что он хотел сказать: солдат долго не протянет, вся помощь для виду, чтобы облегчить агонию и последние минуты ускользающей жизни. Все так и было, поверьте. Однажды Иван отвел меня в огромное здание, недалеко от линии фронта, на Республиканской улице, где прятался русский дезертир. Дезертира мы не нашли, я бродил по комнатам, жалея, что согласился пойти, и вдруг в коридоре раздался пронзительный детский смех. Я выскочил из квартиры – никого, но спустя мгновение на лестнице появилась целая орда девочек, диких, бесстыдных, хватали меня, проскальзывали у меня между ног, задирали юбки, показывали грязные задницы и вприпрыжку неслись на верхний этаж, а потом они гурьбой мчались со смехом вниз. Они напоминали маленьких жадных крыс, страдавших бешенством матки. Одна из них пристроилась на ступеньке на уровне моей головы и раздвинула ноги, демонстрируя гладкий лобок. Другая, подкравшись, укусила меня за палец, я схватил ее за волосы и дернул к себе, чтобы дать пощечину, но третья девочка сзади просунула мне руку между ног, а та, которую я держал, извивалась и наконец вырвалась и помчалась по коридору. Я попытался было ее догнать, но она исчезла. Я остановился, посмотрел на закрытые двери, потом сделал резкий прыжок, распахнул одну и тотчас отпрянул, чтобы не выпасть во двор: за дверью была пустота, я захлопнул створку за мгновение до того, как русские продырявили ее очередью из пулемета. Я бросился на пол, в проеме взорвалась противотанковая граната, меня оглушило и засыпало штукатуркой, обломками досок и старыми газетами. Я в панике пополз прочь и откатился в квартиру без двери на противоположной стороне коридора. Из первой комнаты я, пытаясь отдышаться, услышал звуки фортепиано; с автоматом наготове я прошел в спальню: внутри на неубранной постели лежал труп русского, и какой-то гауптман в шапке, закинув ногу на ногу, сидел на табуретке и слушал граммофон. Я не узнал мелодию и спросил, что это. Он дождался конца легкой пьески с навязчивой ритурнелью и, перевернув пластинку, прочел название: «Дакен, „Кукушка“». Потом покрутил ручку граммофона, достал другую пластинку из оранжевого бумажного конверта и опустил иглу. «Здесь уж вы не ошибетесь». Действительно, Моцарт, «Турецкое рондо», бравурность сочетается с романтической серьезностью, наверняка пианист – славянин. «Кто играет?» – поинтересовался я. «Рахманинов, композитор. Знаете?» – «Немного. Он, оказывается, еще и исполнитель». Гауптман протянул мне стопку конвертов. «Наш друг, видимо, был страстным меломаном, – он указал на кровать. – И, судя по подбору и количеству пластинок, в хороших отношениях с Партией». Я изучил этикетки – все на английском, пластинки привезены из Соединенных Штатов: Глюк, Скарлатти, Бах, Шопен в исполнении Рахманинова, его собственные пьесы. Записи были сделаны в первой половине двадцатых годов, но переизданы, судя по всему, недавно. В коллекции имелись и русские пластинки. Моцарт закончился, офицер поставил Глюка, фортепианную обработку отрывка из «Орфея и Эвридики» – нежная, пронзительно печальная музыка. Я подбородком кивнул на кровать: «Почему вы от него не избавитесь?» – «А зачем? Ему и здесь хорошо». Я дослушал пластинку и спросил гауптмана: «Скажите, вам тут не попадалась девчонка?» – «Нет, а что? Вам, что ли, нужна? Музыка гораздо лучше». Я развернулся и вышел. В коридоре я открыл следующую дверь, укусившая меня девочка, присев на корточки, писала на ковер. Она подняла на меня блестящие глаза, вытерла ладонью промежность и, прежде чем я успел среагировать, протиснулась между моих ног и с хохотом понеслась по лестнице. Я опустился в кресло и уставился на мокрое пятно, расплывшееся по ковру с цветами, я еще не очухался после взрыва, музыка болью отдавалась в нарывающем ухе. Я осторожно сунул палец в раковину, вытащил его и задумчиво вытер