Текст книги "Свобода печали"
Автор книги: Елена Рощина
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
Я еще кой-как пытаюсь собрать пресловутую силу воли, представляя по утрам, как встаю в шесть, обливаюсь ледяной водой и учу английский (а-ля Мартин Идеи), но я знаю, что этого делать не нужно, что это не моя ниша. Я люблю по вечерам в одиночестве рассматривать какие-то нечеткие и тающие контуры смыслов, явленных в сиюминутной реальности. Можно потянуть тихонько эти нити, собирая их в клубки, это будет знание, наверное, но автор страшной и туманной книжки «Дверь в иные миры» Карлос Кастанеда прав, утверждая: «Зачем нужно знание, если оно бесполезно?»
Есть только та реальность, которую создаем сами. Это так, но попытки фиксации удаются не больно. А что с ней делать, с этой своей реальностью, куда с ней? А если в нее, то где?
Я недавно видела параджановский «Ашик-Кериб», какая-то космологическая структура, картинно красивый мир Параджанова, оставленный на счастие. Умберто Эко говорил, что роман начинается с того, что придумывают мир. Параджанову придумывать ничего не нужно, его мир всегда был с ним, и даже если он просто переходил улицу, этот мир двигался вместе с ним. Он был, почти по Хейзинге, человеком играющим, мистификатором и шутом, у которого «безответственность во всем, кроме игры». И хотя все эти игры саморазрушительны, но по-другому тут нельзя, да, честно говоря, и не хочется.
Сегодня с утра – нетерпеливые капли дождя в окно, мокрая грива еще зеленой листвы и твое странное письмо. Я так из него, через него ощутила и эту внезапную тишину, растаскиваемую часами, и твои температурные приливы, и жиденький сентябрьский свет задыхающегося дня.
Ты очень талантлива, Инн, у тебя какой-то редкий, параджановский дар инобытия: мир, который вдруг возник и который давно стал реальностью, существующий здесь и сейчас. Этот мир в такой мере самодостаточен, что не нуждается ни в чьем признании. Но человек-то нуждается. Я постараюсь скоро приехать, Инн. Вроде проклевывается долгожданный отпуск. Хочется в Питер, вдохнуть его сиротливого и холодного воздуха, раз уж не получится, видно, там жить (все требуют доплат, с каждым днем больше и больше, а где взять деньги?). Скорее всего, уеду туда на несколько дней, но перед этим буду у тебя.
Квадраты окон, сколько ни смотри
По сторонам. И в качестве ответа
На «Что стряслось?» пустую изнутри
Открой жестянку: «Видимо, вот это».
Это Бродский.
Пока.
Выздоравливай. Как ты там, совсем-совсем одна?
Лена.
15.09.92
11
– Но жизнь, понимаете ли, – это не только игра.
– А вот в этом меня никто не убедит.
Г. Гессе.
Инна, я всегда читаю твои письма с какими-то спорами внутри себя: сказать, что ты не права, значит утверждать, что мне известна некая истина, но ведь я так же иду вслепую, звеня палкой по тротуару, и совсем не знаю, правильно ли иду. И что есть эта правильность, кто его знает? Может быть, слепота великих не оттого, что «убрать» их стремились (Бог ли, природа ли, жизнь ли, а оттого, что внутри себя они были совершенно самодостаточны? Великий слепец Борхес, заведовавший национальной библиотекой, удивился вопросу: «Хотели бы Вы вновь стать зрячим?» – «Зачем. Я и так вижу гораздо больше Вас!» Бальмонт: «Слепота, это дивное горе, Марина!» Если верить Умберто Эко, то любое произведение как космологическая структура нуждается в построении мира. Но когда мир построен, зачем еще нужен окружающий?
Только вот построенный мир все одно обнаруживает беспощадно-красивую конструкцию игры, мыслимой как жизнь и обернувшейся мифом.
В твоем письме два раза подчеркнуто слово «нельзя». Я не люблю его. Нам и так всю жизнь чего-то нельзя. Так почему нельзя распорядиться этой жизнью, как хочется? Почему в ней все должно сводиться либо к суициду либо к аукциону? Мне не нравится ваша реальность, но кто мне может запретить построить свою? Ты читала Гессе «Игру в бисер»? Или Кортасара – «Игру в классики»?
