Текст книги "Благоволительницы"
Автор книги: Джонатан Литтелл
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 60 (всего у книги 66 страниц)
Когда в душе стихали грозы, я, усевшись так, чтобы видеть лес и низкое свинцовое небо, в тишине и спокойствии погружался в чтение Флобера. Но кровь снова приливала к лицу, и я неминуемо забывал про книгу на коленях. Тогда, чтобы скоротать время, я опять принимался за старофранцузского поэта, состояние которого, судя по всему, не слишком отличалось от моего: Явь иль сон, я сам не знаю, коли не подскажут. У сестры было старое издание «Тристана и Изольды» в версии Томаса Британского, которое я тоже перелистывал, пока с ужасом, пронзившим меня, словно резкая боль, не наткнулся на стихи, отмеченные Уной карандашом:
И еще раз ее длинная рука, из швейцарского изгнания или прямо из-за моей спины, скользнула под мою руку, чтобы мягко положить палец на эти строки, на не подлежащую обжалованию максиму, которой я принять не мог и отвергал со всем еще оставшимся у меня жалким упрямством.
И так медленно я перешел к длинному, бесконечному стретто, когда, прежде чем завершался вопрос, en cancrizan, навыворот, противодвижением приходил ответ. От последних дней, проведенных в том доме, у меня в памяти остались лишь обрывочные картинки, бессвязные и бессмысленные, смутные, разворачивающиеся по неумолимой логике сновидений, где говорит или, точнее, безобразно квакает одно желание. Теперь я каждую ночь спал в ее постели, лишенной запахов, лежа на животе, раскинув руки и ноги, или свернувшись клубком на боку, с совершенно пустой головой. В кровати я не обнаружил ни малейшего следа Уны, ни единого волоска, я снял простыни, осмотрел матрас в надежде найти хоть пятнышко крови, но матрас был такой же чистый, как простыни. Тогда я решил его испачкать, сел на корточки, широко расставив ноги, воображаемое тело сестры распласталось подо мной, голова чуть повернута, волосы зачесаны, открывая маленькое круглое, нежное ушко, столь любимое мною. Потом я рухнул в собственную слизь и сразу же заснул, прямо с липким животом. Я хотел стать хозяином кровати, но это она мной завладела и больше от себя не отпускала. Химеры разных мастей свивались кольцом в моих снах, я пытался прогнать их, потому что хотел, чтобы мне снилась только сестра, но они оказались упрямыми и появлялись там, где я меньше всего ожидал их встретить, как те маленькие бесстыдницы в Сталинграде. Я открыл глаза, одна из них прильнула ко мне, повернулась спиной и приподняла ягодицы к моему животу, я вошел в нее, она начала медленно двигаться и не выпускала мой член из задницы, мы так и заснули, переплетясь друг с другом. А когда проснулись, она просунула руку между ляжками и потерла мне мошонку, достаточно больно, член опять напрягся в ней, положив ладонь на упругое бедро, я перевернул ее на живот и продолжил, а она судорожно вцеплялась тонкими пальцами в простыни и не издавала ни единого звука. Больше она меня в покое не оставляла. И еще меня внезапно охватило другое чувство – нежность, смешанная с растерянностью. Да, именно так. Я сейчас вспоминаю, она была светловолосая, сама кротость и смущение. Не знаю, как далеко у нас с ней зашло. Но образ девицы, заснувшей с членом любовника в заднице, не имеет к ней никакого отношения. Совершенно точно это не Хелена, я почему-то подозревал, что отец Хелены – полицейский, занимающий ответственный пост, не одобрил выбор дочери и ко мне настроен враждебно, и потом Хелену я выше коленки и не щупал, а здесь был случай совершенно иного рода. Та блондинка тоже претендовала на место в огромной кровати, место, которое ей не полагалось. Мне это доставляло массу хлопот. Но наконец, применив грубую силу, я отпихнул всех девиц и за руку привел сестру, и положил ее в центре кровати, и навалился на нее всем своим весом, плотно прижавшись животом к рубцу на ее животе, бился об нее с нарастающей яростью, и напрасно. И вдруг образовалось широкое отверстие. Мое тело будто тоже разрезал хирургический нож, кишки вылились на Уну, подо мной распахнулась дверь, откуда когда-то появились ее дети, и все вошло внутрь. И я лежал на ней, как лежат в снегу, еще одетый, потом снял кожу и отдал голые кости объятиям белого, холодного снега, которым было ее тело, и оно поглотило меня.