желтоватый гной об обивку. Потом высморкался в занавеску; тем хуже для девчонки, достанется ей по заслугам от кого-нибудь другого. Я отправился в подвал универмага к врачу, он подтвердил, что в ухе инфекция, худо-бедно вычистил его, наложил компресс, но больше ничем не мог мне помочь. Сейчас мне сложно сказать, какой это был день: я не уверен, началось ли уже на западе котла масштабное наступление русских; я перестал ориентироваться во времени и не помню всех деталей нашей коллективной агонии. Я стал плохо слышать, и, когда ко мне кто-то обращался, голос собеседника доносился словно издалека, из-под воды, я не всегда понимал, что мне хотят сказать. Томас, по-видимому, заметил, что я стремительно теряю почву под ногами, и прилагал усилия, чтобы я окончательно не заблудился на дороге, ведущей к безумию. Но он уже сам с трудом верил в смысл и важность происходящего. Он брал меня с собой, чтобы я отвлекался: кое у кого из офицеров разведки, которых мы посещали, еще оставались армянский коньяк или шнапс, и пока Томас разговаривал с ними, я пропускал стаканчик, погружался в себя и снова плутал в лабиринтах, наполненных гулом голосов. Однажды, возвращаясь с Томасом с прогулки, я заметил на углу улицы вход в метро, а я-то и не знал, что в Сталинграде есть метро! Почему мне не показали его на плане? Я потянул Томаса за рукав, тыча пальцем в направлении ступенек, терявшихся в темноте, и сказал: «Давай, Томас, взглянем на метро поближе». Он ответил мне ласково, но твердо: «Нет, Макс, не теперь, пойдем». Я настаивал: «Пожалуйста. Мне очень хочется посмотреть». Я канючил, ныл, во мне росла смутная тревога, меня непреодолимо влекло в ту дыру, в метро, но Томас категорически отказывался идти туда. Я уже готов был заплакать, как ребенок, которого лишают игрушки. И в этот момент рядом с нами разорвался артиллерийский снаряд, меня опрокинуло взрывной волной. Когда дым рассеялся, я сел, встряхнулся, отыскал глазами Томаса: он лежал на снегу, к его пальто, забрызганному кровью, прилепились комья земли, из живота вылезли дымящиеся кишки, похожие на длинных, склизких, гладких змей. Я в оторопи смотрел на Томаса, а он поднялся, как-то рывками, не координируя движения, словно ребенок, который только учится ходить, потом засунул в живот руку в перчатке, принялся выуживать и кидать в сугроб осколки шрапнели. Они были раскалены и прожигали перчатки, после каждого вытащенного куска Томас грустно обсасывал пальцы; железки, падая в снег, шипели и испускали маленькое облачко пара. Наверное, несколько последних застряли особенно глубоко, и, чтобы их достать, Томас залез в свои внутренности всей пятерней. Он, собирая кишки, аккуратно подтягивая их к себе и наматывая на руку, говорил мне с кривой ухмылкой: «Думаю, еще осталась пара штук, но слишком маленькие». Он запихнул обратно клубок внутренностей и прикрыл сверху дырку в животе лоскутами кожи. «Можешь одолжить мне шарф?», – спросил он; как истинный денди, Томас носил исключительно свитер с горлом. Я, мертвенно бледный, молча, протянул ему шарф. Томас заправил шарф под лохмотья формы, тщательно обернул им поясницу и завязал крепкий узел на животе. Потом обхватил свое творение рукой, встал на ноги, пошатываясь, оперся на мое плечо. «Черт, – пробормотал он, качнувшись, – однако, больно». Он приподнялся на цыпочки, несколько раз подпружинил и даже рискнул подпрыгнуть. «Ладно, вроде держится». Со всем достоинством, возможным при подобных обстоятельствах, Томас подобрал края разорванной формы и прижал к ране. Липкая кровь более или менее прочно склеила их. «Ну, тут уж больше ничего не предпримешь. Иголку с ниткой сейчас не сыскать, конечно». Томас хрипло рассмеялся, но тут же лицо его исказилось от боли. «Вот свинство, – вздохнул он, потом, взглянув на меня, прибавил, – Бог мой, да ты позеленел».

