Автор книги: Эдвин Двингер
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)
Я смотрю им вслед. Это двое симпатичных, здоровых людей. «Значит, и тут? – думаю я. – Не только в верхнем лагере?»
– А когда они приедут домой?.. – спрашиваю я Ольферта.
– Эти двое? – смеется он. – О, они погибшие существа! До конца жизни теперь не прикоснутся ни к одной бабе. «Фу, – говорят они уже сегодня, – баба. Ну как только можно…»
Сегодня по нашему лагерю пронесся невероятный слух. Будто в Петербурге разразилась революция. Человек по фамилии Керенский возглавил правительство. Генерал по имени Рузский принудил царя отречься.
Мы не можем этому поверить. Но если это правда? Нет, такого не может быть. Разве тысячи раз не ходила молва, будто наступил мир? Разве поэтому у нас не говорят: сегодня с утра опять разразится мир?
Но если известие – истинная правда? Не будет ли это означать моментального мира с Россией? Моментального возвращения на родину? И не будет ли это означать главное: победу? Не победим ли мы, если русский фронт падет? Да, когда два фронта могут стоять непобедимыми, то победит тот, кто продолжит борьбу…
Боже мой, у меня голова идет кругом! Нужно вниз. Может, уже что-то известно точнее? Во дворе уже собираются группки. Вот так бывает, когда наступает мир?..
Еврей-аптекарь, который каким-то образом регулярно получает русские газеты, показывает мне написанное черным по белому: 11 марта правительство свергнуто, 15 марта царь отрекся.
В это утро я случайно сталкиваюсь с добряком Зальтином. Он притягивает меня к себе, и глаза его влажно сияют.
– Фенрих, – восклицает он, – сегодня вечером вы должны прийти к нам! У нас в кадетском зале вечеринка! В ознаменование революции! Приводите с собой Ольферта и Зейдлица!
Мы приходим. Помещение кадетов, комната вроде нашей. Центр ее освобожден от коек, а составленные столы превращают ее в банкетный зал. У короткой стены расположился цыганский оркестр венгров. В большинстве у них скрипки из досок, но играют они на них, как и дома, со всхлипами и пританцовывая. Это исключительно венгерские солдаты из верхнего лагеря, однако они сумели пробраться вниз, раз устраивается вечеринка – майдан, как называет это Достоевский в своем «Мертвом доме».
Помещение наполняется. Каждый приносит с собой напиток, большую бутылку с самостоятельно очищенной русской водкой. Зальтин, заметив нас, усаживает возле себя, протягивает каждому по полной бутылке.
– Спокойно, никаких возражений, вы мои гости! Выпейте за наше возвращение домой, ребята…
Праздник дикий. Цыгане играют, как дюжина чертей. Шнапс крепкий и пахучий. Чардаш танцуют все венгерские офицеры. Зейдлиц следит за необузданным весельем широко открытыми глазами. Ольферт лишь улыбается. Он в таком празднестве участвовал неоднократно.
Офицеры со всех сторон тянутся чокнуться. Это любезные люди, многие знакомы с нами через Зальтина. «Домой, домой!» – вот девиз этой вечеринки. Разве удивительно, что он великолепнее всех остальных? Кто из нас был способен остаться глухим к такому девизу? И моя бутылка к середине ночи пустеет. Дюжина старших чинов уже качается. Время от времени слух мой режет какое-нибудь непристойное слово. Один пожилой полковник в углу стола плачет навзрыд. Впрочем, разве немало скрытых слез в глазах? То ли это новость, невероятная новость, напечатанная черным по белому, которую Зальтин в качестве символа вечера прикрепил к лампе в центре стола? Или это музыка? Протяжные, рыдающие звуки цыганских скрипок? Ах, и то и другое, видит Бог…
В 4 часа утра исполняются национальные гимны. Первым германский, затем турецкий, последним австрийский. Все вскакивают, хрипло подпевают. Случайно вижу Зейдлица. Лицо его холодно, безжалостно, презрительно. Крылья носа раздуваются. Он не поет вместе со всеми.
Вскоре после этого мы плетемся домой. Справа идет Ольферт, тоже слегка покачиваясь, слева Зейдлиц, прямо, ровно.
– Почему вы такой свирепый, Зейдлиц? – хрипло спрашиваю я.
– Потому что наш национальный гимн в девяноста пяти из ста случаев исполняется в пьяном состоянии! – жестко говорит он.