То, что ты пишешь об Игре – немножко не то, видишь ли, это не замена и не подмена, это другая дверь. В каждом из нас есть такая замшелая дверца, за ней сидит наша самость вне всяких подмен – роли жены, жилетки, рабочей лошади, ей пусто, одиноко и холодно, и все иные миры, вторые реальности и запредельные выси – только ее игрушки. И что ей может предложить этот мир взамен – кухонный передник? А ведь там, на Страшном Суде (если таковой есть), призовут к ответу ее, суть, без личин и морщин, и кто знает, не окажется ли то, что мнили жизнью (работы, зарплаты, квартплаты), – только игрой, нелепой и жалкой.
А Игра – это не стремление к «исполнению безумных желаний» и не «грезы», игра – это душевный труд (как труд каменщика), выкладывание ступеней к непостижимому. Трудно так все объяснить. Ты ведь просто исходишь из значения слова (иначе не появились бы кошки-мышки), а это код. Не спеши, в этом мире слишком много вещей, которые не следует понимать буквально.
Фильма об авангарде не видела, к сожалению, но рада, что тебе понравилось, хотя категории «нравится – не нравится» к этому искусству смерти вряд ли подходят. Но это слишком больная и большая тема, чтобы о ней распространяться в письме. У меня сейчас все мысли примерзли. Живу, как в сказке, – в «ледяной избушке», наш выношенный старый сектор подключают последним, и уже второй октябрь живу в ледяном аду.
Что же касается «Русской рулетки», то ты напрасно портишь вкус. Смотри лучше ретроспективу Вайды. Уже были прекрасные «Пепел и алмаз» и «Пепел». В Москве сейчас много всего любопытною идет: в Киноцентре под рубрикой «Музей кино», в Доме Ханжонкова, в «Октябре».
Когда будет немножко теплее в доме и то, что сидит, скрючившись, за дверью, отогреется, я напишу пообстоятельнее, а то сейчас пальцы закоченели.
Поцелуй дочку. Всего доброго.
Лена.
8.10.92.
12
Инна, здравствуй.
Наконец-то получила от тебя письмо, шла, читала прямо на улице, запинаясь о всякие обломки отжившего свое городского района. Даже не читала – глотала с жадностью. Несколько дней назад отправила тебе чудовищное письмо, но извиняться не буду, п. ч. в нем все – правда. Был такой непереносимый день. В этот же вечер позвонила Света – как знала. Она обменяла киевскую квартиру на Воронеж и звонила уже оттуда.
С тех пор, как у меня появился телефон, мне перестали писать. Это такая потеря, п. ч. я не умею говорить телефонной трубке ничего, кроме банальностей и общих мест. Мне иногда так жалко, до плача, что все хоть немного близкие мне люди так далеко. А окружают те, кто, по выражению Набокова, существует только потому, что не мыслит.
Читала твое письмо, и первое, что пришло на ум: «Бергман! Сюжет и ощущения бергмановские, что-то между «Сценами из супружеской жизни» и «Осенней сонатой». Но быть исполнителем в таких драмах страшно. Где-то в «ИК», в статье о Евгении Харитонове фраза: «…оставался один. Не так один, как бываем мы, – я поссорился с людьми, – а непостижимо один – вот я, а остальных еще не создали».
Сегодня парень, подвозивший меня из конторы кинопроката, рассказал о девушке, своей знакомой. Художник, потом закончила ЛГИТМИК, стала театроведом, поступила в аспирантуру, преподавала, печаталась в «Театре». Профессионал высшего пилотажа. Недавно ушла в монастырь. Парень удивлялся. Чему? Здесь этот пилотаж никому не нужен, п. ч. сапоги тачает пирожник и наоборот. Кино занимаются бывшие агрономы, не знающие, кто такой Фасбиндер, журналистикой – энергетики, культурой – круглые нули. Полный дилетантизм, отсюда убожество, никто ничего не знает и знать не хочет! А я их всех – боюсь. Они хронофаги, они сжирают время, п. ч. им его все одно деть некуда, не жалко. А мне есть куда. Чтобы прожить, приходится читать в лицее, давать что-то в газету, таскаться в прокат, а еще мальчик, как его бросишь, хоть и чужой (чужого – ничего нет, п. ч. и своего нет. Все чужое и все свое). Плюс ВГИК, купленные книги, кот. не читаются… И еще нежелание сказать себе, что это все никому не нужно. Ни-ко-му.
