Текст книги "Благоволительницы"
Автор книги: Джонатан Литтелл
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 58 (всего у книги 66 страниц)
Напев
Особняк был закрыт. Я приказал Пионтеку остановиться при въезде во двор и пошел к крыльцу по нетронутому, плотному снегу. Погода стояла необычайно мягкая. Все ставни вдоль фасада были затворены. Я обошел здание, сзади находилась просторная терраса с балюстрадой и витой лестницей, которая вела в заснеженный сад, сначала ровный, потом пологий. Дальше поднимался лес, среди стройных сосен мелькали буковые деревья. С этой стороны тоже было заперто, повсюду царила тишина. Я вернулся к Пионтеку и велел ехать в деревню. Там мне указали дом некоей Кете, работавшей в имении кухаркой и присматривавшей за хозяйством в отсутствие господ. На Кете, крепкую крестьянку лет пятидесяти, светловолосую и белокожую, произвела впечатление моя военная форма, ключ я получил без проблем. Моя сестра с мужем покинули здешние места еще до Рождества, и с тех пор вестей от них не было, – объяснила мне Кете. Мы с Пионтеком возвратились обратно. Жилище фон Юкскюля представляло собой небольшой красивый дворец XVIII века в барочном стиле, удивительно изящный, немного асимметричный, своеобразный и непривычный для холодного сурового края. Красно-коричневый фасад ярким пятном выделялся на снежном полотне. Входную дверь и наличники окон первого этажа украшали гротески, не повторяющие друг друга. Если смотреть анфас, фигуры улыбались во весь рот, оскалив зубы, а сбоку казалось, что они раздирают губы пальцами обеих рук. Над тяжелой деревянной дверью на картуше в орнаменте из цветов, мушкетов и музыкальных инструментов значилась дата 1713. В Берлине фон Юкскюль рассказывал мне об истории этого почти французского дома, принадлежавшего его матери, одной из фон Рекнагелей. Предок, построивший замок, гугенот, перебрался в Германию после отмены Нантского эдикта. Ему удалось сохранить большую часть состояния и остаться богатым человеком. В старости он женился на осиротевшей дочери прусского дворянина, унаследовавшей от отца окрестные земли. Жилище ее мужу не понравилось, он снес ее дом и на его месте отстроил дворец. Набожная супруга сочла подобное роскошество возмутительным, велела возвести часовню и крыло позади здания, в котором и жила до конца своих дней и которое муж после ее смерти сровнял с землей. Часовня по-прежнему стояла немного в стороне под старыми дубами, суровая, аскетичная, с голым фасадом красного кирпича и покатой крышей под серой черепицей. Я медленно обогнул часовню, но внутрь попасть даже не пытался. Пионтек по-прежнему находился возле машины в молчаливом ожидании. Я подошел, распахнул заднюю дверцу, взял сумку и сказал: «Я останусь здесь на несколько дней. Ты возвращайся в Берлин. Я позвоню или дам телеграмму, чтобы ты за мной приехал. Ты запомнил дорогу? Если спросят, говори, что не знаешь, где я». Он развернулся не без труда, машина, подпрыгивая на ухабах, покатила обратно по длинной березовой аллее. Я смотрел на заваленный снегом двор, на удалявшуюся машину Пионтека. Помимо следов шин никаких других видно не было, никто сюда не забредал. Я дождался, пока Пионтек свернет на дорогу к Темпельбургу, и открыл дверь.