Лучи закатного солнца пробились сквозь облака и осветили стену спальни, секретер, боковую сторону шкафа и подножие кровати. Я встал, пописал, спустился на кухню. Вокруг стояла тишина. Я нарезал вкусный серый деревенский хлеб, намазал маслом и положил сверху толстые ломти ветчины. Еще я нашел маринованные огурцы, миску с паштетом, яйца вкрутую, поставил все на поднос с приборами, двумя стаканами и бутылкой хорошего бургундского. Вернулся в спальню, устроил поднос на кровати. Сел по-турецки и глядел на пустовавшее напротив место. Постепенно передо мной воплотилась сестра, на удивление материально. Она спала на боку, калачиком, тяжелые груди и живот немножко отвисли, кожа на угловатом, выступающем бедре натянулась. Спало даже не ее тело, а она сама, умиротворенная, притаившаяся в нем. Тонкая струйка крови текла между ее ног, не пачкая кровати, и вся эта невыносимая человеческая природа уязвляла меня. Мне будто кол в глаз воткнули, но я не ослеп, наоборот, у меня опять открылось третье око, теменной глаз, привитый русским снайпером. Я откупорил бутылку, глубоко вдохнул хмельной аромат, наполнил оба стакана. Выпил и принялся за еду. Я ужасно проголодался, сожрал все, что принес, и осушил бутылку. День угасал, и комната погружалась в темноту. Я убрал поднос, зажег свечи и взял сигареты, курил, вытянувшись на спине, держа пепельницу на животе. Вдруг где-то надо мной раздалось отчаянное жужжание, я, не двигаясь, поискал глазами и заметил на потолке муху. Паук ее бросил и убежал в щелку в лепнине. Муха попалась в паутину и билась, жужжа, стараясь освободиться, но тщетно. В этот момент легкое дуновение, невидимый пальчик, кончик языка коснулись моего члена, он сразу начал расправляться, надулся. Я отодвинул пепельницу и вообразил, что по мне скользит тело сестры, я взвешиваю на ладонях ее груди, ее черные волосы, обрамляющие лицо, освещенное лучезарной, радостной улыбкой, опустились вокруг моей головы словно занавес. И Уна говорит: «Ты появился на свет по одной-единственной причине – чтобы трахать меня». Муха продолжала жужжать, но с возрастающими паузами, вдруг загудит, потом замолкает. Я словно ощупывал позвоночник Уны, чуть ниже поясницы, губы надо мной шептали: «О господи, о господи». Потом я еще раз взглянул на муху. Она притихла и не шевелилась, яд наконец ее парализовал. Я заметил, как вылез паук. Потом, наверное, я задремал. Меня разбудило неистовое жужжание, я открыл глаза. Паук сидел возле бьющейся в паутине мухи. Паук колебался, приближался и отступал и все-таки решил вернуться в убежище. Муха опять замерла. Я попытался представить ее безмолвный ужас, страх, отраженный в ее глазах с тысячью граней. Время от времени паук выбегал, проверял добычу лапкой, опутывал кокон еще несколькими витками и возвращался в укрытие. А я наблюдал за этой бесконечной агонией, пока через несколько часов паук не уволок в щель обессилевшую или уже мертвую муху, чтобы спокойно ее высосать.
На следующий день я голышом, надев только ботинки, чтобы не испачкать ноги, отправился исследовать холодный, мрачный дом. Вокруг моего наэлектризованного тела с побелевшей и покрывшейся от холода мурашками кожей развертывались поверхности, такие же чувствительные, как мой возбужденный член или свербящий анус. Это было приглашение к необузданному распутству, к самым абсурдным играм, к нарушению всех табу, мне отказали в нежном, теплом теле, которое я страстно желал, тогда вместо него я воспользуюсь домом, займусь с принадлежащим ему домом любовью. Я заходил во все комнаты, ложился на кровати, растягивался на столах или коврах, терся задницей об углы мебели, дрочил в креслах или запершись в шкафах среди одежды, пахнувшей пылью и нафталином. Я вошел в комнаты фон Юкскюля, но охватившее меня сначала детское торжество сменилось ощущением униженности. Это ощущение наряду с осознанием глупости и тщетности всех моих действий преследовало меня, доставляя при этом какое-то злорадное удовольствие.