Я больше не упрашивал, чтобы мы поехали на метро, проводил Томаса в Универмаг и ждал, чем все закончится. Русские при наступлении на западе котла сильно потеснили наши позиции. Через несколько дней мы эвакуировали «Питомник», при этом из-за жуткого, не поддающегося описанию бардака тысячи раненых остались в ледяной степи; к городу стекались войска, даже Генштаб в Гумраке готовился к отъезду. Вермахт выгнал нас из бункера универмага и временно переселил в бывшее здание НКВД, прежде красивое, с огромным стеклянным куполом, теперь, естественно, разбитым вдребезги, и полом из шлифованного гранита. Подвалы там уже были заняты санитарной частью, и нам пришлось довольствоваться разрушенными кабинетами на первом этаже, да и за них-то пришлось бороться со штабом Зейдлица (так в отеле все хотят проживать в номерах с видом на море). Но вся эта суета совершенно меня не трогала, последние события я воспринимал с полным безразличием, потому что в руки мне случайно попала совершено потрясающая вещь – томик Софокла. Его разодрали надвое, наверное, хотели поделить, и, к сожалению, издание было переводное, но включало мою любимую «Электру». Я блаженствовал, погрузившись в стихи, забыв о приступах лихорадки, сотрясавших мое тело, и о гное, сочившемся из-под компресса. В интернате, куда меня заточила мать, я, спасаясь от царящих вокруг тупости и грубости, с головой ушел в учебу. Особенно мне нравился греческий, во многом благодаря нашему преподавателю, молодому священнику, о котором я уже говорил. Мне тогда еще не исполнилось пятнадцати, но я часами торчал в библиотеке, терпеливо и увлеченно, строчку за строчкой разбирая «Илиаду». В конце учебного года наш класс организовал постановку трагедии, как раз «Электры», приспособив для этого спортивный зал. Меня выбрали на главную роль. На мне было белое платье, сандалии и парик с черными кудрями, взглянув на себя в зеркало, я увидел в нем Уну и едва не лишился чувств. Мы уже почти год были в разлуке. На сцене я полностью отдался ненависти и любви, ощущал себя юной девой, ничего не замечал и не слышал. Когда я простонал: «Меня с собою, брат мой, погубил ты», слезы полились из моих глаз. Появился Орест, одержимый Эриниями, и я кричал, ободрял Ореста и толкал его на убийство, на этом прекрасном, возвышенном языке: «Коль ты силен, еще раз!», «Тотчас убей, убитого же тело могильщикам достойным предоставь от взора нашего подальше» [38]38
  Софокл, «Электра», 1164, 1415, 1487–89. Перевод Ф. Зелинского.


[Закрыть]
. Когда представление завершилось, я не слышал ни аплодисментов, ни поздравлений отца Лабури, я рыдал: резню во дворце Атридов я воспринимал как кровопролитие в моем собственном доме.

Томас, оправившись после того несчастного случая, журил меня по-приятельски, но я не обращал на это внимания. Чтобы подшутить над ним, я, оторвавшись от Софокла, процитировал Жозефа де Местра: «Что есть проигранная битва? Это битва, которую считают проигранной». Томас обрадовался и приказал написать изречение на плакате, который потом повесили в коридоре: похоже, мой друг даже получил похвалу от Мёрица, и афоризм дошел до самого генерала Шмидта, тот даже вознамерился сделать его девизом для армии, но, по слухам, Паулюс возражал. По обоюдному согласию ни я, ни Томас больше не заикались об эвакуации; хотя все знали, что это вопрос ближайших дней, и избранные счастливцы вермахта уже уезжали. Я погрузился в апатию; лишь навязчивый страх заразиться тифом заставлял меня иногда шевелиться, я не удовлетворялся тщательным осмотром глаз и губ и раздевался, пытаясь отыскать черные пятна на теле. Диарея меня больше вообще не волновала, наоборот, присаживаясь на вонючие унитазы, я даже обретал некое спокойствие, я бы с удовольствием, как раньше в детстве, закрылся в туалете с книжкой на пару часов, но поскольку не было ни света, ни двери, мне оставалась только сигарета из последних запасов. Температура теперь почти не спадала, я чувствовал себя, как в теплом коконе, внутри