Ключ, который отдала мне Кете, был большой и тяжелый, но хорошо смазанный замок поддался легко. Дверные петли тоже, видимо, смазывали: дверь не скрипела. Я толкнул ставни, чтобы осветить переднюю, и обвел взглядом прекрасную лестницу резного дерева, ряды библиотечных шкафов, отполированный временем паркет, миниатюрные скульптуры и лепнину, на которой еще можно было различить остатки позолоты. Я повернул выключатель, в центре комнаты вспыхнула люстра. Я погасил ее и поднялся наверх, не потрудившись ни прикрыть дверь, ни снять фуражку, пальто и перчатки. По второму этажу тянулся длинный коридор с окнами. Я распахивал их одно за другим, отодвигал ставни и закрывал рамы. Потом принялся за двери. Рядом с лестницей находились кладовая, комната прислуги и проход к черной лестнице, напротив окон – туалетная и две крошечные холодные комнатки. В конце коридора за дверью, обтянутой тканью, располагались просторные хозяйские апартаменты, занимавшие заднюю часть этажа. Я зажег свет. В спальне стояли широкая кровать с витыми колонками, но без балдахина, старый диван с вытертой и потрескавшейся кожей, шкаф, секретер, туалетный столик с высоким зеркалом, второе – напольное – зеркало напротив кровати. Рядом со шкафом я заметил узкую дверь, наверное, в ванную. По всей видимости, это была спальня моей сестры, холодная, без запахов. Я еще раз осмотрел ее, вышел, не тронув ставни, и притворил дверь. Из передней нижнего этажа я прошел в огромную гостиную с длинным обеденным столом старинного дерева и роялем, за ней шли хозяйственные помещения и кухня. Здесь я распахнул все окна и на минуту выскочил наружу поглядеть на террасу и лес. Было тепло, небо серое, тающий снег тихонько капал с крыши на плитку террасы и чуть дальше, пробивая дырочки в снежном настиле у подножия стен. Через пару дней, если не похолодает, все развезет, и грязища задержит русских, – подумал я. Ворона, каркая, тяжело взлетела между сосен и уселась в некотором отдалении. Я прикрыл стеклянную дверь и вернулся в переднюю. Внес сумку и только теперь запер входную дверь. За лестницей я обнаружил еще одну – полированную с двумя створками и орнаментом кольцами. Вероятно, это были комнаты фон Юкскюля. Поколебавшись, я вернулся в гостиную и принялся разглядывать мебель, редкие, со вкусом подобранные безделушки, огромный каменный камин, рояль. В углу за роялем висел портрет молодого фон Юкскюля в полный рост. Он был изображен вполоборота, со взглядом, устремленным на зрителя, с непокрытой головой и в военной форме времен Мировой войны. Я изучил его очень внимательно, от моего взгляда не ускользнули ни награды, ни перстень с печаткой, ни замшевые перчатки, небрежно лежавшие в руке. Портрет немного меня напугал, даже живот скрутило, но должен признать, когда-то фон Юкскюль был интересным мужчиной. Я направился к роялю, поднял крышку и поглядывал то на портрет, то на ряд клавиш слоновой кости. Не снимая перчаток, я нажал на клавишу. Я не имел ни малейшего понятия, что это за нота, и перед портретом красавца фон Юкскюля меня вновь охватило давнее сожаление. Я сказал про себя: как бы мне хотелось уметь играть на пианино, как бы мне хотелось еще раз перед смертью услышать Баха. Но к чему терзаться? Я опустил крышку и вышел из гостиной через террасу. В сарае я отыскал запас дров и за несколько ходок перенес в камин большие колоды, а мелкие расколотые полешки сложил в люльку из грубой кожи. Я притащил дрова на второй этаж, где затопил печку в одной из маленьких гостевых комнат, огонь разжигал старыми номерами VB, скопившимися в туалете. Потом я наконец снял в передней шинель, сменил сапоги на шлепанцы огромного размера, вернулся наверх, разобрал сумку на узкой латунной кровати и спрятал белье в шкаф. Комната была простая, обклеенная скромными обоями, с практичной мебелью, кувшином и раковиной. Изразцовая печка нагревалась быстро. Я спустился с бутылкой коньяка и стал разводить камин. Здесь я возился дольше, чем с печкой, но, в конце концов пламя занялось. Я налил рюмку коньяку, взял пепельницу и, расстегнув китель, устроился в удобном кресле у огня. Снаружи день тихо клонился к закату, в голове у меня не было ни одной мысли.