Эти разрозненные мысли, это бешеное расходование возможностей заменили мне время. Рассветы, закаты лишь задавали ритм, как голод или жажда или естественные потребности, сон, например, который одолевал меня в любой момент, восстанавливал силы и снова возвращал к убожеству тела. Иногда я кое-как одевался и отправлялся на прогулку. Было почти тепло, брошенные поля на другом берегу Драге отяжелели, и я обходил их стороной, жирная, рыхлая земля налипала на подошвы. Я никого не встречал на своем пути. В лесу одного дуновения ветерка хватало, чтобы все во мне перевернулось, я спускал штаны, задирал рубашку и ложился прямо на твердую, холодную землю, устланную иголками, которые кололи мне задницу. В густых лесах за мостом через Драге я разделся догола, но обувь не снял, и принялся бегать, как когда-то в детстве, продираясь сквозь ветки, царапавшие мне кожу. Потом остановился возле дерева, развернулся, завел руки за спину и, обхватив ствол, медленно терся анусом о кору. Но это меня не удовлетворяло. Однажды я наткнулся на лежащее поперек дороги, поваленное грозой дерево со сломанной у верхушки веткой, ножиком укоротил ветку, содрал кору и отполировал древесину, аккуратно закруглив кончик. Потом обильно смочил его слюной, уселся верхом на ствол и, опираясь руками, медленно, глубоко ввел ветку внутрь себя. Я получил огромное наслаждение, и все это время, прикрыв глаза, забыв про член, воображал, как сестра в моем присутствии совокупляется с деревьями в лесу, словно похотливая дриада, подставляя то вагину, то анус, достигая удовольствия, по исключительной силе не сравнимого с моим. Мое тело несколько раз сотрясла сильная судорога, я кончил, вытащил испачканную палку, упал на бок, откинулся назад на сук, глубоко распоровший мне спину, резкая, восхитительная боль, и, навалившись на него всем весом, пару мгновений лежал, не двигаясь, в полуобмороке. Потом откатился в сторону, кровь, не останавливаясь, лилась из раны, к пальцам прилипли сухие листья и иголки, я встал, после мощной разрядки ноги дрожали, и начал бегать между деревьями. Немного дальше лес был сырой, земля на поверхности размокла, места посуше покрывали подушки мха, я поскользнулся на грязи и опять повалился на бок, еле дыша. В подлеске раздался крик сарыча. Я поднялся и пошел вниз к Драге, снял обувь и окунулся в ледяную реку, легкие сразу свело спазмом, смыл грязь и все еще текшую кровь, которая, когда я вылез из речки, смешавшись с водой, холодными ручейками струилась по спине. Обсохнув, я ощутил прилив бодрости, воздух приятно согревал кожу. Я хотел бы нарубить веток и построить хижину, устлать ее мхом и голым провести в ней ночь. Но все-таки было еще слишком холодно, и потом не было ни Изольды, готовой разделить со мной кров, ни тем более Марка, чтобы выгнать нас из замка. Тогда я попробовал заблудиться в лесу, сначала по-детски радуясь, потом почти в отчаянии, потому что это оказалось невозможно, я постоянно упирался в дорогу или же в поле, все пути выводили меня на знакомые ориентиры, какое направление я бы ни выбирал.
О том, что происходило во внешнем мире, я не имел ни малейшего понятия. Радио не работало, ни одна живая душа не появлялась. Где-то в уголке мозга сидела мысль о том, что, пока я тут бешусь от собственного бессилия, на юге гибнут люди, как погибло уже великое множество других, но мне было все равно. Я не смог бы сказать, где находятся русские – в двадцати километрах или в ста, я о них и не думал, эти события разворачивались в ином, отличном от моего времени, не говоря уж о пространстве. И если вдруг оба времени столкнутся, неизвестно, какое еще победит. Но, несмотря на всю отрешенность, в моем теле возникал чистый страх и стекал с него, как капельки таявшего снега падают с дерева, ударяясь о нижние ветки и иголки на земле. Страх беззвучно разъедал меня. Как зверь, роющийся в шерсти в поисках источника боли, как упрямый ребенок, разозлившийся на неподатливые игрушки, я пытался дать имя моим страданиям. Я выпил несколько бутылок вина и стаканов водки, потом валялся в забытьи на кровати, на холодном влажном сквозняке. Я с грустью смотрелся в зеркало, разглядывал свой красный, натруженный член, болтавшийся под лобковыми волосами, и думал, что он очень изменился, и если бы даже она оказалась здесь, все было бы иначе, не как раньше. В одиннадцать, двенадцать лет половые органы у нас были крошечные, и там, в полумраке чердака, соприкасались друг с другом худенькие, как скелетики, тела. А теперь появилась вся эта тяжесть и полнота плоти, и ужасные раны, которые ей нанесли: у Уны – вспоротый живот, а у меня глубокая дыра в черепе. Вагина, ректум – тоже дыры в теле, но внутри живая