Текст книги "Свобода печали"
Автор книги: Елена Рощина
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)
Да нет, это тоже не то. Ну какая у меня, например, серьезная жизнь? Работа, кот. я, как ложку мимо рта, проношу и где иногда шокирую своих тетек слабонервных дикими высказываниями в пространство? Газет не читаю, никуда не хожу, живу в том же пузырьке кислорода, но – одна. И силового напряжения поля давно нет. Жить одной можно. Играть – нет. Здесь есть серьезный и умный народ. Есть Регина, которую Марк Захаров никак не перетянет в Москву, есть Женя и его шереметевские ассамблеи и сам Шереметев, шастающий с парижским шиком по своей бывшей вотчине, детские режиссеры, умные разные головки. Но они все до того серьезны, что хочется повеситься.
Как жаль, что мы никогда уже не будем вместе. Может быть, изредка видеться, заглатывая прощальные полупрожеванные фразы и говоря: часами, ночами, и понимая, что существуешь достоверно только в этих часах, может быть, иногда расписываясь на десяток листов и изводя деньги на телефонные (и никчемные) звонки, может быть, еще что – то, но вместе – уже никогда.
Я ребенок своего времени, и когда мне рассказывают о долгой и нудной работе как захватывающем процессе, мне хочется обидеться и убежать (…), не хочу я участвовать в строительство новой общественной пошлости. (…).
Это я все пишу от невозможности приехать и тоски по тебе, по вам – всем. Попытай ты счастья, в обильной и незалежной Украïне, может, керосин сыщется?
20-го января я еду в Москву, в (…) командировку, может, сумею заехать к тебе после нее? А может, и раньше выйдет, не знаю пока. Денег совсем нет – главная трудность. К несчастью, их теперь не будет очень долго. Всю жизнь. В холодильнике наша водка стоит, так я рассчитывала.
Знаешь, хочется чего-нибудь умненькое напоследок написать. Ну, например, Ельцин – млекопитающее. Но ниче в голову нейдет…
К Новому году и Рождеству напишу что-нибудь умное и прозрачное, так та сосулища (вот саданет кого-то по голове!). Голова болит, ночь, тишина, моровая язва.
Не обращай внимания – сплошной параноидальный бред, впрочем, оттого, что хреново как-то, а лучше – не становится.
Постараюсь написать тебе а-ля Рождественскую сказку. Лена.
23.12.91.
4
Наконец-то ты поняла то, что я научилась понимать давно. Учиться жить в режиме автономного плавания и молчания, в котором давно уже нечего ждать. Маленькие, воспетые Акутагавой радости мира: «блеск облаков, дождь, шелест листьев» тоже объявили суверенитет и живут отдельно от нас – визовый режим, таможенный досмотр, ограничения на ввоз и вывоз – трудно теперь попасть к радостям. Сознательно или нет, но мы, вопреки логике и всякому смыслу, изобретаем пошлость и ложь еще большую и еще горшую, нежели та, что существовала семь десятилетий.
Цветаева как-то, издеваясь над одной бездарью, рассказывала: вот, мол, сидит в бархатном кресле, водит золотым пером и изображает вдохновение. А Пушкин писал в бане, в халате и листы бессмертного «Бориса» швырял прямо на некрашенный пол. Но будь у вас и баня и халат – «Бориса» не выйдет. Ясно, почему.
Так вот, возрождения Той страны тоже не выйдет, п. ч. мы-то не те. Разделитесь хоть на 50 государств и состройте увеселяющие идиотизмом аббревиатуры (…) – не выйдет. Помнишь у Шопенгауэра: «Самая дешевая гордость – это гордость национальная. Она обнаруживает в зараженном ею субъекте недостаток индивидуальных качеств, которыми он мог бы гордиться… Убогий человечек, не имеющий ничего, чем бы он мог гордиться, хватается за единственно возможное и гордится нацией, к которой он принадлежит; он готов с чувством умиления защищать все ее недостатки и глупости… В национальном характере мало хороших черт: ведь субъектом его является толпа…»
Ждя того, чтобы что-то строить и возрождать, нужно, чтобы у человека расправились плечи, нужно, чтобы он, по Анчарову (дивный, кстати, писатель), осознал, что нужны не его тело, разум и производительность, а душа, стремящаяся быть умелой. Что могут строить обезумевшие от страха люди и дети, вместо сказок слушающие с утра до ночи заунывный вой: «Би-р-р-жа!» Люди, которым без конца демонстрируют, как легко делают деньги на их же продукции, не говоря, правда, когда за эту продукцию начнут платить производителям, а не сотне перекупщиков.