Не знаю, могу ли я толком рассказать о происходившем в том прекрасном доме. Я уже подробно изложил все события. Когда я писал, мне все казалось достоверным, но теперь выходит, что это никакого отношения к правде не имеет. Почему так? Трудно судить. Но не оттого, что мои воспоминания смутны, наоборот, их у меня сохранилось множество и очень точных, но большинство деталей путаются и даже противоречат друг другу, и они ненадежны. Долгое время мне казалось, что моя сестра находилась в доме, когда я приехал, и ждала меня при входе в темном платье, длинные черные тяжелые волосы сливались с петлями толстой черной шали, укутавшей ее плечи. Мы говорили, стоя в снегу, я просил Уну уйти со мной, но она не соглашалась, отказывалась даже после того, как я ей растолковал, что красные скоро будут здесь, что это вопрос недели или даже нескольких дней. Муж работает, пояснила она, пишет музыку, впервые после длительного перерыва, и они не могут теперь уехать, – тогда и я решил остаться и отослал Пионтека. После обеда мы пили чай и беседовали, я рассказал о работе и Хелене. Уну интересовало, спал ли я с ней, люблю ли я ее, и я не сумел ответить. Потом еще Уна спрашивала, почему я не женюсь на Хелене, я опять промолчал, и наконец она уточнила: «Это из-за меня ты не спишь с ней и не женишься?» Я стыдливо опустил глаза и погрузился в изучение геометрических узоров на ковре. Вот что я помню. Но, похоже, события развивались иначе, и сейчас я вынужден признать, что, конечно, моя сестра с мужем отсутствовали, поэтому я приступаю к рассказу с самого начала, пытаясь придерживаться фактов, которые могут найти подтверждение. К вечеру появилась Кете с продуктами в маленькой повозке, которую тянул ослик, и приготовила мне поесть. Пока она хозяйничала на кухне, я спустился за вином в длинный, пыльный погреб со сводами, где приятно пахло земельной сыростью. Там хранились сотни бутылок, в том числе и очень старых, я сдувал пыль, чтобы прочесть этикетки, иногда полностью заплесневевшие. И без малейшего смущения выбрал лучшие сорта, нечего оставлять такие сокровища иванам, ведь они все равно любят только водку. Я нашел «Шато-Марго» 1900 года, прихватил того же года «Шато-Озон» и бордосское «От-Брион» урожая 1923 года. Уже позже я понял, что допустил ошибку, 1923 год выдался не слишком удачным и гораздо правильнее было бы остановиться на 1921-м. Я откупорил «Марго», пока Кете накрывала на стол, и договорился, прежде чем распрощаться, что в течение дня она оставляет меня одного, а вечером приходит готовить ужин. Блюда были простыми и сытными: суп, мясо, картофель, жаренный в сале, и я еще острее наслаждался вином. Я уселся в конце длинного стола, не на месте хозяина, а сбоку, спиной к камину, где трещали поленья, поставил рядом канделябр, выключил электричество и ел в золотистом свете свечей, методично глотая куски мяса с кровью, картошку и смакуя вино. И будто моя сестра с блуждающей улыбкой сидит напротив меня, а ее муж между нами во главе стола в инвалидном кресле. Мы неторопливо ужинаем и дружески болтаем. Сестра говорит негромко и внятно, фон Юкскюль – приветливо, но внушительно и жестко (от этой манеры ему, видимо, уже никогда не избавиться), сохраняя, однако, всю предупредительность истинного аристократа, ни разу не поставив меня в неловкое положение. И в теплом мерцающем свете я явственно вижу этот ужин с бутылкой чудесного насыщенного бордо и слышу нашу беседу. Я описывал фон Юкскюлю разгром Берлина и в конце заметил: «Но вы, похоже, не слишком потрясены». «Это катастрофа, но не неожиданность, – возразил он. – Наши враги используют наши собственные методы, что вполне естественно, верно? Германии суждено испить чашу до дна, пока все не кончится». Потом мы обсуждали двадцатое июля. От Томаса я знал, что