В пору своей спорадической депрессии купила Кьеркегора «Страх и трепет». Открыла страницу: «…отчаяние, эта болезнь Я, «смертельная болезнь». Отчаявшийся – это больной к смерти. Более чем какая-либо иная болезнь, эта болезнь направлена против самой благородной части существа; однако человек не может от нее умереть. Смерть не является здесь пределом болезни, она служит скорее беспредельным пределом. Сама смерть не может спасти нас от этой болезни, ибо здесь болезнь со своим страданием и… смертью, – это как раз невозможность умереть». Тайна точно открытой страницы, сопровождающая меня всегда. А недавно купила «Бледный огонь» Набокова, только что вышел в издат. «Северо-Запад», есть такое в Питере. Три англоязычных романа с великолепным переводом. Да еще том Шестова, второй, первого не досталось, увы. Книги хорошие есть, но цены! «Парижская школа» с Модильяни – 4,5, худ. музеи мира, каждая книга серии – 10–12 тыс. И т. д. Никому ничего не могу купить. И себе чаще всего тоже не могу.
Подписка на будущий год стоит 8-15 тыс. Значит, «моих» журналов не будет. П. ч. хочется еще съездить в Питер, а это штук 20. Деньги же платят ну очень смешные, сама понимаешь. Мама скоро уйдет на пенсию – как мы будем жить, не знаю. Заставлять ее еще работать я не могу, а научиться зарабатывать хорошо – тоже не могу, хоть и работаю немало.
Ну все, «этот стой у нас песней зовется». А что касается ВГИКа, то хочу попробовать поступить все-таки на дневное, хотя бы ради того, чтобы подышать недолго Москвой, п. ч. здесь делать решительно нечего и не с кем.
Где-то у Мандельштама было:
«Я пью за военные астры, за все, чем корили меня:
За барскую шубу, за астму, за желчь петербургского дня.
За музыку сосен савойских, полей Елисейских бензин.
За розу в кабине ролс-ройса и масло парижских картин…»
Всякий раз вспоминаю и плачу, п. ч. ничего не было, кроме нищеты и страха, все это было у кого-то, а у него не было. И в Италии, язык которой учил, чтоб говорить о Данте, не был. Никогда!
Хочется примерить на себя, но ты не Мандельштам. И все же, все же.
Пока.
13, понедельник, сентябрь, 1993 г.
13
Инна, сегодня получила два твоих письма и – безошибочно, первым вскрыла и прочитала то, что с зеркалом и стеклянными объемами как более важное (или нужное). Может быть, оттого, что утрата дома никогда меня сильно не трогала, чувство дома во мне вообще не развито – где письменный стол с моими книгами, там и дом. Неприятен лишь процесс упаковки, погрузки и выгрузки. А какие стены и что на них навешано, меня мало занимает, лишь бы среди них никто лишний не шлялся.
Странно, как точно и тонко ты умеешь чувствовать непроизносимые вещи. Я это с первого твоего письма нюхом, нутром ощутила, что-то родное за мнимыми бытийными разностями. Умение одинаково чувствовать пропасть под ногами, двойническую суть жизни.
Снег пошел. На дворе 23-е сентября. Позвонила Света.
Два года подряд мы присылали друг другу письма – тысячи вариантов одной мелодии, как в джазе. Если это была любовь, то ее имя я произношу только сейчас, постфактум, п. ч. теперь – затемнение, титры. Бергман. «Персона». Хотя, нет. Иначе. Наверное, это был последний мост моей молодости, последний всхлип. Я давно уже не чувствую дыхания и задыхания любви – нигде, ни с кем. Я не помню, сколько мне лет.
Холодные пальцы и страх. Всегда одно и то же. Жизнь не бросают под ноги Господу, словно грязную тряпку. Дареному коню в зубы не смотрят. Такая досталась. «Дар напрасный, дар случайный, жизнь, зачем ты мне дана?» А низачем.