Прошлого и будущего в достоверности нет. Есть только сейчас. И я не хочу ждать. «Брать в душ два флакона? Не для меня! Я просто мою волосы хоз. мылом и иду…». Когда мир, государство, система городов разъезжается, оставляя растерянную толпу зевак гадать о завтрашней цене колбасы, весьма годится режим автономною плавания. «Итак, то, что каждый имеет в себе, важнее всего для его счастья. Только внутренняя пустота, расплывчатость сознания и бедность духовная гонят человека в общество, которое, однако, состоит из ему же подобных…»
Осетрова вот недавно прислала письмо, в коем сообщает: много-де сплю, чтобы не видеть окружающего кошмара. «Да хватит, Оля, – подумала я, – ты и в общаге спала до двух часов; тоже, видно, отгораживалась. И ничего, по-моему, нет кошмарнее собственной лени, помноженной на дешевейшее тщеславие. А поскольку первая второму никак не дает состояться, то и бесконечного нытья по всякому поводу».
Когда у Ахматовой был царскосельский особняк, у Цветаевой – брильянты, а у Сологуба – почти дворец, они были тем, чем были. И когда они сидели потом у «привиденских печек», не жравши, они были собой ни больше, ни меньше. Но для этого ведь надо сначала БЫТЬ!
Да, удивительно. Абсолютная тождественность времени. У М. Ц.: «О Москве. Она чудовищна. Жировой нарост, гнойник. На Арбате 54 гастрономических магазина: дома извергают продовольствие. На Тверской гастрономия «Желудок». Клянусь! Люди такие же, как магазины: дают только за деньги. Общий закон – беспощадность».
Нас учат самоубийцы. Поет же Джоилин: «Свобода – это когда нечего терять». Мы сегодня почти свободны – в этом исторический смысл нашего времени. Но мир, хочешь того или нет, всегда будет не устраивать тебя. Ты же знаешь это. Хотя, если посмотреть здраво, никакого мира и нет. Есть деревья, реки, бестолково топчущиеся люди. И ты. И твое право жить так, как хочет твоя душа, выстраивая собственно мир в живой, применимой к тебе конкретике, а не в статистическом общем. «Башня из слоновой кости»? Но соловьевская-то башня и оказалась реальностью, определив дух времени, а миллионы крепко стоявших на земле – что определили они? «Нужно жить так, чтобы мир шел к тебе на поклон, а не ты – к миру». Ты главное мысли, пиши, сочиняй музыку, слушай дождь, живи, как мудрец, и мир, набегавшись по очередям и заработав трудовую копейку, придет – куда ж ему деться? Все будет явлено миру, было б что являть.
Неизвестно, какие плоды
Вызревают в твоем саду.
Гении вырастают в глуши.
Написала Олеся Николаева и уехала из родной Москвы в Печерский монастырь – преподавать древнегреческий. Я сегодня, словно цитатник Мао Цзэдуна. Но давай вспомним еще и Голованова, предложившего два варианта: «… не выдерживают движения к цивилизованному рынку через тотальную пошлость и ложь и сдаются этой пошлости, или – врачи могут лишь констатировать обстоятельство, которое есть одновременно диагноз и приговор: «суицид».
Нас же много, познавших выхлопную тоску рассвета в комнатах с записанными телефонными номерами на обоях, пытающихся в одиночку биться с миром в убывающем свете убогих времен, думающих, страдающих и подрастающих параллельно. Какое-то параллельное кино. Почему нам так трудно быть рядом? Это не решит всего, не отнимет бед и обид, но кислородную ауру дает (давало!). Глотнул, дохнул и уже знаешь, что не задохнешься в толпе.