плоть, образующая целостную поверхность. Что же тогда дыра, пустота? Это то, что в голове. Когда мысль осмеливается ускользнуть, отделиться от тела, вести себя так, как будто его не существует, как будто можно думать без тела. Как если бы мысль, самая абстрактная, например о моральной норме, которая висит над головой, словно звездное небо, не сообразовывалась с ритмом дыхания, пульсацией крови в венах, с хрустом суставов. И вправду, когда я в детстве играл с Уной, и позже, когда обучался с конкретными целями пользоваться телами хотевших меня парней, я был молод и еще не понимал и не прочувствовал особенную тяжесть тел и то, к чему побуждает и на что обрекает плотская любовь. Возраст для меня не играл никакой роли, даже в Цюрихе. Только теперь я начал стремиться к сближению, я предугадывал, что означает жить в женском теле, с тяжелыми грудями, садиться на унитаз или на корточки, чтобы помочиться, в теле, которое надо вскрыть ножом, чтобы достать из живота детей. Как бы мне хотелось видеть перед собой на диване это тело, с раскрытыми, словно страницы книги, ляжками, тоненькой полоской белых кружев, прячущей припухлость вагины, верхнюю часть широкого шрама и линии сухожилий по бокам. Как страстно припал бы я губами к впадинкам и не отрывался бы, одновременно медленно двумя пальцами отодвигая кружевную ткань: «Посмотри только, какая белизна. Подумай, как черно под ней». Мне безумно хотелось увидеть эту вагину, притаившуюся между двумя ложбинками, и хоть один раз осторожно провести языком снизу вверх по почти сухой щели. Еще мне хотелось посмотреть, как писает это прекрасное тело, сидит на унитазе, нагнувшись вперед, уперев локти в колени, и услышать журчание мочи. Еще я хотел, чтобы, закончив писать, она наклонилась, взяла губами мой вялый член, чтобы обнюхала волосы на моем лобке, ямки между мошонкой и ляжками, линию чресел, упивалась моим терпким, кисловатым запахом, запахом мужчины, так хорошо знакомым мне самому. Я сгорал от желания уложить ее в постель, раздвинуть ей ноги, рыть носом влажную вульву, как свинья выкапывает рылом гнездо черных трюфелей, потом перевернуть ее на живот, обеими руками раздвинуть ягодицы и любоваться фиолетовой розочкой ануса, подрагивающего тихонько, словно веко, прижаться к нему и вдыхать. Я мечтал уткнуться во сне во вьющиеся волоски ее подмышки, чувствовать щекой тяжесть ее груди, обхватить ногами ее ногу, а рукой нежно обнять ее плечо. При пробуждении это тело подо мной полностью бы меня поглотило, она бы посмотрела на меня с блуждающей улыбкой, опять раздвинула бы ноги и баюкала меня в себе в медленном, подземном ритме старинной мессы Жоскена. И мы бы неспешно удалились от берега, несомые нашими телами, словно теплым, спокойным, соленым морем, и она прошептала бы мне на ухо ясно, внятно: «Бог создал меня для любви».
Опять похолодало, выпал снег, замело террасу, двор, сад. Еды почти не осталось, хлеб кончился, я попробовал его приготовить самостоятельно из муки Кете. Я понятия не имел, что надо делать, но нашел в поваренной книге рецепт и испек несколько булок. Отщипывал и глотал куски, не давая им остыть, как только вынимал из печки, вприкуску с сырой луковицей, от которой у меня потом воняло изо рта. Ни яиц, ни ветчины больше не было, но в подвале я наткнулся на ящик мелких зеленых яблок прошлогоднего урожая, покрытых белым налетом, но сладких, и грыз их в течение дня, запивая водкой. Ресурсы винного погреба, по счастью, были неисчерпаемы. Еще я обнаружил остатки паштета и ужинал паштетом, салом, поджаренным с луком, и лучшими французскими винами. Ночью поднялась метель, мрачно завывал северный ветер, при сильных порывах хлопали плохо закрепленные ставни, а снег бился в оконные стекла. Но дров у меня имелось достаточно, печка гудела, спальня хорошо прогрелась, и я голый растянулся в темноте, подсвеченной снегом, и вихри словно секли мою кожу. На следующий день ветер стих, но снег валил крупными частыми хлопьями, укрывая землю и деревья. Под снегом мне привиделся смутный силуэт, напомнивший трупы на снегу в Сталинграде. Я видел их со всей отчетливостью – синие губы, кожа бронзового цвета, испещренная щетиной, застигнутые смертью врасплох, изумленные, остолбеневшие, но спокойные, почти умиротворенные, в отличие от мертвого Моро, плававшего в крови на ковре, от распластанного на кровати тела матери со свернутой шеей. Жуткие, непереносимые картины, несмотря на все усилия, я не мог их остановить и, чтобы от них избавиться, мысленно поднялся по лестнице на чердак в доме Моро, спрятался там, съежился в углу и принялся ждать, когда сестра найдет и утешит меня, – меня, своего печального рыцаря с пробитой головой.