Че? Отстань и не будь занудой. Снова зима настает, все прячутся в норки и сидят ти-хо. Будем зимовать. 6 месяцев в году тут лежит снег. Бог и отечеством наградил со всеми вытекающими последствиями. Хорошо, что снег. Грязи не видно. «Россия – отечество. Смерть – неизбежна» (Набоков). Ничего, дяденька, зато у меня есть воображение. «Гарсон, одну Францию!» Или что там еще?
На дворе хрупкий воздух предзимья. Вчера был робкий, солнечный свет, увязавший во влажной, пестрой листве и проявившейся вдруг паутине. Меня мучили воспоминания, подступая к самому горлу, как слезы. В комнате было сыро и холодно, холод приковывал к месту, как больную собаку.
Ничего, все еще наладится, унитаз перестанет течь и изображать кораблекрушение, дадут тепло и денег. А у тебя будет комната, книги и надежда на лето. И может быть, что-то еще.
Лена.
Р.S. В стране, кажется, очередной переворот. 24.09.93
14
Бог даровал слова как единственную защиту от мира. У меня другой – нет. Если я все-таки «преждевременно» умру, это значит, что рядом не было бумаги и ручки. Их, наверное, слишком много, слов, особенно тогда, когда мир слишком нежно душит в своих объятиях. Прости мне их.
Первый снег, как первая линька ангелов. Влажные сумерки. Твое письмо. Неведомого мне пса жаль, как родного.
«Есть вещи, которые люди должны делать за нас, те самые, которые нам дано делать только за других. Любить нас». Люди нас не любят, Инна. Только звери. И те – недолго.
Кафка в дневниках: «Я познал лишь тишину ожидания, которую должны были нарушить слова «я люблю тебя», только это я познал, ничего другого».
Всегда одно и то же. Любовь как единственная ниточка смысла, слишком тонкая, чтобы не обрываться.
Усталость от всего такая, что могу либо лежать с закрытыми глазами, либо плакать. Кажется, хочется курить, а больше – ничего. Битый час валялась на диване, следя за гаснущей полосой света в окне. Дальше – все, начинался чистейший дзен, когда ты становилась настолько ничем, что могла читать разрозненные знаки деревьев во дворе. Мир саморазоблачался. Соблазн написать, что за этим открывалось нечто новое, велик, но открытой не было, только шелудивые происки пустоты.
По «ящику» показали «Ночь» Антониони. Очень захотелось этой роскоши отчуждения, нервной самодостаточности и немного пустого пространства вокруг – когда все заменимо: мужчины, страны, книги – и только без этого пустого пространства жить невозможно. У меня было только пространство пустой квартиры, которое упорно ни на что не заменялось.
«Туалетный столик» в твоем письме. А у меня все столики – туалетные, в самом прямом смысле. И лежит на них всякое дерьмо (а не крем «Шанель»).
Ты права – ехать никуда не нужно. Иллюзии – самый прочный из миров. Останемся в нем.
Это болезнь, называется аутизм. Когда человек сосредоточен на себе самом, в себе замкнут, самодостаточен, а о мире вокруг только догадывается. В словарях есть, наверное, и более точное определение. Странно лишь, что им не болеют все как один. В письме у тебя: «не успеть разглядеть его реальность, настоящесть». Знаешь, настоящесть-то не пугает, беда в том, что как начнешь разглядывать, так всюду – нереальность и ненастоящесть видишь.
«Мало что оставалось от площади. Помост давно рухнул в облаке красноватой пыли. Последней промчалась в черной шали женщина, неся на руках маленького палача, как личинку. Свалившиеся деревья лежали плашмя, без всякого рельефа, а еще остававшиеся стоять, тоже плоские, с боковой тенью по стволу для иллюзии круглоты, едва держались ветвями за рвущиеся сетки неба. Все расползалось. Все падало… летела сухая мгла; и Цинциннат пошел среди пыли, и падших вещей, и трепетавших полотен, направляясь в ту сторону, где, судя по голосам, стояли существа, подобные ему». (Набоков. «Приглашение на казнь»).
Я всегда эту шитость белыми нитками слишком чувствую. А иллюзии для меня звучат как-то по-другому, втайне от всех я знаю, что они – самые настоящие.