Неужели же только головановское: или-или? Не надо ничего бояться. Не надо кивать на время. Пора, пора поливать свою тыкву и учить древнегреческий. Все уже было, не надо принимать это за новый, неведомый опыт.
Как-то мальчик один тут сетовал: «Хорошо, дескать, теперь бывшему андеграунду поучать. Сидят и с экранов несут всякую пургу, как Курехин с Шолоховым». Да хватит вам, мальчик, чушь нести. Они свое право быть такими с кожей выковыривали. В психушке – первый и на полях России – второй. И оттого, что колбаса была в магазине, им легче не было. Бежал, вон, Шемякин с одним рюкзаком в Париж, не зная ни слова по-французски. Легко только говорить. А быть – трудно. Так спорили мы, идя сквозь проливной январский дождь и поочередно прижимая к груди мамину передачку: банку камбалы, 4 (четыре) конфеты «Зоологические» и 1 (один) бледный и плоский кекс с вызывающим названием «Здоровье».
Знаешь, я вот написала такое пространное письмо по поводу автономного плавания, будто об этом только целыми днями и думаю. Но на деле не думаю, ибо… Ибо давно плыву. И поскольку кекс «Здоровье» весьма прибавляет сил, то успеваю много чего заметить. Я открыла для себя еще одного потрясающего музыкального хулигана Юру Ханина. Слушала его «Архаическое сочинение N 16 для клавесина, балалайки и славного певца». Свет, это гениально. «Горит бессмыслицы звезда, она одна без дна», – как писал Хармс. В журнале «Театр» есть такая пресс-студия «На Большой Никитской» (последи за ней, много всего любопытного). В 89-м они писали о Ханине, но тогда еще, собственно, нечего было писать, кроме заверений о том, что музыка – это Ханин. Сегодня есть и музыка, и она удивляет, но меньшей мере. Еще мне принесли концерт Курехина в Западном Берлине в 88-м, по нашим временам уже редкость. Это что-то уже за черным квадратом. Сам же Курехин вел намедни «собственноручно» передачу о новом кино, читал какой-то сценарий про акулу-педераста, приглашая защищать права партии каннибалов, организатором коей он почитает себя, рассказывал персонажу своего нового фильма с длинным названием, как нужно играть свинью («стать совершенной свиньей»), снискал титул «самого остроумною человека» и валял, по обыкновению, дурака. Мама, тихонько бранясь на него, сказала: «Он появляется у них на экране чаще, чем Собчак». Полно, мама, ответствовала я. У них и Ханин, и Мамин, и Юхананов – все появляются чаще, чем Собчак. У них просто есть кому появляться. Что лишний раз доказывает, что если жить в Городе, то уж только в этом (нигде больше), а так – лучше в деревне, поливать тыкву. Можно и в Козловке. Но это вопрос «многосторонних переговоров». А что, слушай! Квартиру сдать за СКВ, а самим того, как Живаго, бежать из замученного города. Если уж сильно страшно, оставить пути к отступлению в виде той же квартиры. И – бежать. Что держит? Работа? У меня денег на газету осталось – фиг, на несколько месяцев, никто не дает, ни одна акула – ни-ни. Все копят, считают, жмутся. А дальше? Идти в городскую прессу, разгребать канализацию жизни? Встать за прилавок комка, как многие знакомые? Не хочу. Круга общения – нет. Ходить некуда. Трамваи и троллейбусы вижу, но хожу пешком. Надоели митинги. Питаюсь мамиными «здоровыми» кексами, п. ч. магазины – испытание для сильных и поддерживаемых словом «надо». Мне не надо. Все меня жалеют и оказывают гуманитарную помощь. Кто-то сахару даст, кто-то луку, а недавно учредитель булку дал. В виде премии, что ли? Вчера видела колбасу, о которой так много говорят. У нее какой-то нездоровый вид. Захотелось сказать ей: «Не тужи. Будешь еще страшнее». Дома живет мышь. Чего жрет – непонятно. По-моему, обои, кои никогда ни к чему не приклеят, ибо некому. Еще живет углан. Шкодливый такой. Так втроем и живем. Углан форточки закрывает, мышь поедает обои, я читаю умных людей и от этого только глупею.