Русские офицеры становятся все моложе. Иногда это самые настоящие юнцы, но по ним видно, что они не добровольцы. При контроле, называемом «поверкой», мы обязаны один за другим маршировать мимо них – дважды в день нас сравнивают с фотографической карточкой, которую они с нас сняли. Эти офицеры в большинстве своем вежливые и милые люди.
Почти каждый месяц неприятный обыск всех помещений проводят жандармские офицеры, и вот с этими господами крайне тяжело иметь дело. Все, что они находят, – книги, рукописи, газеты, деньги, – изымается. Из-за этого у каждого имеется какое-нибудь потайное место, полые ножки стола, чемоданы с двойным дном, маленькие мешочки, которые подвешиваются в брюках между ног. Самая большая забота для меня каждый раз – мой дневник! До сих пор мне удается прятать его… Недавно, правда, у нас был один офицер, который, выстукивая нашу мебель, почти прозорливо обнаружил все пустоты. Он захватил большую добычу в виде тайных рукописей и планов бегства…
Я спас свой дневник насколько простой, настолько и наглой уловкой. Я просто вывесил его за окно, прикрепив к гвоздику под оконным карнизом. Когда он выглядывал наружу, из-за выступающего карниза не заметил, что под ним болтается сумка…
Я впервые иду навестить своих товарищей. Степь покрыта шелковистым глянцем. В ней появилась первая и единственная зелень, зелень четырехнедельной весны. Дорога в верхний лагерь ведет мимо так называемого Холма родины. Он вспух небольшим бугром посреди лагеря. С него поверх деревянного забора можно посмотреть на степь. На востоке, сразу за забором, начинается Китай, Маньчжурия. А на западе…
Он все время осажден, этот маленький холм, с весны до осени, с утра до ночи. Кто-то сгорбившись стоит, опершись на палку, другие сидят на теплом песке, скрестив ноги. Некоторые лежат на животе, подперев голову руками, некоторые на спине, устремив неподвижный взгляд в светлое небо. На этом холме редко говорят, и все, за исключением смотрящих в небо, глядят на запад.
Ветер раздувает их форму, старые, обтрепанные мундиры германского серого, австрийского серо-голубого, турецкого песочного цвета. Их волосы развеваются, рты сжимаются, и солнце играет на тускло-блестящих пуговицах и погонах. И светит в серые, изнуренные лица, и отражается в полусотне глаз, широко раскрытых и полных тоски по родине…
Я знаю некоторых пленных, которые живут не в своей комнате, а на этом холме. Смотрят поверх забора, там наверху немного меньше военнопленных, это хорошо. И вдыхают ветер степей, принесенный с запада, или нежный запах трав, который уносит на запад. И глядят на железнодорожные колеи, которые ведут на запад, и временами видят поезд, черный и быстро катящийся на запад…
Мы ближе к родине, когда стоим на этом холме, потому-то он и получил свое название. Мы видим путь на нее и на секунду можем вообразить, будто одни и на свободе стоим посреди широкой степи. Будто мы в исследовательской экспедиции, едем в цветочные домики страны Ниппон… Мы видим сверкающие рельсы, которые, несмотря ни на что, связывают нашу позабытую богом колонию с остальным миром. Стальные рельсы, по которым мы когда-нибудь покатим обратно домой…
Часовой без слов пропускает меня по старому пропуску учителя. Перед бараками нижних чинов, точно серые муравьи, пленные люди, которые бродят сонно и устало. Я иду в свой прежний дом. От кислого, застоявшегося воздуха темноватых помещений у меня почти перехватывает дыхание, хотя они почти полупустые и все окна растворены. И вот здесь я обитал целых полгода?
Еще издалека я вижу лежанку Шнарренберга, педантично убранную, место Брюнна, неряшливое и грязное, просторный угол Пода, не очень прибранный, но чистый. В центре сидит Головастик, рядом с ним Жучка, другие нары пустые. Жучка от радости лает, сам он торопливо слезает вниз, заметив меня.
– Господин фенрих! – восклицает он. – Вы? Вот наш ворчун обрадуется!
Я протягиваю ему руку.
– А куда пропали остальные, Головастик?
– За бараком. Все лежат на солнце. Но один должен стоять на посту. Иначе у нас украдут последнее. Через час меня сменят, малыш Бланк…
Прежде чем пойти дальше, я поиграл с Жучкой. «Она сразу узнала меня!» – с благодарностью думаю я. Ее длинная шерсть, блестящая и чистая, тщательно подстрижена, как грива коня…
Я нахожу «разъезд» в полном составе у южной стены. Под сидит, опершись о стену широкой спиной, между малышом Бланком и Артистом. Он подставил обнаженный торс солнцу, его мускулистая, густо поросшая волосами грудь загорает. Брюнн и Баварец растянулись у его ног. Шнарренберг, единственный в застегнутом мундире, прямо сидит несколько поодаль.