Странно, что жизнь не уничтожает таких в колыбели. Потом они вырастают и тихонько теряются в толпе. Некоторых жизнь даже милует, и тогда происходит невозможное: она начинает подчиняться их желаниям, принимая твердую форму их иллюзий.
Вот уже год в моей памяти живет телефонный номер одного человека. Стоит набрать его, и там, в «фантастическом городе», ответит фиолетово-черный голое, вытягивающий гласные, словно рыбачьи сети. Вот уже год я придумываю этого человека, как ты – своих леших, вместо того, чтобы просто набрать номер и поговорить. Но если это сделать, человека не станет, предмета игры не станет. (Инна, меня нужно сдать в психбольницу для опытов, ни на что другое я уже не гожусь. Когда по радио передают количество убитых, становится жаль – может, им эта жизнь была нужнее, чем мне.)
Знаешь, тут недавно принесли киносценарии с «Анной Карамазофф» Рустама Хамдамова. Книжка № 4. Прочти, если сможешь. Диалог женщины и юноши. Тот случай, когда читал-читал и заплакал, п. ч., оказывается, в твою игру тоже кто-то играет, потому и ощущения беспощадно-точные, но для тех лишь, у кого они – были.
Фильм, говорят, провалился, но было бы странно, когда бы не. Слишком прозрачно и призрачно. Так понимать все, так чувствовать и снимать фильм о полной бессмысленности всех пониманий и чувствований. Для кого? Чудак, он бы еще «Приглашение на казнь» снял! Он же знает, да: «И чувства все мелкие чем-то другим, Пушкиным, например, прикрыты, чувств высоких они не знают, но туда же, все читают чужие песни, чтоб душу свою зяблика прикрывать чужим разбитым сердцем». Тогда зачем? (…).
Сегодня суббота, целый день болтаюсь по дому в пижаме, все одно зайти некому. Самые близкие – самые далекие, а то бы зашли на чай и, может, остались, как прежде, в пору общажного бытия. Если человек – всего лишь цитата, то укреплять себя в контексте этой унылой местности не хочется, потому сижу дома или в Венеции. Где придется. Только не тут.
От «стрелецких бунтов» стало совсем тошно: стало быть, неизбежна новая пошлость «побед демократии» и новые унижения – его же. Как я их всех – ненавижу.
Утром четвертого кто-то мне с тревогой в голосе: «Как вы провели эту ночь?» Это комедия дель арте, Инна.
Сегодня, в старом дневнике булгаковское: «Счастье – это лежать долго… в квартире любимого человека… слышать его голос… вот и все… остальное не нужно…»
11.10.93
15
(…). Давай оставим тени бывших мужей в покое. Тени! Меньше, чем тени, и слабее, чем имена. Все оставшиеся слезы смыл прилив. Так странно – что же ты в таком случае так любила? Может быть, только саму любовь?
А телефонный голос, стоит лишь вызвать его из небытия, обрастает, как водорослями, сотней ненужных подробностей: жены, дети, – напоминающих о постыдности такой игры в реальном мире, где тебя вообще не существует. Но и голоса, который тянет услышать, в нем не существует тоже, он и живет только в лазейке воображения вместе с его недосягаемым обладателем.
У Кшиштофа Кесьлевского есть прелестный «Короткий фильм о любви» (сценарий – в № 8 «ИК» за этот год). Мальчик подглядывает в подзорную трубу за жизнью девушки из дома напротив. Иногда звонит ей. Изо дня в день. Девушка взрослая, и у нее взрослая жизнь. Другая. А у него – подзорная труба и телефон. Ее изображение и голос. Как в фильме. Однажды они встречаются. И он ей во всем признается. «Я подсматриваю за вами…» и еще: «Я люблю вас…»
Ты хочешь войти ко мне?
Нет.
Хочешь меня поцеловать?
Нет.
А чего же ты хочешь?
Ничего…
Взрослой девушке с другой жизнью это не очень понятно. Тогда – зачем? Прикосновение еще не есть обладание, а обладать ничем нельзя, кроме мнимостей. Но она этого не знает. (…).
Важно здесь другое, мальчиково «ничего». Из истории необладаний – Данте, Петрарка и т. д. Потом – Абеляр, из миров – самый пронзительный и любимый: Сигурд и Брунхильд. Чего они, в сущности, хотят? Ничего. Кроме самой любви. А лицо у нее может быть – любое.