которого мог притаиться, свернувшись, и еще я пребывал в безумном упоении от собственной нечистоты, пота, иссохшей кожи, воспаленных век. Я неделями не брился, и редкая рыжеватая бородка отлично соответствовала сладостному ощущению грязи и неопрятности. Больное ухо гноилось, порой в нем словно гудел колокол или выла далекая сирена, а порой я вообще ничего не слышал. После захвата «Питомника» на несколько дней наступило затишье; потом где-то с двадцатого января методическое уничтожение котла возобновилось (эти даты я восстановил по книгам, а не по памяти, потому что календарь превратился для меня в абстрактное понятие, непрочное воспоминание о прошлой жизни). После короткого потепления в начале года столбики термометров стремительно упали ниже 25 или 30 градусов. Слабого огня, который зажигали в пустых баках из-под горючего, не хватало для обогрева раненых; в городе солдаты оборачивали член тряпкой, чтобы помочиться, вонючий кулек бережно хранили в кармане; а другие пользовались случаем и подставляли опухшие обмороженные руки под теплую струю. Такого рода подробности мне сообщали наши вяло функционирующие армейские механизмы; я тоже, как сомнамбула, читал, классифицировал рапорты и присваивал им номера; но уже некоторое время сам ничего не писал. Когда Мёрицу требовалась информация, я наугад вытаскивал один из докладов абвера и отсылал ему. Наверное, Томас объяснил Мёрицу, что я болен: тот подозрительно смотрел на меня, но молчал. Кстати о Томасе, он так и не вернул мне шарф, и теперь на улице у меня мерзло горло: но я выходил, не мог терпеть душную вонь помещений. Меня занимало быстрое выздоровление Томаса: он хорошо выглядел, и когда я, вопросительно приподняв брови и кося глазами на его живот, поинтересовался: «Ну, как, все в порядке?» Он очень удивился и ответил: «Да, отлично, а с чего бы было плохо?» Меня лихорадило постоянно, и раны не заживали, вот бы узнать секрет Томаса. Числа двадцатого-двадцать первого я вышел во двор покурить, Томас ко мне присоединился. День был ясный, морозный; солнце рвалось сквозь пробоины фасадов, отражалось на сухом снегу, вспыхивало, ослепляло, а там, куда лучи не проникали, лежали свинцовые тени. «Ты слышишь?» – спросил Томас, но я не слышал, в ухе звенело. «Иди сюда». Он потянул меня за рукав. Мы обогнули дом, и нашим глазам предстало неожиданное зрелище: несколько солдат, закутавшись в шинели и одеяла, стояли у пианино прямо посреди улицы. Солдат, примостившись на низеньком стульчике, играл, другие внимательно слушали, странно, но до меня не доносилось ни звука, я очень огорчился: ведь я тоже хотел наслаждаться музыкой и имел на это право, как и все остальные. К нам направлялись украинцы: я узнал Ивана, который приветствовал меня взмахом руки. Боль в ухе не давала мне покоя, я почти ничего не слышал: голос Томаса, находившегося рядом со мной, звучал невнятным бульканьем. Мне казалось, что жизнь превратилась в немое кино, жуткое и гнетущее. Я в отчаянии сорвал компресс и сунул мизинец в ушной проход, поток гноя хлынул мне в ладонь и потек по воротнику шубы. Наступило небольшое облегчение, но слух так и не вернулся; если я поворачивал ухо в направлении пианино, мне казалось, что я слышу шум воды; со вторым ухом дела обстояли не лучше; в отчаянии я отвернулся и медленно пошел прочь. Солнце светило так ярко, что на разрушенных фасадах прорисовывались мельчайшие детали. Почувствовав, что у меня за спиной началась суматоха, я обернулся. Томас и Иван энергично махали мне, солдаты глядели на меня изумленно. Не понимая, чего они хотят, и смущенный общим вниманием, я махнул им рукой и продолжил путь. Что-то легонько ударило меня в лоб – камушек или насекомое, я пощупал ушиб, на пальце показалась капелька крови. Я вытер ее и зашагал в сторону реки, в уверенности, что она где-то близко. В этом секторе наши войска, я знал, удерживали берег; до сих пор я не видел знаменитой Волги и теперь был полон решимости хоть раз до отъезда из города полюбоваться