Самое тяжелое, что нельзя вылить ни на кого радость открытий. Их много. Горести я научилась переживать одна, мне люди не для того нужны. Мне бы хотелось открывать с ними, сорадоваться. Я почти не могу писать стихов, потому что оказалось, что их – вроде как бы надо произнести кому-то, проверяя на точность и верность звучания, мысли дописываются «в разговорах – от толчка к толчку», пишу про паталогоанатомичку, кот. вдруг стала маяком, про какого-то больного человека в шакальей республике, бабку из собеса – черти что, никак не могу выяснить, к чему это я, куда клоню, он все считает, что работает смотрителем маяка, а сам моря-то никогда не видел – все поросшие тростником каналы, и довел меня до ручки этот дурак в этой дурацкой прозе. В стихах все ясно, есть некая завершенность, даже если ее и нет. Здесь все цепляется друг за друга, как повилика, и растет, растет – уже без моего ведома.
Намедни нашла очень хорошую прозу Владимира Кантора «Повелитель крыс». Невыразимо хорошо. Если встретится, прочти. Он еще публиковался в прошлом году в «Неве».
Странно, но все новое интересует пока гораздо сильнее древних, потому что они, новые, тоже живут с нами и пытаются быть или уже есть. Тем и интересны.
Из «старого» – самое потрясающее – «Голем» Мейринка (Косову обязательно нужно прочесть). Ну, еще философия всякая, но, странно, в ней пока мало нахожу нового. Да еще удалось посмотреть этот фестивальный фильм «The Doors». Все так. Несвобода жизни самой по себе. Нежелание ничего обретать. Хороший и дерзкий фильм, за который бы в середине века режиссера сожгли на костре.
По-моему, за отсутствием общения, письма наши все удлиняются, превращаясь в папирусные свитки. Когда мы их склеим, получится достоверная летопись страха и одиночества.
Как ты думаешь, стоит выписать журнал «Свиноводство»? Или «Кролиководство»? Ведь «кролики – это не только ценный мех», но и сама знаешь что.
Кстати, Косов, писавший о медитации на текущей крыше, поделился бы опытом – я б медитировала у текущей батареи. Скажи ему спасибо за мужика в клеточку, мужик занял место в галерее ему подобных (и все на одно лицо). Лица у всех неплохие, соответствующие текущему моменту. Рада, рада – вот растет киевский Обри Бердслей, копит талант и мастерство. Ваш коллективный письменный труд а-ля Матроскин и Шарик вызвал умиление. А я-то думала, что Косов разучился писать и говорить, превратившись в твоих письмах в некий номинативный персонаж, кот. вроде и есть, а вроде его и нет. Теперь знаю, что жив и, слава Богу, здоров.
Поскольку процесс писания никак не прекращается и ввиду позднего времени решаю эту чушь завершить.
Засим откланиваюсь.
Я (Николай вторый), то бишь Рощина Елена Олеговна – старая дура.
14.01.92.
5
Привет от бабушки Гребенщикова.
М-да. Вот уже второй день (честно) пишу тебе спаслание. Результат, как видишь, налицо. Просто было много ненужных и мучительных мыслей о «М» и «Ж», а потом я подумала, что не должна тебе всего этого писать. Скажу лишь, что Косов слаб и зависим, и ад совместного экзистенса уготован вам еще надолго именно в силу этих качеств, кот. ты будешь заглатывать, как рыба – наживку, годы. Мне трудно говорить об этом и потому, что для меня Косов давно превратился в некую номинацию. Увы, все отпущенные авансы им давно израсходованы, а в долг былых восхищений и влюбленностей я уже не даю. Тебя же будет держать и многоликий сонм привычек и знаков, обращенных в память и обозначающих человека в прошлом и настоящем. Все это так же больно, как и пусто (в итоге).