многие друзья фон Юкскюля непосредственно замешаны в деле. «С того времени ваше гестапо истребило большую часть померанской аристократии, – холодно прокомментировал фон Юкскюль. – Я близко знаком с отцом фон Трескова, человеком строгих нравственных правил, как и его сын. И конечно, с фон Штауффенбергом, он мой дальний родственник». – «Как так?» – «Его мать Каролина фон Юкскюль-Гилленбанд – моя троюродная сестра». Уна слушала молча. «Вы, похоже, одобряете их поступок», – бросил я. «Я очень уважаю некоторых из них лично, но их попытку осуждаю по двум причинам. Во-первых, уже слишком поздно. Им надо было действовать в тысяча девятьсот тридцать восьмом, в момент Судетского кризиса. Они так и планировали, и Бек соглашался, но когда англичане и французы стали заискивать перед этим нелепым ефрейтором, паруса у них сдулись. Успехи Гитлера их деморализовали и в итоге убедили даже Гальдера, человека умного, но слишком рассудочного. Бек имел понятие о чести, он наверняка осознавал, что время упущено, но не отступил, чтобы поддержать других. Настоящая же причина в том, что Германия, выбрав себе вождя, который любой ценой желал, чтобы наступили сумерки богов, теперь должна следовать за ним до конца. Убить его сейчас с целью спасти то, что осталось, означало бы смошенничать, разыграть фальшивую карту. Я повторяю, придется испить чашу до дна. Только так может начаться что-то новое». – «Юнгер того же мнения, – добавила Уна, – он писал Берндту». – «Да, он косвенно дал мне это понять. У него есть эссе на эту тему, которое ходит по рукам». – «Я встречался с Юнгером на Кавказе, но, к сожалению, не имел возможности с ним поговорить, – продолжил я. – Но в любом случае, покушаться на фюрера – немыслимое преступление. Вероятно, выхода нет, но предательство, по-моему, недопустимо, как сегодня, так и в тысяча девятьсот тридцать восьмом. Это рефлекс вашего класса, обреченного на исчезновение. Он и при большевиках не выживет». – «Разумеется, – спокойно отреагировал фон Юкскюль. – Я вам уже говорил: все последовали за Гитлером, даже юнкеры. Гальдер считал, что мы победим русских. Один Людендорф все понял, но тоже поздно, он проклял Гинденбурга, уступившего власть Гитлеру. Я всегда Гитлера ненавидел, но не считал это поводом отрешаться от судьбы Германии». – «Время ваше и вам подобных, уж извините меня, истекло». – «А ваше скоро истечет. И оно оказалось гораздо короче нашего». Фон Юкскюль взглянул на меня пристально, как смотрят на таракана или паука, без отвращения, но с холодным любопытством энтомолога. Я очень хорошо это понимал. Я допил «Шато-Марго», меня немного повело, открыл «Сент-Эмильон», поменял бокалы и предложил фон Юкскюлю. Он изучал этикетку: «Я помню эту бутылку. Мне ее прислал один римский кардинал. Мы с ним вели долгую дискуссию о роли евреев. Он занимал сугубо католическую позицию: евреев надо прижать, но оставить их как свидетелей истины Христа, подобную точку зрения я всегда считал абсурдной. Впрочем, мне кажется, он ее защищал скорее ради удовольствия поспорить, – иезуит, одно слово». Фон Юкскюль улыбнулся и следующий вопрос задал явно, чтобы меня подразнить: «Что же церковь, она чинила препятствия, когда вы собрались эвакуировать евреев из Рима?» – «Да. Но меня там не было». – «И не только церковь, – вмешалась Уна. – Ты помнишь, твой друг Карл Фридрих рассказывал, что итальянцы ничего не смыслят в еврейском вопросе?» – «Да, верно, – ответил Юкскюль, – он говорил, что итальянцы не исполняют свои собственные расовые законы, что они защищают евреев назло немцам». «Это так, – я стушевался. – У нас с ними возникли проблемы по этому поводу». И вот как ответила моя сестра: «Отличное доказательство того, что итальянцы здоровые люди. Они знают настоящую цену жизни. Я их понимаю. У них чудесная страна, много солнца, вкусная еда, красивые женщины». – «Не то что Германия», – лаконично заметил фон Юкскюль и спросил, глядя на меня: «Вы знаете, зачем убиваете евреев? Вот вы знаете?» Я попробовал вино. Оно пахло жареной гвоздикой и слегка кофе и показалось мне более ярким, чем «Марго», мягкое, круглое и изысканное. Фон Юкскюль опять посмотрел на меня: «Вы знаете, зачем убиваете евреев? Вы знаете?». Во время нашей странной беседы он постоянно меня провоцировал, но я не отвечал и наслаждался вином. «Почему немцы так яростно истребляли евреев?» – «Вы ошибаетесь, если думаете, что дело только в евреях, – спокойно возразил я. – Евреи – лишь одна из категорий врагов. Мы уничтожаем всех наших врагов, кто и где бы они ни были». – «Да, но признайтесь, по отношению к евреям вы проявляли особое рвение». – «Я другого мнения. У фюрера, возможно, есть личные основания ненавидеть евреев. Но в СД мы никого не ненавидим, мы беспристрастно преследуем врагов. Выбор, который мы сделали, рационален». – «Ну, не вполне. Зачем вам ликвидировать душевнобольных или инвалидов в больницах? Какая от этих несчастных исходит опасность?» – «Лишние рты. Вам известно, сколько миллионов рейхсмарок мы сэкономили таким образом? Уж не говоря о кроватях в больницах, освободившихся для раненых фронтовиков». – «А я знаю, почему мы убили евреев, – в золотистом теплом свете раздался голос долго молчавшей Уны. – Убивая евреев, мы хотели убить самих себя, убить в себе еврея, вытравить в себе то, что мы приписываем евреям. Убить в себе толстобрюхого бюргера, который считает каждый грош, гоняется за почестями и грезит о власти, о той власти, которую в его представлении олицетворяет Наполеон Третий или банкир, убить бюргерскую мораль, убогую, успокаивающую, убить привычку экономить, покорность, услужливость кнехтов, убить все эти немецкие достоинства. Нам до сих пор невдомек, что качества, которыми мы наделяем евреев, – пресмыкательство, слабоволие, жадность, скупость, стремление к господству, злобность – по сути немецкие. Евреи проявляют их, потому что мечтают походить на немцев, быть немцами. Они нам раболепно подражают, мы для них – воплощение всего прекрасного и положительного, что есть в крупном бюргерстве, мы – золотой телец тех, кто избегает суровости пустыни и Закона. Или они только делают вид. Вполне вероятно, что в итоге они переняли эти качества чуть ли не из вежливости, из симпатии к нам, чтобы не казаться чужими. А мы – наоборот, мечта немцев – быть евреями, быть чистыми, несокрушимыми, верными Закону, отличаться от других и быть близко к Богу. В действительности же заблуждаются и немцы, и евреи. Потому что, если слово еврей и обозначает что-то в наши дни, то обозначает кого-то или нечто Иное, быть может, невозможное, но необходимое». Она залпом допила бокал. «Друзья Берндта тоже вообще ничего не поняли. Утверждают, что, в конце концов, истребление евреев не имело большого значения, и, убив Гитлера, заговорщики переложили бы это преступление на него, на СС, на убийц-маньяков, на тебя. Но они ответственны в той же мере, что и ты, потому что они тоже немцы и тоже воевали за победу этой Германии, а не какой-то другой. И худшее в том, что если евреи выпутаются, если Германия погибнет, а евреи выживут, то они забудут, что значит быть евреем, и как никогда прежде захотят стать немцами». Я продолжал пить, пока она говорила – четко и быстро. Вино ударило мне в голову. И вдруг я вспомнил о своем видéнии в Цейхгаузе, фюрера-еврея в молитвенном покрывале раввина и с кожаными тфилинами перед огромной аудиторией, где никто, кроме меня, ничего не замечал. Потом внезапно исчезло все – Уна, ее муж, наша беседа, и я остался один с недоеденными блюдами и изумительными винами, пьяный, сытый, немного грустный, незваный гость.
В ту ночь на узкой кровати мне спалось плохо. Я выпил лишнего, голова кружилась, к тому же сказывались последствия позавчерашней контузии. Ставни я не закрыл, и мягкий лунный свет струился в комнату. Я воображал, что проник в спальню в конце коридора, скользнул по обнаженному телу спящей сестры, мне хотелось стать светом, неосязаемой нежностью. И одновременно мой разум распалялся, ядовитые замечания, отпущенные за ужином, отдавались в голове бешеным звоном православных колоколов на Пасху, нарушая покой, в который я мечтал окунуться. Наконец я провалился в забытье, но дурнота не прекращалась, окрашивая сны в ужасные цвета. Я увидел в темной комнате высокую, красивую женщину в длинном белом платье, скорее всего, свадебном. Мне не удавалось разглядеть черты ее лица, но, без сомнений, это была моя сестра. Она распростерлась на полу, на ковре, и билась в конвульсиях. Ее мучила диарея, черное дерьмо сочилось сквозь платье. Фон Юкскюль, обнаружив ее в таком состоянии, вышел в коридор (он ходил) и тоном, не терпящим возражений, позвал то ли лифтера, то ли дежурного по этажу (то есть все случилось в отеле, поэтому я решил, что это их первая брачная ночь). Вернувшись в спальню, фон Юкскюль приказал служащему поднять Уну за руки, а сам взял ее за ноги, чтобы перенести ее в ванную, раздеть и помыть. Он действовал невозмутимо и оперативно, не обращая внимания на омерзительные запахи, исходившие от Уны. У меня от вони сперло горло, я еле сдерживал отвращение и подступающую рвоту. Но где был я, где мое место в том сне?
Встал я рано и обошел пустой, тихий дом. Нашел на кухне хлеб, масло, мед, кофе и позавтракал. Потом принялся изучать книги в библиотеке. Большинство было на немецком, но встречались и английские, и итальянские, и русские. Недолго думая, я, вспыхнув от удовольствия, выбрал «Воспитание чувств» на французском. Устроился возле окна и читал несколько часов подряд, изредка поднимая голову, чтобы взглянуть на лес и серое небо. Около полудня я приготовил себе омлет с салом и съел его за старым деревянным столом, задвинутым в угол кухни, большими глотками отхлебывая пиво. Потом сварил кофе, закурил и решил прогуляться. Погода стояла по-прежнему теплая, снег уже не таял, но был жестким и проседал. Я пересек сад и вошел в лес. Сосны, стройные, изящные, устремлялись ввысь, смыкая кроны, словно образовывали широкий купол. Я вышел на песчаную просеку между сосен, где отпечатались колеса повозки. По обочинам, на некотором расстоянии друг от друга, лежали аккуратными штабелями распиленные стволы. Дорога упиралась в речку, серую, метров десять шириной. На противоположном берегу тянулось вспаханное поле, черные борозды с полосками снега, а за ним буковая роща. Я свернул направо и побрел по лесу по течению негромко журчащей реки. Я шел и представлял, что рядом шагает Уна. В шерстяной юбке, сапогах, мужской кожаной куртке и своей большой вязаной шали. Я видел, как она идет передо мной уверенным, спокойным шагом, упивался игрой бедер и ягодиц, любовался гордой прямой спиной. Ничего более благородного, прекрасного и истинного я и вообразить не мог. Дальше с соснами смешивались буки и вязы, почва стала болотистой, ее покрывали опавшие, до краев наполненные водой листья, под которыми пряталась грязь, стянутая морозцем. Но еще чуть дальше начиналась легкая возвышенность, где земля опять была сухой и удобной для ходьбы. За лесом открылся луг с густой прошлогодней травой, почти без снега, его оконечность нависала над неподвижным озером. С правой стороны я приметил несколько маленьких домиков, дорогу, гребень перешейка, увенчанный елями и березами. Я помнил, что река называется Драге, что она вытекает из озера Дратциг и продолжает свой путь к Крёссин-Зее, где возле Фалькенбурга находилось юнкерское училище СС. Я смотрел на свинцовую поверхность озера, вокруг все тот же упорядоченный пейзаж – то черная земля, то лес. Я добрался до деревни по берегу. Меня окликнул крестьянин, работавший в саду, мы обменялись парой слов. Он волновался, боялся русских, я не мог сообщить ему последние новости, но знал, что боится он не напрасно. На дороге я взял левее и медленно побрел по вытянутой между двух озер полоске земли. Откосы становились все выше и загораживали воду. На вершине перешейка я взобрался на холм и двинулся, раздвигая ветви руками, между деревьями к довольно высокому месту, с которого взгляду открывалась вся бухта. Неподвижность воды, черный лес на другом берегу придавали этому пейзажу торжественный, таинственный вид, королевство по ту сторону жизни, но пока еще по эту сторону смерти, пограничная земля. Я закурил сигарету и продолжал смотреть на озеро. Мне вспомнился один разговор из детства или юности. Сестра как-то рассказала мне старую померанскую легенду о Винете, прекрасном и гордом городе, который поглотило Балтийское море. Рыбаки до сих пор слышат, как под водой звонят его колокола, предположительно где-то возле Кольберга [93]93
Кольберг – ныне Колобжег в Польше.