Тем вечером я долго принимал горячую ванну. Я поставил на бортик одну ногу, потом вторую и, обмывая станок прямо в той же воде, тщательно их побрил. Потом побрил подмышки. Лезвие скользило по намыленной густой поросли, клочки завитых волос падали в пену. Я вылез, сменил лезвие, опять поставил ногу на бортик ванны и выбрил лобок и мошонку. Я действовал аккуратно, особенно в тех местах, до которых трудно достать, но совершил неловкое движение и порезался, прямо за яичками, там, где кожа наиболее чувствительная. Три капельки крови упали в белую пену. Я протер порез одеколоном, пожгло немного, потом полегчало. На поверхности воды плавали волосы и ошметки крема для бритья. Я обмылся ведром холодной воды, кожа покрылась мурашками, яички сморщились. Выйдя из ванной, я посмотрелся в зеркало, и это ужасающе голое тело показалось мне чужим, оно больше напоминало тело Аполлона с кифарой из Парижского музея, чем мое. Я плотно прижался к зеркалу, закрыл глаза и представил, как медленно, осторожно брею половые органы сестры, придерживаю двумя пальцами складки кожи, чтобы не поранить ее, потом поворачиваю ее задом, наклоняю вперед и сбриваю вьющийся пушок вокруг ануса. Потом Уна терлась щекой о мою голую, побледневшую от холода кожу, щекотала сжавшиеся мальчишеские яички и лизала кончик обрезанного члена, быстро, подразнивая, прикасаясь к нему языком. «Мне даже больше нравилось, когда он был вот таких размеров», – заявила она, смеясь, расставив большой и указательный палец на несколько сантиметров. А я поднял сестру и смотрел на ее выпуклые голые половые губы, выдававшиеся между ног. Длинный рубец, который я по-прежнему видел в воображении, тянулся вниз к влагалищу, но не доходил до него, это было влагалище моей маленькой сестры-близняшки, и я расплакался.
Я лег на кровать, трогал половые органы, по-детски голые, странные на ощупь, повернулся на живот, гладил ягодицы, легонько проводил пальцем по заднему проходу. Я изо всех сил старался вообразить, что это ягодицы моей сестры, мял их, похлопывал. Уна смеялась. Я продолжал, моя ладонь опускалась на упругую задницу со звонкими шлепками. Уна, как и я, зарывшись лицом и грудью в простыни, тряслась от безудержного смеха. Я остановился, когда ягодицы уже побагровели, я не знал, действительно ли они мои, потому что в таком положении невозможно ударить себя сильно, но в той невероятной сцене ягодицы были красными, я видел выступающую между ними бритую вульву, пока еще бело-розовую. И я развернул тело сестры задницей к большому напольному зеркалу и сказал: «Гляди». И она, все еще хохоча, обернулась и перестала смеяться, у нее, как и у меня, перехватило дыхание. Мысли повисли в воздухе, я парил в темном, пустом пространстве, где обитали только наши тела. Медленно протянул к ней руку и сунул указательный палец в щелку, которая приоткрылась, словно не зарубцевавшаяся рана. Потом я скользнул за Уну, но не опустился на четвереньки, а сел на корточки, чтобы смотреть себе между ног и чтобы она могла смотреть. Опершись ладонью на ее беззащитный затылок – она положила голову на постель и разглядывала свою промежность – другой рукой я взял член и вставил его между униных половых губ. В зеркале я ясно видел свой член в детской вульве и внизу запрокинутое унино лицо, налитое кровью, омерзительное. «Прекрати, прекрати, – стонала она, – не надо так делать». Я толкнул Уну вперед, ее тело снова распласталась на кровати под моим, и трахал ее, сцепив пальцы на длинной девичьей шее, душил и сам хрипел, пока кончал. После оторвался от нее и откатился на простыни, а она плакала, словно маленькая девочка: «Нельзя так делать». Тогда я тоже расплакался, дотронулся до ее щеки: «А как можно?» Она тихонько забралась на меня, принялась целовать лицо, глаза, волосы. «Не плачь, не плачь, я покажу тебе», – она успокоилась, я тоже. Она оседлала меня, терлась животом и гладкой