ею. В перевернутом вверх дном городе, среди тихих опустевших развалин, освещенных холодным январским солнцем, еле угадывались улицы; вокруг было очень спокойно, я наслаждался; впрочем, даже если бы и стреляли, я бы не услышал. Морозный воздух бодрил. Гной больше не сочился, это вселяло надежду, что мне удалось уничтожить очаг инфекции; я был в хорошем настроении и полон сил. За последними домами пролегала заброшенная железная дорога, рельсы которой уже точила ржавчина. Дальше простиралась огромная белая река, скованная льдами, а еще дальше берег, который мы так и не сумели занять, ровный, тоже белый и словно необитаемый. В окрестностях – ни души, я не заметил ни окопов, ни огневых точек, линия фронта, наверное, располагалась выше. Я сбежал по крутому песчаному склону и очутился у реки. Сначала нерешительно, потом более уверенно ступил на припорошенный снегом лед, сделал шаг – теперь я шел по Волге и радовался, как ребенок. От легкого ветерка взвивались надо льдом снежинки и, поблескивая на солнце, плясали у моих ног, словно блуждающие огоньки. Передо мной во льду зияла темная, довольно широкая дыра, наверняка сюда упал снаряд крупного калибра; в ней струилась зеленоватая от солнца вода, свежая, манящая; я наклонился и намочил руку, вода была нехолодная. Я зачерпнул пригоршню, вымыл лицо, ухо, затылок, потом сделал несколько глотков. Снял шубу, аккуратно свернул ее, положил вместе с каской на лед, потом, глубоко вдохнув, нырнул. Вода, светлая, ласковая, по-матерински согревала меня. Быстрое течение создавало водовороты, и скоро меня затащило под лед. Что только не проплывало рядом со мной в полупрозрачной зеленой воде: лошади, ноги которых течение приводило в движение так, что, казалось, они скачут; огромные, почти плоские рыбы-падальщицы; завернутые в странные коричневые плащ-палатки трупы русских с раздутыми лицами; лохмотья одежды и формы; дырявые знамена, развевающиеся на древке; колесо от машины, вероятно пропитанное маслом. Меня толкнуло чье-то тело и продолжило путь; на солдате была немецкая форма; пока он удалялся, я успел разглядеть и лицо, и светлые танцующие кудри, это был улыбающийся Фосс. Я попытался его поймать, но меня отнесло течением, а когда я выплыл, Фосс уже исчез. Лед образовывал надо мной матовый потолок, но воздух в легких не кончался, и я спокойно двигался дальше мимо затопленных барж, где сидели в ряд красивые молодые мужчины, так и не выпустившие винтовки из рук, в их колышущихся волосах сновали мелкие рыбешки. Впереди вода медленно светлела, зеленые столпы опускались в лунки во льду, разрастались в лес, а потом, по мере того как лед утолщался, сливались друг с другом. Я всплыл, чтобы набрать воздуха. Меня задела льдина, я погрузился обратно, проплыл немного и опять поднялся на поверхность. Здесь лед на реке не вскрылся. Вверх по течению, слева от меня, по волнам на боку плыло догоравшее русское судно. Несмотря на солнце, с неба падали большие сверкающие снежные хлопья и тотчас таяли на воде. Я, помогая себе руками, развернулся: город, вытянувшийся вдоль берега, скрыла плотная завеса черного дыма. Над головой, истошно крича, кружили чайки и посматривали на меня с удивлением, а может, уже караулили жертву, потом они отлетели в сторону и устроились на ледяной глыбе – интересно, неужели они добрались сюда из Астрахани? У самой воды суетились воробьи. Я медленно поплыл к левому берегу. Наконец почувствовал дно и вышел на сушу. Эту сторону реки покрывал мелкий песок, образовывавший невысокие дюны, дальше за ними простиралась равнина. По логике вещей я должен был оказаться у Красной Слободы, но кругом было пусто: ни артиллерийских орудий, ни окопов, ни деревень, ни солдат. Жалкие деревца торчали на верхушках дюн или на спуске к Волге, несшейся бурным потоком за моей спиной; где-то запела коноплянка, уж проскользнул у меня между ступней и зарылся в песок. Я карабкался по дюнам и изучал местность: передо мной раскинулась почти голая степь, земля пепельного