Ну да ладно, вернемся к нашим баранам. Видишь ли, не нужно забывать, что речь идет все же не о романе, а о кино, где звук закрываемой двери или морщинка у губ героя будут обозначать больше, чем многотомные философские трактаты. Кино – это ведь такая игра, где все договариваются и показывают то, о чем обычно словами…
Видела ли ты фильм «Чернов»? Вещь, на мой вкус, просто гениальная по замыслу. Взрослый мужик из какого-то НИИ с банальным списком житейских «достижений», коммуналка, подзабытый в разводе сын с вялотекущей шизой, чего-то ждущая любовница – такой совдеповский стандарт с нулевой общественной значимостью. Но он, этот мужик, играет, вот уже много лет. Он играет… в железную дорогу. Она у него занимает почти всю комнату, там мягкие спальные вагоны и европейские вокзалы, тоннели и картинные пейзажи за окном. Там у него есть деньги, и он едет – год, два, три, и когда любовница просит выйти, чтобы обосноваться в том или ином городе, он отвечает: «Нет. Я люблю поезда, а не города, куда они привозят. Город – это итог, дорога – процесс». И об этой игре он, конечно, никогда и никому рассказать не сможет без риска угодить в сумасшедший дом. И в этом есть ад экзистенса и одиночества, изоляция не внешняя (Лес. Подумаешь!), внутренняя герметизация, в которой отношения индивидуума и личности решаются сложнее и тоньше, чем просто путем уничтожения первого или второй. С личностью вообще сложно, п. ч. по большей части человек в обществе ничем не является, он окружен цепью фиктивных связей с этим обществом, кот. не мучают и не трогают, их, в принципе и по большому счету, просто нет. Ты уж прости, но на своей-то шкуре ты пока этой герметизации не ощутила, как и фиктивности связей. Одиночество вдвоем с Косовым – это несколько иное, другая опера. Ты играешь буддистскими теориями, как детскими побрякушками, ты прикасаешься к ним все. Я могу тебе повторить твои же слова: «В такие игры так не играют». Да и в теориях-то, если взглянуть пристальнее, без косовских придыханий, много противоречивого, чтобы не сказать – смешного. П. ч. индивидуальности без ада экзистенса нет, а освободиться от сознания невозможно даже на уровне Маугли, возможно, это происходит у олигофренов, хотя, какая под себя, они вряд ли постигают Вечность. Света, пойми, никто не имеет права о сознании – так, п. ч. все в этом мире повязано на сознании. Если уж допускать бога, то сознание – один из знаков тождества и приближенья, отключение от сознания – это переход в ничто. И все. Дальше уже неинтересно, п. ч. дальше дела нечеловеческие, а в таком случае – зачем? Кстати, и идея разрушения языка (а язык – единица сознания) тоже представляется параноидальным бредом, п. ч., даже отказываясь от речи, мы мыслим словами, и уничтожение речи, точнее языка = уничтожению человека, п. ч. язык не предмет литературы и искусства, как думают некоторые, с которым можно экспериментировать, как с красками или нотами, а средство жизни. Язык – это опосредованное сознание. Но дело тут не в теориях (хотя европейские, и в частности платоновские принципы, кажутся мне более тонкими и умными, оправданными иным качеством страдания, что ли, уходить отсюда, в конце концов, можно разными путями (и «уход» Арто не менее достоин, чем уход в лес. Ну что лес, ну что там? Нет, ты попробуй смочь в этом, меняя фокус реальности и понимая, что изменить ничего нельзя. Европейская теория игры, описанная Хейзингой в 8-ми томах и опробованная миллионами практиков, стоит, верно, всего буддизма. Просто этого еще не поняли).