вульвой о мой живот, затем выпрямилась и, подняв колени, присела на мои бедра, ее опухшее влагалище, похожее скорее на украшение, прилепленное к телу, накрыло член и начало ерзать по нему, и он распустился и извергнул семя, смешавшееся с влагалищными выделениями. И она, лицом ко мне, обмазала меня слизью и, словно губами, целовала мне вульвой живот. Я встал, схватил Уну сзади за шею, притянул к себе и засунул ей язык в рот, теперь к моему члену прижались ее ягодицы, потом она повалила меня на спину, оперлась мне на грудь, сама направила член и воткнула его в себя. «Вот так, вот так», – повторяла она, закрыв глаза, двигаясь рывками назад, вперед. Я же, в отупении, словно оглушенный, изучал ее, искал прежнее маленькое плоское тело, спрятавшееся под грудями и округлостями бедер. Оргазм, короткий, сухой, почти без спермы, полоснул меня острым ножом. Уна сидела на мне, вульву, распахнутую раковину, продолжал большой прямой шрам, раскроивший живот, и сейчас все это образовывало единую длинную щель, которую мой член вспарывал до пупка.
Снег шел всю ночь. Я кружил по бескрайнему пространству, где властвовала лишь моя мысль, непринужденно творя и уничтожая формы, впрочем, ее свобода постоянно наталкивалась на границы тел – моего, реального, материального, и Униного, воображаемого, а значит, неисчерпаемого, с каждым разом оставлявшего меня более опустошенным в нарастающем лихорадочном возбуждении и отчаянии. Сидя голышом на кровати, я в изнеможении пил водку и курил. И мой взгляд от внешнего, от моих покрасневших колен, длинных, с выпуклыми венами рук, члена, сморщившегося внизу под слегка вздутым брюшком, устремлялся к внутреннему и блуждал по телу спящей на животе Уны. Лицо обращено ко мне, ноги вытянуты, маленькая девочка. Я нежно убрал волосы, обнажил прекрасную, крепкую шею и, как в один из вечеров, мысленно вернулся к задушенной матери, носившей нас в чреве. Я гладил шею сестры и старался серьезно, прилежно вообразить, как я скручиваю шею матери, нет, невозможно, сцена не вырисовывалась, не сохранилось во мне и следа подобной сцены. Напрасно я вглядывался в глубь себя, словно в зеркало, образы упорно не желали появляться в нем, стекло ничего не отражало, даже когда я просовывал руки под волосы сестры и говорил: «О, мои руки на шее сестры. О, мои руки на шее матери». Нет, ничего, ничего не было. Меня била дрожь, я по-собачьи, калачиком, прикорнул в конце кровати. Открыл глаза после долгого отдыха. Уна лежала навзничь, раздвинув ноги, ладонь на животе, вульва напротив моего лица таращилась на меня, следила за мной, как голова медузы Горгоны, как неподвижный циклоп, единственный глаз которого никогда не моргает. Постепенно этот молчаливый взгляд пронял меня до мозга костей, дыхание участилось, я заслонил глаз рукой, чтобы больше его не видеть, но он по-прежнему смотрел на меня и обнажал (хотя я и так уже был голый). Если бы у меня возникла эрекция, подумал я, то вместо заостренной дубинки я бы воспользовался членом и ослепил бы этого Полифема, превращавшего меня в ничтожество. Но член оставался неподвижным, и сам я будто окаменел. Потом я выпростал руку и пырнул этот огромный глаз средним пальцем. Бедра чуть дрогнули, и все. Я его не выколол, наоборот, расковырял, освободив взгляд, скрывавшийся еще глубже. Тогда у меня появилась другая идея, я вытащил палец, подполз ближе и, опершись на предплечья, уперся лбом в вульву, прижался к дыре своим шрамом. Теперь уже я смотрел внутрь, шарил лучом третьего глаза в глубине тела Уны, а луч ее единственного глаза направлялся на меня, и мы таким образом ослепляли друг друга. Не шевелясь, я кончил в мощном взрыве белого света, она кричала: «Что ты делаешь? Что ты делаешь?», а я хохотал во все горло, сперма сильными струями брызгала из члена, я, ликуя, кусал вульву, хотел выхлебать ее, и глаза мои открылись, просветлели и увидели все.