– Парень! – утробно восклицает Под. Его руки, словно медвежьи лапы, ложатся мне на плечи. Доброе крестьянское лицо какое-то белесое и блестящее. Я вытаскиваю сигареты из кармана и раздаю их. Брюнн хватается за них, как морфинист за морфий.
– Ты хороший парень, юнкер! – бормочет он. – Тебя еще не испортили эти лощеные господа, похоже, ты пока остался прежним…
– Ну, фенрих, – начинает Шнарренберг, – скоро все кончится, верно? Революция! Вот этого еще нам не хватает! – Он молчит некоторое время, опускает голову с бычьим загривком на грудь. – А я вынужден оставаться в стороне, когда все вступают в решающий бой… – неожиданно бормочет он, забыв обо всех вокруг.
– Что там в газетах? – спрашивает Брюнн. – Перебили они всех своих офицеров?
– Нет, – говорю я. – Похоже, все прошло сравнительно бескровно.
– Жаль! Перебить бы всех этих живодеров! Как при Робеспьере. На фонарные столбы…
– Как ты думаешь, успею я к уборке? – вполголоса спрашивает Под.
– Надеюсь, Под. Сейчас май. Мы рассчитываем на то, что новое правительство еще в этом месяце предложит сепаратный мир.
– Конечно, – говорит Артист. – Во время войны не устраивают революций, если собираются продолжать воевать!
– Да, теперь мы выиграем! – удовлетворенно говорит Шнарренберг. И добавляет: – Смотрите, фенрих, нечто подобное у нас было бы невозможно! Или вы можете себе такое представить?
– Нет, – говорю я. – Невозможно!
Малыш Бланк рассмеялся. Он смеется так заливисто, что захлебывается и долго кашляет.
– Да, – наконец говорит он, – только вообразите: наш кайзер…
Через час я встаю.
– Хочешь пройтись со мной, Под?
– Сейчас!
Широкий и загорелый, он становится сбоку от меня. Мы медленно идем нашим старым маршрутом, который называли маршрутом против туберкулеза.
– Ну, Под, рассказывай! Как тут у вас?
Он качает головой.
– С момента революции все пошло по-другому. С тех пор вроде бы все улеглось. Но сначала было скверно: драки, распутство, воровство. Проклятая зима… Она и стойкого развратит! Нет, третью мы не выдержим, кажется…
– Что поделывает Брюнн?
– Брюнн? Что и обычно… Но иногда становится просто сумасшедшим… Вот, например, когда ты уходил от нас, он – едва только ты вышел за дверь – бросился на нары и выл, как цепной пес…
Я долго молчу.
– А Шнарренберг? – наконец спрашиваю я.
– Боже мой, теперь он почти ни с кем не разговаривает. Только после революции снова раскрыл свою широкую пасть. «Мы все еще покажем, мы все еще выйдем на последний бой!» – кричал он в первый день. Лишь когда пара человек сказали ему: «Не ори, вали отсюда, стервец, мы уже нахлебались досыта» – он снова притих. Впрочем, он отказался от должности.
– А Бланк? – продолжаю расспрашивать я.
– И не спрашивай… Он сделался настоящей маленькой шлюхой. Но дела у него с тех пор поправились, теперь он получает сигареты и подношения со всех сторон. Несмотря на это, боюсь, долго он не протянет. Сильно кашляет…
Вот что, думаю я, вот оно что… Значит, тогдашнее его признание было лишь началом! И это типичный путь. А конец?..
как Артист? – с трудом спрашиваю я.
– О, вот он-то прежний! Готов помочь каждому и не желает получать помощь ни от кого. По-прежнему остается бодрым, каждое утро пару часов тренирует стойку на руках и сальто, он называет это разминкой. И баварцы бравые ребята…
– Ну а ты сам? – спрашиваю я наконец.
– Ах, парень, – я? Если бы только мне пришло письмо, – больше бы ничего не желал! У всех что-то есть, только не у меня! Почему так? А затем бы… Я охотно снова пошел бы на работу, знаешь ли… Нельзя ли это устроить?