У меня в последние годы какие-то странные вещи происходят с книгами, однажды я открываю какую-то и нахожу то, что мучает меня неоформленностью. И вот – все оформлено, к сожалению и радости. Помню, когда уезжала из Воронежа, как на картах, выпало цветаевское: «Когда я уезжаю из города, он кончается, перестает быть. Это не самомнение, я знаю, что в жизни городов я – ничто…».
Стоило придумать себе странную игру, как в ящик впихнули «Короткий фильм о любви». Это не жизнь провоцирует книга и фильмы, а совсем наоборот. Я постоянно ощущаю жизнь как цитату. Тысячи раз на дню. Девочка немыслимой красоты, играющая в песочнице, – почти Лолита. Темная женщина с тряпкой в руке – почти Мария из «Жертвы» Андрея. Мир прозрачен, и можно войти через любую стену. Вам захотелось еще раз сыграть Кесьлевского? Пожалуйста. Даже если вы и не подозревали о нем. Те, кто понимает, находят в этом странный соблазн и удовольствие. Доктор Судзуки призывает от всего отказаться и лет этак девять посидеть, глядя на стену. Просто чтобы доказать себе, что ты не существуешь. И потому, что оттого, сидишь ли ты вот так или мечешься в поисках истины, – результат один. Но, сидя, ты успеешь что-то понять. Может быть.
Я знаю, что так не смогу. Из европейцев никто не смог, хотя многие хотели. Я только знаю – кожей то, что монахи дзена знают даже костями. Это разные вещи. Поэтому я знаю, что нам остаются не Путь, не истина (мы их не выстрадали и не заслужили), а только игра, и Хейзинга тысячу раз прав со своим «человеком играющим». Игра не для победы или поражения (это уже не игра, а битва), а для нее же самой. Весь XX век – это прохождение сквозь стены, игра в цитаты, узнавания-неузнавания, негласный договор считать мнимости чем-то реальным. У этого даже есть дурацкое название «постмодернизм». Я люблю тех, в ком чувствую игроков. Они-то знают, что ничто в этом мире не имеет цены и смысла Они знают, что на Путь им не ступить, но имеют наглость резвиться на обочине.
Обладатель голоса – тоже Игрок. И еще какой! Может быть, самый смелый из нынешних в нашем отечестве.
Черт, тепло снова выключили, и сигарета так по-дурацки горит. С одной стороны. А на почте у нас все есть. И я отправила тебе Шестова. Читай. (…).
Вчера Таганов рассказывал, как к нему в 67 приезжал Тарковский с Ларисой. В 67-м! Подумать только. Он издал книгу об одной странной поэтессе – Анне Барковой. И мне подарил. Читала со смешанным чувством – какая горечь: все знать, все понимать и не смочь. Так чувствовать стихи, как она, и быть такой беспомощной в стихах. Дневники куда как лучше, но там оценки все мужские, жестокие. Там – ненависть, а из нее-то стихи не растут, они от этого умирают. А вообще дамочка – ой-ой. Я тебе пришлю книжицу, любопытная очень.
В лицее был праздник, свет, стихи, музыка. «Иже херувимы…». Потом вышла – на улицах: три с половиной фонаря и какие-то матерные мальчики. «Провинция мистически ужасна: была, есть и будет», – написала как-то Баркова. И будет, да. И за эту действительность мне предлагают держаться? А зачем?
Р.S. А вспоминать о ком-то, значит пролистывать жизнь назад. Когда хорошо – не помнят, когда хорошо – живут. И в «Солярисе» – все точно. Может быть. (…).
28.10.93.
16
Три дня праздника просто как повод не соприкасаться с действительностью. Лежать, блуждать по лабиринту своей памяти, чувствуя легкое головокружение от недостатка воздуха и сигарет.
Бедная память, измученная чудовищным количеством слов, вырывается из их плена и идет своими тропинками, всякий раз считывая на них новые знаки, редкий, тяжелый листопад, сырая тоска осенних улиц или нежные тени бессонниц после трудов любви…
Женщина не должна быть одна, наверное. Цветаева писала: «Я не девочка и не женщина, я могу без кукол и без мужчин. Я могу без всего…» Только писала, а мочь – не могла. Формулы Ницше, три года назад казавшиеся просто красивыми словами, оказалось, рассказывают твою жизнь. Все, что я в ней так не любила, досталось мне сполна: город, бездарность работ, одиночество.