А с Черновым все выходит странно, к слову сказать. Он, уже реальный, едет в реальную Барселону, продав перед этим железную дорогу и отрезав все пути и мосты. Он сюда не вернется, но тогда – куда? У него есть большие по тем временам деньги, и он может ехать в этом спальном вагоне месяц, два, три. А игра подходит к логическому завершению, точнее не игра, то бишь жизнь. Он бросится из окна гостиницы на мостовую и, уже умирая, в гаснущем сознании, доиграет. Понимаешь, не о сыне, не о любовнице подумает, а доиграет то, чего никогда не было, даже во сне. Жаль, если ты фильма не видела.
Черт, я, верно, никогда это письмо не допишу. Третий раз начинаю. Нет, так ничего не понять. Мир человека всегда оказывается богаче и интереснее всех теорий, п. ч. он м. б. алогичен, пограничен и выбиваться из любой колеи. Думаю, все эти теории надо просто иметь в виду. Не больше. Нужно еще учесть, что герой все же – человек европейского склада. «Потому что душа уподобилась богу, когда захотела довольствоваться собой, как будто бы она не менее бога способна быть самодовлеющей». В латыни есть такое слово «гибрис». Это есть человек, в своей гордыне возомнивший себя самодостаточным. Как ни поверни, герой окажется гибрисом. Гибрис – почти гибрид, урод, нечто пограничное. Дело не в том, чтобы разрушить в себе общественную единицу, личность, уходя в лес. Это происходит сплошь и рядом. Это в нем происходит задолго до общего исхода, все уже нарушено, и герметизация произошла. Ему что с людьми, что без них, он уже по инерции остается, из гордыни. Никаким Маугли взрослый человек никогда стать не может, и то, что на него никто не смотрит, – тоже ерунда. Это все внешнее. И совершенно неважно. Важно – что происходит после этой герметизации, что совершается внутри перед тем, как он умрет (он умрет, умрет, а сумасшествие может подразумеваться, и все. Чернов, если разобраться, безумен тоже. А может, и нет. Это должно просто обозначаться призрачно).
Теперь вот еще что. Очень важно. Ты забыла, что там не один герой. Есть еще Город. И есть очень конкретная задача показать:
Город и его разрушение. Город как уровень трагедии, причем, достаточно реальной все же. Некий исход людей. Город на уровне самостоятельного экзистенса, не как объекта потребления, а как фактуры, составляющей ткань сновидений и памяти, и в то же время до боли реальною, еще стоящею, словно призрак. Сотни и тысячи этих воспоминаний должны, по сути, так истончить его стены, что он по ходу всего действия должен восприниматься на уровне мифа. До момента его разрушения.
Я знаю, что ты пытаешься мыслить. Но как ты умеешь видеть – не знаю. Свет, я только сейчас это обнаружила. Я не знаю, как ты видишь, если без ножа анализа. И сейчас собирай не только этот город по частям (он м. б. достаточно собирательным), собирай детали, знаки, лица людей, жесты, движения. Вспомни все стоящее, понимаешь. Любую теорию можно дать открытой цитатой, как у Годара. Но все остальное должно быть. Надо еще обдумать, как нам не поскользнуться на самой теме, достаточно спекулятивной.
Нет. Я больше так не могу. Это обменщики приходили.
Знаешь, я шла сегодня где-то (не помню) и думала, что наши письма действительно становятся вердиктами достоверности. Они длинны и похожи на мотки ниток. Письма – одна из сильнейших моих привязанностей. Маленькие рукописные романы, похожие на беспомощных бабочек-однодневок.
У нас начинаются белые ночи. Не люблю это время. Небо похоже на бельмо, и этот воровской, мерзостный свет отовсюду. Недаром их так Достоевский боялся. И вот Шолохов шляется по Канну (хорошая жизнь, м-да). А «Дом кино» представляет скандальный «Панцирь» («Небо над Питером»). Так холодно, никак не могу согреться. Я стала похожа на злобливого ханыгу, сонливого и кашляющего. Как ты там?
28.05.92.
6
(…). Как-то ночью… я разбиралась с будущим (не со своим, а с общим, категориальным). Черная, зыбкая масса, которую мы выбираем ежесекундно, как есть. У Кржижановского: «В ином настоящем больше будущего, чем в самом будущем». У Ортеги: «Жизнь – это будущее, то, чего нет».
Но… ведь и будущего нет. На каком бы этаже лифт ни остановился, дверь откроется только в настоящее. Мы садимся в сегодня и выходим в сегодня, но разве между ними нет разницы? Разве мы не успеваем вырасти или постареть в те мгновенья, пока кабина движется в темноте шахты? Это движение происходит в нас, но без нашего участия, смысл движения от сегодня к сегодня решено было скрыть и только самым догадливым иногда удавалось…
Итак, будущего нет. Мягкие толчки в рукаве шахты – это сон, и все будущее концентрируется в этом движении, то бишь во сне, практически без нас. Сказать, что жизнь – это будущее, понимая, что это такое, можно лишь, если тебе откроется смысл полубессознательного движения, когда станет, наконец, понятно, что в этом-то движении все и дело, а выходы на этажах ничего не дают, п. ч. там все заранее известно на тыщи метров вперед. Самые умные предпочитают двигаться без остановок, разными способами… Тут все средства хороши, выбирай на вкус. Кому не хватает для этого самих себя, те прибегают к наркотикам (Недавно Курехин об очередном кинофестивале: «Советский кинематограф могут спасти только наркотики. Думаю, килограмма ЛСД хватило бы на всех…») разных сортов и силы воздействия.
А прошлое? «Веревка оборвалась, когда вы попытались заглянуть в тайну своего прошлого…» (Мейринк). В том же «Големе» говорят о людях, не помнящих своего прошлого (Периат), растущих, словно привитая почка, на чужом стволе. Периат разбился, когда попытался увидеть свое прошлое. Но что тогда остается у человека, забывшего прошлое, если будущего нет как такового? Экстатические движения по прямой?
Недавно с удивлением прочла, что «Голем» был любимейшей книжкой Хармса, под его влиянием изучал черную кабалу и законы «тарока», и древнееврейский алфавит с его мистическим содержанием. И что многое, в т. ч. и «Старуха», буквально выращено из «Голема», как та самая привитая почка. Странно, что он (Хармс) вообще-то писал с напрягом, это очень видно по письмам, и его, казалось бы, невесомые конструкции на самом деле тяжелее бетона, хотя это не так чтобы важно, значим результат.
Я думаю, что из «Голема» современное искусство еще кой-что может почерпать. Искусство, античеловеческое по сути, растет на таких же античеловеческих идеях, которым уж две тыщи лет, но которые ныне звучат с новым комсомольским задором. Ибо. Египетские мысли о гермафродитизме как высшем явлении в человеческом существовании, повторенные и Платоном, и Розановым, и Мейринком, совершенно бесчеловечны, ведь они лишают человека смысла существования, как его понимали много лет: дом, семья, ребенок. Они все ставят с ног на голову, как и встречи с двойником, причащенным тайн, п. ч. зачем человеку эти тайны? Он не удержится на их хлипкой веревке, волокна лопнут, и он разобьется.
А Борхес, создававший свои волшебные метафоры? На чем? На бессовестном обмане, бесчеловечном посыле. Подвиг окажется грезой умирающего в послеоперационной палате, город бессмертных – скучной лажей, письмена бога дешифрует умалишенный, тайны вселенной хранятся у какого-то скудоумного торговца, а Минотавр так бессилен, что не может даже умереть. Театр жестокости заключен не в том, что жизнь ежемоментно граничит со смертью, не в том, что нужно настоящее умирание, п. ч. смерть – единственная принадлежащая нам реальность. Жестокость в том, что искусство разнимает и расчленяет смысл человеческого или, скорее, оскопляет его. П. ч. в этом творении человеческого разума менее всего нужен человек. Лучше превратить его в жука, муху, слона, заставить рожать, как в «Райской птице», нечто лягушеподобное, серое, скользкое и… разумное, нужно внушить всяческое отвращение к человеческому телу, сняв все его движения в омерзительных ракурсах, запечатлев его разложение в точном руководстве со справочником судебной медицины. Что там еще можно сделать на уровне физических границ тела?
Стоит лишь радоваться эзотерическим началам нашего искусства, при всем желании туда протиснется малое число посвященных, да и желания-то большого нет. Ибо чем меньше оно в себе содержит, тем сложнее и скучнее разговор вокруг него, а что оно может содержать, если заранее вычитает всякий человеческий смысл? Упражнения в бесчеловечности как некую священную игру ума? Но если только ума, то теория относительности дает сто очков вперед любому авангардному манифесту.
Можно еще взять обслуживающие человека отрасли, приравненные к искусству. Что происходит, например, на подиуме или в архитектуре? Разве это практически можно носить, в этом – жить? Нельзя. Человеку день ото дня становится все более негде жить, не в чем жить. Да и не с чем. Даже сон как священная экологическая ниша осмысливается по-иному: «Я уже скоро год сплю среди бела дня. Видимо, это смерть испытывает меня» (И. Б.). Сон равнозначен смерти, следовательно, и будущее = ей же. Если следовать импульсам мысли в категориях нового искусства, то все разности потенциалов однозначно равны нулю. Разности потенциалов жизни. А смерти? Но что она означает, кроме непререкаемо-однозначного конца? Мысль не отделяется от тела, п. ч. нет границы, кот. бы разделяла тело и мысль. И то и то обречены умирать одномоментно, посему все попытки проникнуть в этот процесс являются элементарной лажей.
Марксистские лозунги типа «Искусство должно принадлежать народу» смелы, п. ч. нужно быть очень смелым (или слишком глупым), чтобы обвязывать народ и искусство (все), в т. ч. и новое (как хорошо забытое старое, очень старое, тысячелетней давности). П. ч. когда бы народ понял, что ему принадлежит, что за ядовитый плод познания, человечество перестало бы быть. Но инстинкты самоуничтожения искусства и самосохранения – народа пока срабатывают, и мир потихоньку совершает свои инерционные движения. Когда кто-то, открывая столетней давности текст, спохватывается, крича: «А ведь вас предупреждали!» – это смешно, п. ч. пророчество не есть определение движения, а только точное следование его логическому ходу. Можно «прочитать» поток, но изменить его русло нельзя.
Ну, черт с ним, с дегуманизированным искусством. Оно ведь не растет само по себе, у него есть родители. А они-то что? Кто они? Люди, не научившиеся жить? Люди, сочиняющие автобиографии трупов?
Когда-то Бродский, исследуя истоки тирании в нашей стране, высказал примерно такое предположение. Коммунистическая партия была результатом демографического взрыва. Людей было много, и подоспевшее вскоре новое поколение поняло, что, увы, все места заняты (в искусстве, экономике, политике) и, очевидно, не скоро освободятся. Нужно было либо ждать, либо создать нечто иное, где достоинством были бы противоположные общепринятым качества. Вместо яркой личности – серое пятно, общее вместо частного, ну и т. д. А разве новое искусство не возникло по той же причине? М. б., не средства были исчерпаны, а места – забиты? Недаром ведь потом половина дада и сюрреалистов ушли просто в реализм, став притом еще и коммунистами (Маяковский или Элюар, например). Никто из них не писал и не писал кровью. Славная, шумная братия авантюристов, воров-карманников, таскающая при случае старые монеты у доверчивого традиционализма. Они и пришли партией, шайкой какой-то, они так редко существовали сами по себе (если вообще существовали). Они успели создать достаточно мафиозные структуры: критики, рекламы, аукционов. О, уж они-то умели выживать. Можно вспомнить хотя бы Малевича, методично выжившего акварельно-гениального Шагала из Витебска, превращенного к тому времени в геометрическое поле с разнообразными фигурами чудовищных расцветок. Супрематизм Малевича какого-то бухгалтерского свойства, и вообще, чаще всего эти импровизации и свободные движения оказываются выверенными по сантиметру и просчитанными на счетах. Но тогда извините. Вы же вроде как апеллируете к подсознанию и прочим психофизический вещам. Периодически записывая их в гроссбух?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.