цвета, припорошенная снегом, то там, то сям островки густой, коричневой, низкой травы и пучки полыни; на юге горизонт загораживала стена тополей, наверняка высаженная вдоль оросительного канала; больше я ничего не видел. Я пошарил в кармане кителя, достал пачку, но сигареты отсырели. Намокшая одежда липла к телу, но я не мерз, воздух был теплый и мягкий. Я вдруг ощутил усталость (все-таки плыл я долго), упал на колени и принялся рыть пальцами сухую землю, схваченную морозом. Наконец мне удалось выкопать несколько комьев, и я жадно сунул их в рот. Вкус был немного острый, минеральный, но земля, смешанная со слюной, насыщала, словно я был растением, давала жизнь моим волокнам и несла мне печаль; как мне хотелось, чтобы земля стала мягкой, теплой, жирной и таяла у меня во рту, чтобы я мог улечься в могилу, схорониться в ней! У кавказских горцев существует странный погребальный обряд: они роют вертикальную яму глубиной в два метра, затем в ней под углом выкапывают нишу, туда набок, лицом к Мекке, кладут мертвеца – без гроба, в одном саване. Потом нишу замуровывают кирпичом или, если семья бедная, досками; яму засыпают, а из оставшейся земли сооружают продолговатый холмик: иными словами, тело находится не в самой могиле, а рядом. Вот, подумал я, когда мне рассказали об этом обычае, именно в такой могиле я бы хотел упокоиться. Но сейчас у меня не было ни помощника, чтобы рыть, ни лопаты, ни даже ножа: и, примерно определив направление восхода, я двинулся в путь. Я шел по равнине, огромной, безлюдной – ни живых на земле, ни мертвых под землей; долго шел под выцветшим небом, сколько часов, неизвестно (мои часы, как у всех в вермахте показывавшие берлинское время, не выдержали купания, и стрелки теперь навечно замерли на одиннадцати сорока семи). То тут, то там мелькали алые маки, единственные яркие точки в унылом пейзаже, но когда я сорвал один цветок, он посерел и рассыпался горсткой пепла. Вдруг вдалеке замаячило что-то непонятное. Приблизившись, я с удивлением констатировал, что это длинный белый дирижабль, парящий над огромным курганом. По склону кургана прогуливались какие-то люди: трое из них отделились от группы и заспешили ко мне. Когда они подошли достаточно близко, я увидел, что поверх костюмов у них надеты белые блузы с немного старомодными стоячими воротничками и черными галстуками, а один вдобавок напялил шляпу-котелок. «Добрый день, господа», – поздоровался я вежливо. «Здравствуйте, мсье», – ответил мне по-французски человек в шляпе. И еще спросил, что мне здесь надо, я на том же языке, как мог, объяснил ситуацию. Двое других покачали головами. Когда я замолчал, человек в шляпе предложил: «В таком случае вам надо пойти с нами, доктор захочет с вами побеседовать». – «Если пожелаете. А что за доктор?» – «Доктор Сардина, начальник нашей экспедиции». Они подвели меня к подножию кургана; три толстых каната удерживали дирижабль, который колыхался от легкого бриза в пятидесяти метрах над нашими головами, под длинным массивным овалом цеппелина висела двухъярусная металлическая лодка. Еще один тонкий кабель служил, видимо, для телефонной связи; мой провожатый что-то быстро сообщил в трубку, лежавшую на складном столике. Люди на кургане копали, измеряли глубину, делали расчеты. Я снова задрал голову: из лодки медленно, покачиваясь на ветру, опускалась корзина. У самой земли ее ухватили и привели в равновесие двое мужчин. Корзина была большая, из ивовых прутьев и круглых жестких креплений; человек в котелке открыл дверцу и знаком велел мне садиться, после чего сам присоединился ко мне. Трос потянули вверх, корзина тяжелыми рывками отделилась от земли; ее почти не болтало, но у меня все-таки началась морская болезнь, и я вцепился в борт; мой спутник лишь придерживал рукой шляпу. Я смотрел на степь: куда ни кинуть взгляд, ни деревца, ни дома, только на самом горизонте выступала какая-то шишка, очередной курган, вероятно.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации