Текст книги "Белое братство"
Автор книги: Элеонора Пахомова
Жанр: Книги о Путешествиях, Приключения
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)
Глава 20
Проснувшись рядом со Светой этим утром, Вадим Сигизмундович поймал себя на том, что испытывает стеснение и неловкость. Конечно, он уже много месяцев просыпался с ней в одной постели, ничего нового и непривычного в самой ситуации не было. Но что-то будто изменилось в нем за ночь. Или нет, не за ночь, за последние дни. Он сам пока не понимал, что именно, но, проснувшись, с пронзительной ясностью ощутил, что сейчас рядом с ним в одной кровати лежит совершенно чужая ему женщина, которая сама не знает, насколько они посторонние друг другу. Успенский теперь знал это наверняка, и потому ее нагота, близость и сонная безмятежность отзывались в нем неприятным чувством, будто он не имеет морального права присутствовать в столь интимном эпизоде ее жизни.
Их ночное совокупление не было актом любви, близости. Оно скорей походило на спаривание двух людей, чье сознание на время затуманилось алкоголем или чем похуже, искажающим реальность и мысли. После такой ночи случайные любовники просыпаются трезвыми, с трудом и стыдом вспоминая, какая дурь уложила их под одно одеяло. Не отрывая головы от подушки, он смотрел не до конца еще прояснившимся зрением на ее белокожее, мягкотелое предплечье в непосредственной близости от своего лица, рельефную плоскость спины с проталиной позвонков, спутанные каштановые пряди, и испытывал именно это чувство – абсолютной непричастности к ее жизни и к ней самой. И от вдруг осознанной чуждости, сквозь неловкость и отторжение, настойчиво пробивалось новое для Успенского чувство – чувство свободы.
Он осторожно, чтобы не потревожить ее сна, встал с кровати, отвел в сторону белую газовую штору и скользнул на балкон. Глядя с девятого этажа поверх мозаики крыш на город и небо, подернутое убористой рябью облаков, он вдыхал полной грудью, будто глубокие вдохи могли питать новоявленное радостное чувство, как влага хрупкий росток. С каждым вдохом оно действительно росло и ширилось в груди, в какой-то момент став настолько объемным, что Успенскому захотелось раскинуть руки и прокричать во все горло: «Я свободен!» Порыв оказался таким сильным и воодушевляющим, что на мгновение ему почудилось, пугающе реалистично, что если сейчас, перегнувшись через балконную раму, он нырнет за пределы квартиры, то не упадет, а непременно воспарит, – заполнившая грудь свобода, как гелий, будет поднимать его все выше от земли. Прокричать о своей свободе захотелось нестерпимо, так, чтобы эту новость узнали земля и небо. Но, уже набрав в легкие побольше воздуха, он вдруг затравленно обернулся – от его крика, конечно, проснется Света, а объясняться с ней сейчас Успенскому хотелось меньше всего. Поэтому он вернулся в комнату, пересек ее чуть ли ни на цыпочках и скользнул в коридор.
Он наспех умылся и оделся. Возросшая до запредельных высот популярность требовала маскировки, поэтому Вадим Сигизмундович надел льняной летний костюм, шляпу, темные очки, откопал в ящике с яркими лоскутами (изыски Светы по формированию его публичного образа) шелковый шарф. Наряд получился пижонски вычурным, но выбора не было.
Квартиру он покинул, как можно тише закрыв дверь и аккуратно повернув ключ на два оборота. Оказавшись во дворе, он поначалу растерялся. Давно ему не доводилось гулять одному и вообще ощущать себя предоставленным самому себе в полное распоряжение. Впереди был целый день раздолья. «А может, и вся жизнь?..» – неуверенно допустил он первую дерзкую мысль вольного человека и сам немного насторожился ее размаху.
Двор не очень-то соответствовал новообретенному чувству, со всех сторон Вадима Сигизмундовича обступали высокие стены домов, замыкая внутреннее пространство в тесный колодец, и он поспешил к арке, не ограничивая поступь длинных ног. Там, по другую сторону покатого проема, было больше света и простора, и, шагая под его массивным, растянувшимся на десяток метров сводом, Успенский жмурился от предвкушения чего-то доселе неизведанного.
Он вышел на проспект, казалось бы, давно и хорошо знакомый. Но в этот день проспект раскинулся перед ним по-новому. Успенский не поежился, как обычно, от его суетной оживленности, не отозвались в нем чувствами уязвимости и дискомфорта плотные потоки машин, теснящие друг друга на широком полотне дороги, пешеходы с серьезными, задумчивыми лицами, в которых он обычно угадывал агрессивную решимость дойти до намеченной цели во что бы то ни стало (пусть даже перед ними вдруг возникнет преграда из какого-нибудь «Вадима Сигизмундовича», который, случайно оказавшись на пути, от желания угодить, будет нерешительно метаться то вправо, то влево, да так и попадет под ноги).
Раньше Успенский ощущал себя в окружении этой будто единой стихии прокладывающих себе путь машин и людей маленьким, неприкаянным, обособленным. Но сегодня людская суета не произвела на него эффекта, он смотрел поверх нее на величественную архитектуру дореволюционной постройки, на ширь проспекта, уходившего плавными изгибами вдаль и вниз, раздвигая в перспективе тесное пространство большого города. С несвойственной ему грациозностью он обогнул встречного пешехода, не без удовольствия отметив, что сам он почти на голову выше этого хмурого крепыша, и легкой походкой направился куда глаза глядят, не слишком озадачиваясь целью пути. «Ведь и я что-то значу, наверное, – размышлял он дорогой. – Я, возможно, из всех вас и есть избранный, а не пустое место, как привык о себе думать. Может, вы и не стихия вовсе, а лишь назойливая мошкара. Может потому я и не мог приноровиться к вашей действительности, что я другой, особенный?» Мысли приятно щекотали нутро, и грудная клетка от этого чувства, казалось, раскрывалась шире при каждом вздохе.
Конечно, не прошло и часа, как прекрасную гармонию дня нарушил телефонный звонок. Черная тень тревоги метнулась внутри, обдав разнеженное, раскрывшееся согревающим думам нутро стылой моросью. На экране высвечивалось тревожное – «Светлана». Успенский поежился. Наглое вторжение в его чудесный, только-только возникший мир раздосадовало до раздражения. Он решительно сбросил вызов и отключил телефон. Хватит, дудки! Надоело! Никаких больше Светлан, никаких больше магических салонов, никаких приемов и никакой клоунады. Решено. Решено окончательно и бесповоротно. Со Светой порвать, из салона уволиться! У него другой путь, на котором, ему, возможно, суждено прикоснуться к тайнам мироздания, а может, и повлиять на судьбу человечества.
События последнего времени с нечаянными пророчествами, ночными озарениями, увлеченным погружением в тему эзотерических, потусторонних знаний, будто породнили его с другой, нечеловеческой реальностью. Успенский большую часть жизни считал себя отторгнутым людским сообществом за неуклюжесть, вальяжность, томность мыслей и скромность желаний. И вдруг ему почудился родственный отклик из другой, невидимой взгляду бытности. Тут же нестерпимо захотелось не только предполагать, но и истово верить в то, что это зазеркалье действительно существует. И если уж человек никак не может найти свое место среди собратьев по виду, то есть надежда найти его среди собратьев по духу, пусть даже они нематериальны. Всю жизнь он был агностиком, но теперь надеялся, что там, за границей облаков, правда есть кто-то всезнающий и мудрый. Не важно, кто именно, и не обязательно на небе, этот или эти кто-то могут находиться где угодно, в горах, под горами, под водой, в сердце земли или за пределами ее поля, какая разница. Главное, чтобы мог существовать хоть кто-то, способный наделить смыслом его, как ему самому казалось, совсем бессмысленную жизнь. Тот, к кому удастся рано или поздно примкнуть.
Наслаждаясь неожиданно преобразившейся Москвой, Вадим Сигизмундович шел легким, неспешным шагом, разглядывая фасады хоть и потрепанных временем, но все же величественных памятников архитектуры с барельефами, колоннами и эркерами. Свет летнего дня был рассеянным и мягким из-за низко нависших ватным одеялом облаков, укрывающих город не только от слепящего сияния солнца, но и от зноя. Взгляд то и дело взбирался по рельефным фасадам к самому небу, и Успенский ловил себя на том, что ему отчего-то хочется подмигнуть светло-серому пологу так, как подмигивают друг другу люди, объединенные общей тайной. Дышалось легко, шагалось тоже. А еще ему нравилось, что приглушенный свет и невозможность определить положение солнца на небе создают атмосферу безвременья, будто эти моменты, в которых ему так хорошо, могут растянуться на сколь угодно продолжительное время, не разлинованное на дни, сутки или недели.
Дойдя до Сенной площади он воззрился на одну из сталинских высоток, отданных под нужды МИД. Устремленная ввысь громадина почти касалась шпилем облаков, и мысль Успенского плавно повернула к древним великанам. Он попробовал вообразить, как они жили, о чем размышляли, с каким размахом и сноровкой возводили величественную и прекрасную Атлантиду, колыбель цивилизации, смытую вышедшей из берегов стихией. А он тратит жизнь на какую-то мышиную возню, которая при этом не только не приносит самому ему пользы и удовольствия, но еще и наносит другим мелкий пакостнический вред. Больше так продолжаться не может, это уж совершенно точно. Надо все поменять и посвятить себя истинному призванию.
В чем именно его призвание, он пока не до конца понял. Но, может быть, в том, чтобы стать проводником между заблудшим человечеством и просветленным разумом? Ведь в тех откровениях эзотериков, мистиков и провидцев, которые он изучал в последнее время, сказано, что все они лишь проводники информации, которую им телепатически диктуют великие учителя. А вдруг и он из числа тех, кого может постичь такая же благость? Просто в безумии, хаосе и стрессе своей нынешней жизни у него вряд ли есть шанс расслышать слабые голоса носителей абсолютной мудрости. «Все бросать и уезжать! Уезжать туда, где есть природа и простор: луга или степи, равнины или горы. Главное, чтобы там была тишина, простор и воля».
Верил ли Успенский в скорый апокалипсис, про неотвратимость которого сам говорил, находя своим словам подтверждения? Если бы раньше ему задали этот вопрос, то он ответил бы: «Конечно, нет». Но теперь сказал бы: «Я не исключаю, но и утверждать не могу». Ему казалось, что сейчас он в самом начале большого пути, он только-только ощутил рядом чье-то легкое мимолетное дыхание, от которого полотно пространства и времени на мгновение дрогнуло, как знойное марево, прямо перед самым его носом, и тут же разгладилось. Он не успел разглядеть того рисунка, который померещился за воздушной рябью, но очень хотел бы, чтобы в его жизни наступил момент, когда это полотно снова дрогнет, заколышется волнами, и у него хватит времени рассмотреть за ним цельную картину. Пусть даже он разглядит за гранью картину конца. Какая разница? Ведь это конец земной жизни, а она, как известно, и так ничем иным, кроме как смертью закончиться не может. Другое дело, последует ли за концом новое начало? Раньше бы он ответил: «Конечно, нет». Но теперь сказал бы: «А как иначе?»