[Закрыть]. Большой, очень богатый город, – с детской серьезностью объясняла мне Уна, – погиб из-за неуемных страстей женщины, дочери короля. Многие моряки и рыцари приезжали в город пить и веселиться, сильные красивые молодцы, полные жизни. И каждый вечер там появлялась переодетая дочь короля, спускалась в трактиры, самые грязные притоны, и выбирала мужчину. Она приводила своего избранника во дворец, всю ночь занималась с ним любовью, и к утру мужчина умирал от изнеможения. Никто, каким бы сильным он ни был, не мог противостоять ее ненасытному желанию. Труп она выбрасывала в море, в иссеченную штормами бухту. Неудовлетворенность все больше распаляла ее непомерное желание. Люди видели, как она, гуляя по берегу, взывала к Океану, прося взять ее в любовницы. Только Океан, – пела она, – огромный, могучий, мог бы меня ублажить. И вот как-то ночью, не в силах дальше сдерживать себя, нагая королевна выбежала из дворца, оставив в постели труп последней жертвы. Бушевала гроза, Океан бился о дамбы, защищавшие город. Королевна вышла на мол и открыла огромные бронзовые ворота, возведенные ее отцом. Океан устремился в город, забрал королевну, сделал ее своей супругой, а затопленный город взял в качестве приданого. Когда Уна закончила историю, я сказал, что есть такая же французская легенда о городе Исе. «Конечно, но эта красивее», – возразила она надменно. «Если я правильно понимаю, она говорит, что порядок в городе несопоставим с неутолимым удовольствием, которое испытывают женщины». – «Я бы уточнила: с беспредельным удовольствием женщин. Твоя точка зрения – типично мужская. И вообще я уверена, что все эти идеи, меру, мораль, придумали мужчины, чтобы компенсировать ограниченность своего удовольствия. Мужчинам ведь давно уже известно, что их удовольствие не сравнится с тем, что испытываем мы, у нас оно совершенно другого рода».
На обратном пути я двигался автоматически, чувствуя себя опустошенным, будто выпотрошенная раковина. Я анализировал свой мерзкий сон, пытался представить ноги сестры, испачканные жидким, липким дерьмом, тошнотворную сладковатую вонь. У истощенных женщин, эвакуированных из Аушвица, скорчившихся под одеялами, ноги, похожие на палки, тоже были в дерьме. Тех, кто останавливался испражниться, убивали, поэтому они срали на ходу, как лошади. Уна, измаранная говном, выглядела бы еще прекраснее, солнечнее и чище, эта грязь ее бы не коснулась, не осквернила. Я бы свернулся между ее ногами, как потерянный младенец, изголодавшийся по молоку и любви. Эти мысли терзали меня, я тщетно старался избавиться от них всю дорогу. В доме я бесцельно шатался по коридорам и комнатам, наугад распахивая двери. Хотел открыть спальню фон Юкскюля, но в последний момент, уже держась за ручку, остановился, охваченный тем невыразимым смущением, когда ребенком в отсутствие отца проникал в его кабинет, чтобы погладить книжные переплеты и поиграть с бабочками. Я поднялся на второй этаж и вошел в комнату Уны. Быстро толкнул ставни, растворившиеся с громким деревянным стуком. Окна с одной стороны выходили во двор, с другой – на террасу, сад и лес, за которым виднелся уголок озера. Я сел на сундук у подножия кровати напротив зеркала. И принялся разглядывать оказавшегося передо мной мужчину, апатичного, уставшего, хмурого, с обиженным лицом. Я его не узнавал, этот тип не мог быть мной, но тем не менее. Я встал, задрал голову, но ничего не изменилось. Я представлял себе Уну перед зеркалом, голую или в платье, любующуюся своей сказочной красотой. Как же ей повезло, она могла смотреть на себя, в малейших подробностях изучать свое восхитительное тело. Впрочем, она могла и не замечать собственной красоты, не видеть этой доводящей до безумия необыкновенности, этого соблазна грудей и половых губ, этой штуки между ног, недоступной взору и ревниво прячущей свою прелесть. Вполне вероятно, что