Утром окрестности окутал густой туман. Из спальни я не мог различить ни березовую аллею, ни лес, ни даже край террасы. Я распахнул окно, снова услышал, как капли падают с крыши и далеко в лесу гнусавит сарыч. Я босиком спустился на первый этаж и вышел на террасу. Снег на плиточном полу холодил ноги, от свежего воздуха по коже побежали мурашки, я облокотился о каменные перила. Обернулся: фасад дома, продолжение парапета исчезли, растворились в дымке, у меня было ощущение, что я отделился от мира и плыву. Мое внимание привлекла фигура в заснеженном саду, которую я приметил накануне. Я нагнулся, чтобы лучше рассмотреть, ее наполовину обволакивал туман. Она снова напомнила мне труп, теперь уже труп девушки, повешенной в Харькове, лежавшей на снегу в Профсоюзном саду, грудь которой обглодали собаки. Я дрожал, кожа горела, холод сделал ее чрезвычайно чувствительной, голый бритый член, бодрящий воздух, окружавший меня туман – все это вызывало фантастическое чувство наготы, абсолютной, почти безобразной. Фигура исчезла, наверное, просто какая-то неровность земли, я и думать о ней забыл, прижался к перилам и дал волю рукам. Я едва заметил, как пальцы начали мять член, настолько мало это ощущение отличалось от тех, которые медленно снимали с меня кожу, обдирали мышцы и удаляли кости, оставляя только нечто, не имеющее названия. Оно, отражаясь, доставляло удовольствие самому себе, как идентичному, но в то же время слегка смещенному объекту, не противоположному, а смешавшемуся с противоположностями. Оргазм, как отдача при выстреле, откинул меня назад, я упал на занесенную снегом плитку террасы и лежал, оглушенный, дрожа всем телом. Я как будто различил чей-то силуэт в тумане, женскую фигуру, бродившую возле меня, расслышал крики вдалеке, но, вероятно, это я сам орал, хотя вместе с тем я осознавал, что все происходит в тишине, и ни один звук не сорвался с моих губ, не нарушил спокойствия серого утра. Фигура вышла из тумана и легла рядом со мной. Я на снегу промерз до костей. «Это мы, – шептал я в лабиринт ее маленького, круглого ушка, – это мы». Но фигура молчала, и я понимал, что это не «мы», а я, только я. Я вернулся в дом. Меня трясло, тяжело дыша, я катался по коврам, чтобы вытереться насухо. Потом спустился в погреб. Наугад вытаскивал бутылки вина, дул сверху, чихал от поднимавшихся облаков пыли, читал этикетки. Стылый, сырой запах погреба проникал в ноздри, мне было приятно ощущать подошвами ног ледяной, влажный, почти скользкий земляной пол. Я выбрал бутылку, откупорил ее штопором, висевшим на веревке, и стал пить из горла. Вино текло изо рта на подбородок и на грудь, я снова возбудился. Фигура теперь стояла за стеллажами и тихонько покачивалась, я предложил ей вина, но она не шевельнулась. Я лег на пол, она уселась верхом, и пока она мной пользовалась, продолжал хлебать из бутылки. Я плюнул в фигуру вином, но она не обратила на это внимания и не перестала скакать на мне. Раз от разу мой оргазм был более острым, болезненным, мучительным, отросшие крошечные щетинки раздражали кожу и член, и, когда возбуждение спало, под красной, сморщенной кожей выступили крупные зеленые вены и сетка маленьких фиолетовых. Однако я не унимался, бегал с громким топотом по дому, по спальням, по ванным комнатам, вызывал у себя эрекцию всеми мыслимыми способами, но не кончал, потому что уже не мог. Я играл в прятки, зная, что искать меня некому, я уже не отдавал себе отчета в действиях, просто тупо следовал импульсам тела, хотя мой разум оставался светлым и ясным. Чем больше я теребил свое тело, тем меньше оно мне служило, тем чаще превращалось в препятствие. Я старался хитростью одолеть эту толстокожесть, проклинал его, распалял, возбуждал, доводя до безумия, но возбуждение имело холодную, почти асексуальную форму. Я совершил массу непристойных, инфантильных поступков. В комнате прислуги я опустился на колени на узкой кровати и воткнул себе свечку в анус, с трудом зажег фитиль и крутился и так, и сяк, роняя капли горячего воска на