В свете этого нового, невесть как зародившегося в нем убеждения, все вокруг казалось Успенскому мелким и незначительным: и люди, и машины, и земные хлопоты. «И почему только я боялся их раньше? Людей… Какие они все маленькие, неприкаянные. Особенно на фоне этих домов и проспектов. Все бегут куда-то, возводят в крайнюю степень важность своих мирских забот. А заботам этим грош цена с точки зрения вселенского разума, да и самим людям, наверное, тоже. Вот сейчас сорвется от древности с потрескавшегося фасада ветхий эркер и накроет разом сразу двух, а то и трех человечков, и все, ради чего они куда-то так неистово спешили, окажется вдруг таким неважным. Да и моя земная жизнь, которая пугала и мучила меня, разве она важна? Все бросать и уезжать…»
Так, вынашивая планы кардинальных перемен, Успенский чудесно провел бо́льшую часть дня. Прогуливаясь, он пару раз наведался на летние веранды кофеен, чтобы перекусить и отдохнуть, потягивая домашний лимонад из высоких пузатых бокалов. Боясь быть узнанным, он натягивал шарф до самого носа и пониже опускал края шляпы, из-за чего выглядел несколько карикатурно, но все же в его повадке теперь ощущалось что-то надменное, царственное – в том, как в светлых широких брючинах он закидывал одну ногу на другую, как держал спину, водил головой.
Ближе к вечеру в мысли начала просачиваться тревога. Конец дня неизбежно приближался, а это значило, что совсем скоро наступит момент, когда от фантазий нужно будет перейти к действиям. Он твердо решил, что не проведет рядом со Светой в статусе «клиента» и «бойфренда» больше ни минуты. Получается, что при их встрече сразу же надо будет начать неприятный разговор. Свидание же состоится, как только он перешагнет порог собственного жилища.
От этой совсем уже близкой перспективы все внутри Успенского стыло, будто ледяной колючий ветер своевольно врывался в его безмятежный, идиллический мир. Еще больше становилось не по себе, когда он вспоминал о том, что дерзко отключил телефон и это наверняка довело Свету до исступления. Он с тревогой посмотрел на время – восьмой час. Уже совсем скоро. Вадим Сигизмундович передернулся, поежился, хотя летний вечер был погожим, ласковым. Новопушкинский сквер, до которого он добрел замысловатым маршрутом, чтобы отдохнуть на лавочке, пульсировал молодой, пестрой жизнью. И если еще минут двадцать назад его тешило это зрелище, то теперь докучало и даже нервировало. «Только не домой», – подумал он.
За день он изрядно устал, продолжать прогулку не было сил, и он направился в кинотеатр. Фильм попался веселый, но Вадим Сигизмундович не смог этого прочувствовать – во время сеанса неустанно свербела нарастающая тревога. Через пару часов оживленная толпа кинолюбителей вынесла его обратно, на волю. «Только не домой», – повторил он в уме, словно мантру, глядя, как бледно-розовый край неба тускнеет, линяя в лиловый, и вот-вот погаснет.
Дойдя до дороги, он махнул рукой, остановив частника. На вопрос «куда?» назвал адрес старой квартиры, «однушки» в десяти километрах от МКАД, совсем недалеко от аэропорта «Внуково». Ехать пришлось долго, дорогой он напряженно вглядывался в мельтешение огней за окном и сам не заметил, как его сморил сон. Водитель растолкал его уже на месте. Успенский сунул ему тысячную купюру и выкарабкался из салона.
Унылая многоэтажка смотрела на него мерклыми глазами пыльных окон. Кодовый замок подъезда был сломан, и Успенский беспрепятственно шагнул в смрадный сумрак. Недовольно кряхтящий лифт поднял его на нужный этаж. Он подошел к своей двери, открыл барсетку… Ключ! Ну конечно, ключа от этой квартиры у него с собой не было. Значит, разговор со Светой оттянуть все же не удастся.
Успенский развернулся, бессильно припав спиной к двери, и, не думая о судьбе светлого костюма, сполз по ней вниз, усевшись прямо на коврик, по-паучьи согнув свои длинные ноги. Он сидел и смотрел на замызганную крышку мусоропровода, в который пару лет назад в исступлении затолкал сломанный чайник, а вместе с ним и что-то еще, очень важное, но невыразимое доступными ему словами.
Сейчас Вадим Сигизмундович снова чувствовал себя обособленным, незначительным и слабым. Не то, что утром. Два состояния, которые он пережил за прошедший день, были такими полярными, разными. Он со страхом думал о том, что, возможно, окрыляющее чувство, сделавшее его на время счастливым, было лишь наваждением и уже не вернется к нему. А что он без него? Оболочка, наполненная сором житейской муки.