Не хватает всегда самых простых вещей: вечернего телефонного звонка, живого тепла рядом, вещества любви. Эта нехватка оборачивается острой кислородной недостаточностью – задыхаясь, плачешь весь вечер от унижения и боли. Сколько бы ты ни повторяла: «Я могу и так!», тебя выдает это – невозможность вдохнуть.
Даже нелюбовь к Чехову оборачивается некой комичной стороной – в конце концов я, словно его героини, сижу на вокзале и жду, жду, жду. Годы, люди, события – все проходит мимо, а ты видишь только какие-то серые пятна. Смерть наступает вчера. И для такого конца человеческая жизнь слишком длинна.
Ты перестала писать мне. Не спрашиваю, почему, видно, были причины. За твоим молчанием образовалась маленькая полынья пустоты. Я стараюсь не смотреть в ее сторону, но всегда помню о ее существовании.
Одиночества и боишься, и желаешь. И все-таки человеку нужно хотя бы время от времени разговаривать на своем языке. «Говорить – это прекрасное безумие: говоря, танцует человек на всех вещах…» (Ницше).
Всякий раз, начиная писать, чувствую, как происходит легкое отторжение: меня от текста; слова, как фагоциты, пожирают неуловимую суть, а остается только жесткая корочка текста. Три количества слов, вынянченные во время побегов, вырастают вокруг полыньи камышом – и только. Побеги совершаются все чаще, но они ненастоящие, да.
В поступательном движении дней существуют некие провалы: дни, в которые тонкая защитная пленка рвется, а в разрывы устремляется хаос. Это происходит внезапно, как молниеносно настигает тебя хроническая боль. Каждый раз с этим труднее справляться и тяжелее найти укрытие.
Я ничего не выбирала. Но чувство такое, что меня за какую-то провинность поставили в угол и забыли о сроке наказания. А потом и вообще забыли обо мне. Таким образом, наказание стало бессрочным и бессмысленным. Но кто тут будет разбираться? Для таких ощущений человеческая жизнь слишком длинна. Кое-кто это чувствовал, скрываясь в потемках безумия или выбрасываясь в окно.
Прости мне этот письменный плеск.
Лена.
Р.S. Тут попалась небольшая книжка «Ленинградский андеграунд. Начало». О художниках, поэтах 50-х. Очень любопытно. А то по логике наших искусствоведов, семидесятники и шестидесятники сами по себе появились. Без никого. А был – кто. У них у всех такие истерзанные судьбы, они почти неизвестны. Был среди них Роальд Мандельштам, поэт. Однофамилец. Он болел костным туберкулезом, мать бросила. Умер в 29-ть от истощения и болезни. Смотри, как здорово:
Конечно, в лужах есть окошко
Сквозь землю в южный небосвод;
Не зря к нему прилипла кошка –
Глотая звезды, небо пьет!
А рядом чуть живой от жажды,
И я – боясь сойти с ума –
Любой бы сделал точно так же!
Она подвинулась. Сама.
Внизу мяукнул изумленно
Хвостатый, рыжий антипод:
Два зверя, полные соленым,
Лакали небо – я и кот!
Вот счастье! – Думать ночью поздней
О царствах мира, их тщете,
Когда безоблачная звездность
В небесно-полном животе!
Любая лужа – суть окошко,
Когда желающий забыть
Придет к нему бродячей кошкой,
Глотая звезды, небо пить.
1955 г.
Еще 10-ть лет до шестидесятничества.
И два года после смерти Сталина.
Сказки я тебе не купила. Прости. Неплатежеспособность налицо или на лице. З/п еще и за январь не выплатили. В фирме все работники бухгалтерии уволились. И март стоит какой-то зловещий. Вот так.
Лена.
18.03.94
17
Инна, сегодня такое тихое, блаженное, солнечное утро, и мне никуда не надо идти. В лицее – каникулы. Потому сижу дома, тихо печатаю нудные курсовые, жмурюсь на солнце, как толстый кот, перебираю книги. Наверное, так жили старосветские помещики.
Письмо твое прочла с грустью. Тоска твоя по дому (своему, разумеется) понятна очень. Хотя и с оговорками, п. ч. дом-то у меня есть. Свой. Чему я всегда радуюсь. Я стала замечать, что, уезжая куда-то надолго, тоже начинаю грустить именно по дому, по книгам, расположению вещей в нем. «Давайте договоримся раз и навсегда, что жилище есть краеугольный камень человеческой жизни…» (Булгаков).
А о замкнутых кругах и дверях зря ты. Кто тебе сказал, что неведомый цикл завершился? А если и завершился, то что с того? Да, впереди никого из нас ничего не ждет, скорее всего. И плевать. «Ценностное содержание жизни важнее, чем смысл ее», – как заметил Сократ. Прошлого не существует, а завтра может не наступить.
А у меня, может быть, будет сессия. В мае. Мне на нее очень хочется попасть.
Знаешь ли, ко мне тут иногда любопытный народ шастает. Один обаятельный художник (после питерской академии), папа лицейского ребятенка, с которым мы поигрываем в платонический роман, и мальчик с очень хорошими стихами, с кот. мы просто играем. Мальчик все как-то говорит, что подсознание мое должно что-то подсказать, а подсознание – ленивый бангутот, ничего не говорит, как назло. Мальчик хотел бы поснимать кино, но с его усердием – увы, увы. А стихи есть милые, например, это:
Маме было бы нежнее,
чтобы сын смотрел на звезды,
и раскрытые страницы
шелестят протяжно где-то,
мама видит все иначе,
гром сменяет дождь и небо,
мягко шелестит губами,
так давно с тобой я не был.
Рожь сменяет снегопадом,
Снегопад сменяет солнцем,
солнце пьет росу с растений
и в твоих ладонях – ветер.
Мы пришли, и мы расстались,
в этом мире все так просто –
ночь, холодный липкий ужас
и печальные созвездья,
на которых мы родились.
Но мальчик, в принципе, не так важен. А вот его мама! Я в нее ти-хо влюблена. Она преподает музыку, и у нее есть удивительное качество – все, кто с ней соприкасается, становятся талантливыми, п. ч. всякий последний человек для нее – Божий дар, и кошки, и собаки – все. У нее дома живут 2 бывших бездомных кошки и 2 дворняги. И я, когда ее вижу, сразу вспоминаю Пастернака:
Ты дома подымешь пюпитр,
И только коснешься до клавши,
Попытка тебя ослепит,
И ты ей все крылья расправишь…
У такой мамы писать хорошие стихи – не велика заслуга. Странно было б, если бы не писал.
Мне подарили альбом Босха. Большой. И бутылку французских духов. Пахнут лимоном, ванилью, кориандром и жасмином. Одновременно. И я их лью, куда ни попадя. Дом теперь пахнет кондитерской. Это я не хвастаюсь, ты не думай. Просто это такие деликатные ненавязчивые радости. А еще я сама купила словарь американского сленга и сразу погрузилась в наркотический сон: Моррисон заметался, LSD-25 замелькала. Это какая-то анти-Америка, и мне она нравилась и нравится.
Слушай, а с причастием я тебя поздравлять не буду, п. ч. не понимаю, зачем нужно разговаривать с Богом через посредников. Церковь (любая), взятая не как архитектурное сооружение, вызывает у меня тошноту. Ты уж прости.
Я сейчас шлепаю работу про архитектуру модерна и все вспоминаю слова Блана: «Архитектура – это не сооружение, кот. украшают, а украшение, кот. строят». Жак Деррида заметил, что язык и архитектура похожи, п. ч. в основе оба имеют лабиринт. Организация места и пространства, кот. прежде не было.
(…). Нет, решительно в такое утро нельзя писать серьезных писем. Мысли веселятся и скачут, как блохи.
У нас кругом сугробищи – ого-го. Скоро будем играть в Венецию. Нарисуй мне какого-нибудь чертенка. Чтоб был не очень вредный.
Пока, пока.
Ах, да, я тут на 18-ть тысяч звонила в Воронеж. Ничего там интересного нет. По-моему. Хотя я могу ошибаться. Во, батареи выключили, чтоб не веселилась очень-то. Хи-хи.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.