задницу и обратную сторону мошонки, дрочил, уперев голову в железную раму кровати. Потом я на корточках срал в очко в темной клетушке, туалете для слуг. Бумагой я пользоваться не стал и мастурбировал, стоя на лестнице черного хода, терся грязной задницей о перила. От вони, ударившей в нос, меня повело, и, кончая, я чуть не полетел со ступенек кувырком, в последний момент удержал равновесие и расхохотался. Осмотрел следы дерьма на дереве, я тщательно вытер их кружевной салфеткой из гостевой комнаты. Я еле терпел собственные прикосновения, скрежетал зубами, смеялся, как сумасшедший, и заснул, растянувшись на полу в коридоре. Проснулся страшно голодным, сожрал все, что нашел, и выпил еще одну бутылку вина. Снаружи стелился туман, наверное, уже наступил день, но время определить было невозможно. Я отпер чердак, там было темно, пахло мускусом, на пыльном полу отпечатались мои следы. Я взял кожаный ремень, перекинул его через балку и приготовился показать фигуре, тихонько прокравшейся за мной, как я маленьким мальчиком вешался в лесу. Когда шею сдавило, член опять напрягся, а я испугался и, чтобы не удавиться, встал на цыпочки. Я дрочил, пока сперма не брызнула через чердак, и, кончая, всем весом повис на ремне, так что, если бы фигура меня не поддержала, точно задохнулся бы. Потом отцепился и упал в пыль. Фигура, словно маленький жадный зверек, на четвереньках обнюхала мой дряблый орган, задрала ногу, выставила на обозрение вульву, но от моих простертых рук увернулась. С фигурой я возбуждался медленно, и она накинула мне на шею один из ремней. Когда, наконец, член встал, она освободила мне шею, связала ноги и бросилась на меня. «Теперь ты сожми», – сказала она. Я сдавил ее шею большими пальцами, и фигура на корточках, ступни на полу, поднималась и приседала на мне. Ее дыхание с резким свистом вырывалось из губ, я сжал сильнее, ее лицо страшно надулось и побагровело, язык вывалился изо рта, она даже не могла хрипеть и, кончая, вцепившись ногтями в мои запястья, сходила под себя. Я вопил, ревел и бился головой об пол, бесился, рыдал, но не от отвращения, не потому, что эта женская фигура, упорно не хотевшая становиться моей сестрой, обоссала меня, нет, не потому. Я смотрел, как она, задыхаясь, кончала и писала, и видел повешенных в Харькове, при удушении мочившихся на прохожих. Я видел девушку, которую мы повесили в зимний день в парке за памятником Шевченко, молодую, здоровую, цветущую. Дошла ли она до оргазма, когда ее вздернули, и когда она наделала в трусы? Кончила ли, когда с петлей на шее, извивалась и дергала ногами? Кончала ли вообще, она ведь была слишком юная, пережила ли она это, прежде чем оказаться на виселице? Как мы посмели повесить девочку? Я рыдал и не мог остановиться, воспоминание о ней привело меня в совершенное отчаяние, моя Дева Мария Снежная. Тут не было угрызений совести, я их не испытывал и не считал себя виноватым. И не думал, что все могло или должно было развиваться по-другому, просто понимал, что значит повесить девочку: мы ее задушили, как мясник удавливает быка, бесстрастно, потому что того требовали обстоятельства, потому что она совершила глупость и заплатила за нее жизнью. Таковы правила игры, нашей игры. Но мы же повесили не свинью, не теленка, которых убивают, не задумываясь, чтобы потом съесть их мясо, а девушку. Возможно, маленькой девочкой она была счастлива, и вот теперь вступила в жизнь, в жизнь, полную убийц, и не сумела спастись, девушка, такая же, как моя сестра, может, тоже чья-то сестра, ведь и я чей-то брат. И подобная жестокость не имела названия, какой бы ни была реальная необходимость, она разрушала все. Если мы уж это сделали, казнили девушку, значит, мы на все способны. Больше нет гарантий. Моя сестра могла сегодня весело писать в туалете, а завтра облегчаться, болтаясь на веревке, что лишено было всякого смысла. Вот почему я плакал, я больше ничего не понимал и хотел быть один, чтобы ничего не понимать и дальше.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.