Он резко вскочил и, движимый непостижимым порывом, бросился к лестничному пролету. Мчась вверх, он преодолевал по несколько ступеней сразу, пока, запыхавшись, не добрался до выхода на крышу.
«Э-ге-гей! Есть там кто? Вы меня слышите?» – прокричал он что было силы в ночное небо, стоя на самом краю.
«Слышим, слышим, алкаш проклятый. Вякни еще только, милицию вызову!» – раздалось откуда-то снизу, вероятно, с одного из балконов.
Прозаичное, будничное хамство словно грузило увлекло чуть было ожившее заоблачное чувство вниз, к бренной, многострадальной земле. Вадим Сигизмундович сник. Но вдруг небо отозвалось, громыхнуло. Успенский устремил взгляд ввысь и глазам не поверил – на темном облачном куполе вспыхнула большая, словно метеорит, звезда и стремительно понеслась вниз. Ночная тишина наполнилась низким рокочущем гулом. Очертив огненную дугу, небесное тело достигло земли где-то в районе аэропорта. Вдали полыхнуло, жахнуло. Под ногами, казалось, качнулась кровля.
4 июня 20… 05.16
это спам
Пишу тебе остриженная. Нет больше волос. И кошки, похоже, больше нет. Вот так.
Не уберегла я волосы к нашей с тобой встрече. Всю жизнь берегла, но, видимо, не судьба поносить их распущенными. В пятницу Марина праздновала день рождения, тридцать девятый. Я не рассчитывала, что позовет, но вдруг она позвала меня. Я обрадовалась, сама не знаю почему. Что за чушь мне в тот момент подумалась? Что я вдруг стану для них своей? Или я просто так реагирую на чью-то улыбку, что у меня начисто отключается мозг? Не знаю. Но я обрадовалась, купила ей в подарок духи, о которых сама давно мечтала, и пошла. Гуляли в ее однушке. Поначалу показалось, что мне рады. Там собрались все девочки с нашего отдела. Поздравляли, смеялись, шутили. А потом их лица исказились, потекли от алкоголя, как театральный грим под дождем, и глаза стали осоловевшими, словно стеклянные бусины. Марину больше всех повело, в чертах ее проступило что-то жалкое и пугающее одновременно. А потом она завыла, размазывая тушь и помаду. Завыла так пронзительно, что в этом вое тоже было жалкое и пугающее, страшное. Конечно, все бросились утешать, кто как мог, еле ворочая языками. Кто-то пытался подлить ей водки, кто-то тянул в пляс. Играла Аллегрова… «Я согрею дыханьем ладони, твои белые нежные пальцы. И под шорох осенних мелодий мы закружимся в свадебном вальсе…”. И всем было понятно, отчего она так надрывно ревет.
Я тоже утешала ее и говорила, кажется, что все у всех будет хорошо. «И у тебя?», – она вдруг притихла и посмотрела на меня сквозь растрепавшиеся пакли своим пронизывающим взглядом. Я тоже выпила, меньше других, но все же. Алкоголь разливался во мне согревающей волной, еще больше размягчающей мой и без того желейный дух. Опьяневшая, я действительно верила, что все у всех будет хорошо, обязательно, мысли о тебе не выходили из моей головы. Я не испугалась взгляда, а скорей обрадовалась, что она отвлеклась и перестала голосить, словно кликуша. И, как бывает с плачущими детьми, я побоялась упустить момент и продолжила говорить, лишь бы только она не опомнилась и не завыла снова. И она спросила, почему это я в последнее время такая загадочная и счастливая. А я и ляпнула, что влюбилась. Хорошо, что не сказала в кого, почему-то не смогла уронить перед ней твое имя, будто оно может испачкаться. Она так вкрадчиво расспрашивала, и губы ее кривились в подобии улыбки, а глаза уже не кололи – отблескивали не застроенными пиками, а словно покатыми ребрами сабель, которыми она с непривычки хочет не заколоть, а погладить. «А он тебя любит?» – спросила она. И тут я не удержалась и выдала желаемое за правду. Я ведь пыталась убедить ее, что хорошо бывает. Я сказала, что и ты меня любишь. А она усмехнулась и спросила, чем же я тебя взяла, вроде как и посмотреть не на что. Я в ответ распустила волосы…
А потом она остригла меня. Не буду рассказывать, как это было. Не хочу. Грязно было и низко. Больно. Натуральный шабаш. Из того, что терпимо вспомнить, – голоса, один или два, которые пытались перекричать гвалт, и я слышала фразы «отпустите уже эту несчастную».