– Я уже думал об этом, Под. Но полагаю, сейчас невозможно. Этот лагерь в большинстве состоит из раненых и нетрудоспособных, кроме того, в окрестностях нет ни одного крестьянского хозяйства. Отсюда не отправляют рабочие поезда, слишком далеко. Но ведь скоро мы вернемся домой, Под!
– Да, – говорит он тихо, – меня эта мысль тоже поддерживает… И если в этом месяце начнут отправлять на родину, я смог бы помочь Анне при осенних работах…
Я сую ему 10 рублей в карман.
– С ума сошел, что ли?
– Молчи, старина!
И затем ухожу.
Раз в месяц каждый офицер имеет право помыться в парной. Моются по очереди. Тот, чья очередь подошла, получает от командования часового и под его конвоем спускается вниз, в деревню. Парная баня – жалкое строение из бревен и каменных глыб, но с отменным эффектом. Небольшая камера с большой печью и двумя-тремя скользкими деревянными полками. Если на камни печки, которые постоянно раскалены докрасна, плеснуть ковшик воды, она моментально превращается в облако горячего пара. Два ковшика еще переносимо, от трех кожу ошпаривает, кроме того, совершенно перехватывает дыхание.
Некоторое время сидят на первом, при простуде уже на втором этаже и ждут, пока все тело не покраснеет, как у вареного рака. Не нужно даже мыться, горячий пот выгоняет всю грязь из пор. «Без мыла, мочалки и прочих затей – русская баня все равно чародей!» – как-то раз сказал Зейдлиц. Нередко там сидят морщинистые крестьянские бабы, тогда приходится ждать, когда они закончат. Несмотря на очевидные преимущества, это палка о двух концах. Хотя приходишь чистый, однако нередко заносишь домой семейство вшей.
В любом случае самое прекрасное в этом – прогулка. Очень часто, когда возвращаемся домой, на вокзале как раз останавливается транссибирский экспресс. На водокачке локомотив должен залить воду, и по этой причине останавливается в нашей глуши. Пара копеек с добрыми словами в таких случаях располагают моего часового к тому, чтобы сопроводить меня на перрон и там со мной подождать, пока экспресс не тронется. Часто я сажусь на скамейку и молча, со сложным чувством в душе, смотрю на большой состав, который через неделю будет почти там, где стоят мои товарищи и где начинается наша родина…
Как-то мы втроем стояли перед нашей казармой и говорили о менталитете русского народа. Один австрийский офицер рассказал следующее:
– В моем прежнем лагере комендант по приказу генерала был обязан возвести вокруг всего лагеря деревянный забор выше человеческого роста. Но как только инспекция отъехала, он приказал забор разобрать, продал весь лес какому-то землевладельцу – а там было несколько составов, на 300 тысяч рублей, – и положил деньги себе в карман. С полгода все было распрекрасно, но генерал неожиданно снова появился с инспекцией. «Куда подевался забор, господин комендант?» – спросил он. «Ах, ваше превосходительство, – отвечал господин, – я не предпринял всех средств, а тем временем каждую ночь исчезали бревно за бревном – военнопленные разбирали его и постепенно сожгли в печах!» И что же нам было за это вранье? Весь лагерь заперли в казармах на два месяца, а комендант наложил на нас сверх того особое наказание – в течение трех месяцев высчитывали с каждого по 20 рублей. Это дало еще 180 тысяч, их он прибавил к прежним деньгам в своем кармане!
Во время очередного похода в баню с антрактом на вокзале, прямо перед моей скамейкой остановился вагон первого класса транссибирского экспресса. Ливрейный слуга открыл дверь и спрыгнул на перрон, чтобы сделать покупки. Рядом с отворенной дверью, за окном, сидела необыкновенно красивая женщина. Я и на перроне ощущал ее аромат, сквозь проем двери видел ее длинные, стройные ноги, положенные одна на другую. У нее было подлинно русское аристократическое лицо, удлиненное во всех чертах. Ее лилейно-белая шея стеблем тянулась из выреза, в его острие я увидел тень узкой ложбины, справа и слева которой вздымались груди. «Боже мой, такое еще существует? – дрожа думал я. – Этот аромат, эта белизна, чистота?..»
Не знаю, как это произошло. Я снимаю шапку и совершенно безвольно, просительно говорю:
– Одну только сигарету, пожалуйста…
Она поднялась, медленно вошла в проем открытой двери. «Сейчас позовет часового! – думаю я. – Жалкий пленный, который не только бесстыдно разглядывает ее, но еще и выпрашивает сигареты! Ну и порядки». Но нет, ничего подобного. Она порылась в коробке подле себя, подозвала меня необычайно сдержанным движением, бросила пригоршню папирос в мою протянутую шапку.