Уна ощущала лишь неуклюжесть медленно стареющего тела с легкой грустью или с мягкостью и доверительной покорностью, но никогда с горечью вызывающего панику вожделения: давай, посмотри, тут и взглянуть не на что. Я с трудом переводил дыхание, встал, направился к окну, вдали чернел лес. Жар, вызванный долгой ходьбой, спал, теперь комната казалась мне ледяной. Я повернулся к секретеру, стоявшему в простенке между двух окон, выходивших в сад, и попытался его открыть. Дверца была заперта на ключ. Я спустился, взял на кухне внушительных размеров нож, захватил полешко из кожаной люльки, бутылку коньяка и стакан и поднялся наверх. В спальне плеснул себе коньяку, выпил и стал разводить огонь в большой печи в углу. Когда он как следует занялся, я выпрямился и ножом взломал скважину секретера, она поддалась легко. Я сел со стаканом в руке и обшарил ящики. Там было много всякой всячины: бумаги, украшения, несколько экзотических раковин, окаменелости, деловая корреспонденция, письма Уне времен ее жизни в Швейцарии, содержавшие в основном вопросы по психологии вперемешку с безобидными сплетнями и еще всякими разными пустяками. В одном из ящиков я обнаружил кожаную папку со стопкой листков, исписанных Униным почерком, куча адресованных мне, но так и не отправленных писем. С бьющимся сердцем я освободил стол и разложил письма веером, словно игральные карты. Ощупал их и вытянул одно, наугад, как мне подумалось, но на самом деле, конечно, не случайно. Письмо было датировано 28 апреля 1944 года и начиналось так: Дорогой Макс, сегодня год со смерти мамы. Ты мне так и не написал и ничего не сообщил о том, что произошло, ты мне так ничего и не объяснил… Здесь письмо обрывалось, я пробежал глазами еще парочку, все они оказались не законченными. Тогда я отхлебнул немного коньяку и принялся все, в точности, не опуская мельчайших подробностей, рассказывать сестре, как уже изложил вам. Это заняло довольно много времени, когда я замолчал, в комнате уже царил полумрак. Я взял другое письмо и подошел с ним к окну. Теперь Уна завела речь о нашем отце, я читал, не отрываясь, с пересохшими, сведенными от страха губами. Уна писала, что моя обида на мать из-за отца несправедлива, что по его вине, из-за его холодности, отлучек и необъяснимого окончательного ухода у мамы была тяжелая жизнь. Сестра спрашивала, помню ли я его. Действительно, я помнил очень мало, запах, пот, то, как мы кидались на него и боролись, когда он читал на диване, и как он хватал нас на руки и хохотал во все горло. Однажды я кашлял, отец дал мне лекарство, которым меня тут же вырвало на ковер. Я умирал со стыда и боялся, что отец рассердится, но он утешал меня, а потом вытер ковер. Уна продолжала. Ее муж познакомился с нашим отцом в Курляндии, где тот, как мне уже сообщил судья Бауман, командовал фрайкором. Фон Юкскюль командовал другой частью, но отца знал очень хорошо. Берндт утверждает, что это был сорвавшийся с цепи зверь. Человек без веры, без тормозов. Он приказывал распинать изнасилованных женщин на деревьях, собственными руками бросал живых детей в горящие амбары, отдавал пленных на растерзание своим молодцам, обезумевшим скотам, смеялся и пил, наблюдая за муками несчастных. Как командира, его отличали упрямство и ограниченность, не слушал он никого. Весь фланг, который ему приказали оборонять у Митау, был полностью уничтожен из-за его самонадеянности, что в результате ускорило отступление армии. Я знаю, ты мне не поверишь, добавляла Уна, но это правда, ты волен относиться к ней, как угодно. В ужасе и бешенстве я скомкал письмо, хотел его разорвать, но удержался, бросил листок на секретер, заметался по комнате, порывался выйти, возвращался, колебался, потом сделал глоток коньяка, немного успокоился и, прихватив бутылку, спустился допивать ее в гостиной.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.