Домой я шла как во сне, мне казалось, я бреду наугад в кромешной тьме и тело мое – пустая оболочка, которая висит на мне неподъемной мертвой тяжестью, но каким-то чудом я дошла. А когда переступила порог, то силы кончились, и я тихо сползла в коридоре. Я не сразу сообразила, что из кухни доносится Васькин голос. А потом поняла, что он говорит собутыльнику про кошку. Мою кошку и ее котят. Я вошла на кухню и увидела его ухмылку, этот пьяный оскал злого дурака… Конечно, она бы не ушла так надолго, тем более беременная. Куда ей идти и зачем? Я больше не смогла скрывать от себя правду. В тот момент больше не смогла. Оказывается, хмель не дурманит, а, наоборот, открывает глаза. Пьяными заплаканными глазами я увидела правду, без прикрас, как на дне хрустального шара. Все стало чудовищно, жестоко очевидно…
Сейчас помню только, как трясла его голову, словно он был тряпичной куклой. Его кудлатая башка мотылялась из стороны в сторону. Казалось, она вот-вот оторвется, но я не могла остановиться… Я не могла…
СВОЛОЧЬ ЭТО ТЫ СВОЛОЧЬ ЭТО ТЫ… ТЫ ТЫТЫТЫ!
Слова брызгали и лопались. Липли к лицу, забивали ноздри и глотку, но я кричала. Кричала и не могла остановиться. Я словно орала в глухую закупоренную трубу, гул тупого эхо бил по вискам, взрывался в голове. Каждый раз, когда я вбирала ртом воздух, чтобы кричать, кричать еще и еще, в трубе его становилось все меньше.
Я очнулась на полу кухни. Сильно болела голова, и казалось, будто она стала больше, а внутри лежит что-то тяжелое и давит на череп изнутри. Васьки, кажется, не было. Я поднялась и пошла к себе. Я так долго шла… Потом легла на свою койку и все. Больше суток меня не было в этом пространстве и времени. Не было вообще. А потом я снова появилась…
Хорошо, что это случилось в выходные. Через три часа начнется мой рабочий понедельник. И в этом понедельнике будет Марина и все остальные, но не будет Мурлыки. Время стало таким размазанным, тягучим. Совсем неясно, сколько теперь его проходит, пока я разглядываю черный силуэт соседнего дома на фоне черного неба.
Как ты думаешь, может, она все-таки когда-нибудь отыщется? Наверное, ты думаешь – нет… Тогда, как ты думаешь, сколько их там было… котят? Мне кажется четверо. Я не знаю почему, но мне кажется четверо… Она так изменилась в последние недели… Стала какой-то другой, и все ее повадки стали другими. Она стала степенной, преисполнилась достоинства. Уже не пыталась проскочить в приоткрытую дверь, ходила совсем иначе… так аккуратно и медленно. Я даже немного ревновала, не явно для себя самой, скорей подсознательно, но ее изменения коснулись меня. Потому что Мурлыка вдруг стала сама по себе, и главным для нее была уже не я. Как-то вдруг стало понятно, что наши прежние отношения неуместны и мне не следует больше в шутку трепать ее по загривку. Я как-то попробовала, а она вывернулась, хрипло и коротко мяукнула и понесла свое большое, похожее на дирижабль брюхо в другой конец комнаты. Она вдруг стала мудрее и старше меня. Я больше не была ее хозяйкой… Я думаю, их было четверо.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.