Я молча принял их и склонился перед этой чужой женщиной, как склоняется нищий – низко и униженно. Она не сказала ни слова, только посмотрела на меня – мягко, бархатным, загадочным взглядом.
Раздался пронзительный свисток, слуга впрыгнул в вагон. Дверь закрылась, транссибирский экспресс покатил дальше. Я стоял как вкопанный, пока его не поглотила степь. Руки мои жгут шесть сигарет – «Ферма», Петроград, первый сорт… Прежняя гордость всколыхнулась во мне. Я побледнел, а потом покраснел. «Что же ты делаешь? – пронеслось в голове, но в следующее мгновение я улыбнулся. – Нет, я склонился не перед врагиней. Ведь и я в этот момент не солдат и не офицер. Я всего лишь мужчина, пленный мужчина. И поклонился женщине как таковой. Красоте. Короче: склонился перед всем, что для меня здесь было так значимо…»
– Дай-ка мне сигарету! – раздается скрипучий голос моего часового.
Я вздрагиваю.
– Нет! – поспешно восклицаю я. И добавляю: – Вот другие, бери…
Осторожно прячу подаяние и отдаю ему четыре сигареты из собственной пачки.
Наши надежды рухнули. Из газет аптекаря все яснее следует, что новое правительство зависит от Антанты. Иногда даже создается впечатление, будто революция произошла исключительно по их наущению. Ах, все происходит совершенно иначе, не так, как нам представлялось в наших мечтах! Не царское правительство желало продолжать войну, напротив, оно оказалось истощено войной и в результате именно этого свергнуто. О сепаратном мире с момента нового курса уже не могло быть и речи.
Среди конвойных войск ежедневно проходят так называемые митинги. Перед ними выступает какой-то цивильный. И часовые позднее нам рассказывают, что о мире уже нечего и думать. «Выстоять, новое наступление!» – вот новый лозунг…
Под Черновцами им действительно удалось прорвать германо-австрийский фронт. Нас охватывает жуткий страх. Вместо ожидаемого сепаратного мира успешное наступление? Доктор Бергер утешает нас.
– Это всего лишь наступление престижа, – говорит он. – Последняя вспышка. Через четыре недели снова начнется отступление…
Боже мой, конечно. Но наши надежды, наши надежды? Хорошо, что я недавно был в верхнем лагере. Сейчас я не мог бы встретиться с Подом и Шнарренбергом.
Этими ночами я мало сплю, хотя недавно у меня появилась койка и два набитых мешка почти как настоящий матрас покрывают всю длину постели…
Но нет, ночь за ночью одно и то же. Луна светит в окно и делает худые лица еще более аскетичными, чем они есть на самом деле. Даже Зейдлиц уже пару дней беспокойно ворочается с боку на бок. Мученик-вольноопределяющийся с детским ртом разговаривает во сне. Лейтенант Виндт прерывисто и не переставая храпит, словно разъярившийся бык. Все спят беспокойно, нервы у всех напряжены.
«Сейчас на фронте рвутся снаряды!» – мучительно думаю я. И сотни тысяч отражают последний штурм, и тысячи гибнут каждое мгновение. За что? За свою веру? За какую веру? В то, что к нам несправедливы, что мы не варвары, что должны защищаться и жертвовать! На всех границах стоит враг, весь мир затянут ложью, чтобы задушить нас! Но я…
Вздрагиваю от испуга. Только что мимо станции снова прогрохотал поезд. Нет, это не сибирский экспресс, в постелях которого спят прекрасные женщины, а воинский эшелон или один из тех огромных «американцев», которые с недавних пор из Владивостока через Маньчжурию безостановочно катят на запад. Их вагоны раза в три больше русских, они мчатся на фронт, полные снарядов, патронов, оружия, газа…
Да, не одни только плохие новости не дают нам спать, прежде всего эти составы, грохот которых мы слышим сквозь сон, которые днем мы можем видеть каждый час. Я лежу без сна не один, и не один прислушиваюсь к их монотонному грохоту. О, это вечное громыхание, которое зарождается на востоке в тот момент, когда последние раскаты его на западе еще не смолкли…
«Им нужно сообщить об этом!» – думаю я в полусне. Им нужно об этом сказать! Кончайте, следовало бы сказать родине! Америка непобедима, ее недооценили! Эти составы мчатся день и ночь, день и ночь! С этим больше ничего не поделаешь, все тщетно, все тщетно!
Прекращайте…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.