Текст книги "Подснежники"
Автор книги: Эндрю Миллер
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
– Звучит интересно.
Пауза. Чавканье. Шумное квохтанье любовниц господ высокого ранга, сидевших с ними за столиком в углу.
– Коля говорил, что вы учительница, – наконец-то нашла что сказать Маша.
– Да. Была учительницей начальной школы, – подтвердила мама, – теперь на пенсии. И муж тоже был учителем.
Вокруг – все сплошь клецки да пирожки, а вот водки, пожалуй, маловато.
– Завтра мы пойдем в Кремль, – сообщил я.
– Да, – сказала Маша. – Кремль и Красная площадь очень красивы.
– Да, – сказала мама. – Мне так не терпится их увидеть.
Нет, спасибо, десерт не нужен.
– Николас говорит, вы родом не из Москвы.
– Нет, – подтвердила Маша. – Из Мурманска. Этот город очень далеко от Москвы.
– Хорошо, что у вас есть здесь родные.
– Родные?
– Татьяна Владимировна, – подсказал я.
– Да, – согласилась Маша. – Да. Тетя. Да, нам очень повезло.
Маша перевела взгляд с нас на окно, затем на люстру якобы восемнадцатого столетия.
– Надеюсь, мы когда-нибудь увидимся в Англии.
Думаю, мама сочла себя обязанной сказать это, хотя, возможно, обращалась она только ко мне.
Маша улыбнулась. Все происходившее смахивало на агонию, однако закончилось и оно.
На следующий день я сводил маму в Кремль – полюбоваться нарядными храмами, огромным треснувшим колоколом, который никогда не звонил, и могучей пушкой, слишком большой, чтобы из нее стрелять. Двое стоявших при воротах солдат попытались содрать с нас «особую» входную плату. Из Кремля мы отправились на Измайловский рынок, чтобы она выбрала – в тамошнем хаосе икон, ковров, зубов нарвалов, космических шлемов, пресс-папье самого Сталина, противогазов, самоваров, узбекского хлопка, фашистских гранат, матрешек в виде Бритни Спирс и Осамы бен Ладена, недокормленных танцующих медведей и грустных, толстых, замерзших баб, певших на потребу туристам «Калинку-малинку», – какие-нибудь сувениры. Мама купила меховую шапку для отца и шкатулочку с изображением русского леса для себя. Я отпросился с работы на весь понедельник, и потому мы поехали на Новодевичье кладбище, где под безвкусными надгробиями покоятся Хрущев и иные большие люди. Со ската, резко уходящего от стен древнего монастыря вниз, к замерзшему пруду, съезжали на импровизированных санках неустрашимые русские дети, последнее зимнее солнце било в позолоченные купола соборов. На обратном пути мы полюбовались станцией метро «Маяковская» с ее потолочными мозаиками – цеппелины, парашютисты, самолеты-истребители и разбросанные среди них серпы и молоты, которые так никто пока и не удосужился устранить.
Вечером мы пошли на Большую Никитскую – послушать в Большом зале консерватории классическую музыку. По стенам зала тянулись вереницей портреты композиторов.
Концерту предшествовала своего рода сцена: на наших местах расположились две старухи, и изгнать их мне удалось только с помощью свирепой капельдинерши. Что за музыка исполнялась тогда, я не помню. Зато помню, как время от времени поглядывал искоса на маму и видел, что она смотрит себе в колени, – ладони соединены, большие пальцы рук медленно вращаются один вокруг другого, – мне казалось, что я вижу ее такой, какой она была в детстве, во время каникул в холодном Уэльсе, какой была до того, как стала моей матерью, и я понял вдруг, до чего же мало о ней знаю.
Возвращаясь домой, мы прошли по Большой Никитской до здания одного из лживых российских новостных агентств – большого, с аквариумными окнами, – свернули на бульвар. Половину тротуара на моей улице отгородили – совершенно как место преступления – пластиковой лентой на металлических столбиках, то была попытка защитить пешеходов от смертоносных сосулек, не по-доброму свисавших с верхушек водосточных труб. Покрытый сором, щетинившийся воткнутыми в него бутылками и пробивавшимися наружу прутками сугроб, внутри которого покоились оранжевые «Жигули», приобрел форму обвалившегося иглу или могильного холма.
Олег Николаевич стоял на своей площадке, держа в руке пакет, попахивавший кошачьим пометом, и улыбаясь – сокрушенно, точно аристократ, влекомый в открытой повозке к эшафоту К этому времени я, сказать по правде, уже обзавелся привычкой уклоняться от встреч с ним, от разговоров насчет его исчезнувшего друга, от разочарования в его глазах. Теперь я пользовался, чтобы не проходить мимо его квартиры, лифтом, и он наверняка это заметил.
– Здравствуйте, Олег Николаевич, – сказал я. – Это моя мама, Розмари.
– Премного рад знакомству, – ответил по-русски Олег Николаевич. Он взял мамину руку, вознамерившись, как мне показалось, поцеловать ее, но передумал и спросил на своем рудиментарном английском: – Как вам понравилась наша Россия?
– Очень понравилась, – громко ответила мама. Многие англичане, разговаривая с иностранцами, немного повышают голос, как будто их собеседники глуховаты. – Замечательная страна.
Мы постояли немного в удушливой атмосфере тепла, созданного никем не регулируемым центральным отоплением, взаимного доброжелательства и безмолвия. Помню, я отметил, что глаза Олега Николаевича красны – так, точно он совсем недавно плакал.
– О Константине Андреевиче все еще ничего не слышно?
– Ничего, – ответил Олег Николаевич.
– А как Джордж?
– В марте Джордж всегда несчастен.
– Ну а сами-то вы как, Олег Николаевич? – спросил я.
– В царстве надежды, – сообщил Олег Николаевич, – никогда не бывает зимы.
Я пожелал ему спокойной ночи, мама тоже, мы повернулись к лестнице, и вдруг Олег Николаевич опустил кошачий пакет на пол и схватил маму за рукав пальто.
– Миссис Платт, – произнес он – по-английски, смешным сценическим шепотом, – берегите вашего сына. Берегите.
Едва войдя в мою квартиру, мама скрылась в ванной комнате. Сидя на кухне, я слышал, как она открывает краны, спускает в унитазе воду, чистит зубы, машинально совершая несложный обряд очищения смирившейся со своей долей шестидесятилетней с чем-то женщины.
Я уступил ей мою постель, разложил для себя диван-кровать в гостевой. Я слышал, как она вошла в спальню, снова вышла из нее и пошлепала на кухню. На ней была старенькая, доходящая до щиколоток ночная рубашка, когда-то, наверное, лиловая или сиреневая, но теперь застиранная до жиденькой серости. Мама достала из холодильника бутылку воды, налила себе стакан, снова направилась к спальне, но остановилась и повернулась ко мне:
– О чем он говорил, Николас? Твой сосед?
– Не знаю, мам. Он расстроен исчезновением друга. И по-моему, немного пьян.
На самом-то деле я так не думал. Пьяным я Олега Николаевича еще ни разу не видел.
– Ты уверен насчет этой девушки? Насчет Маши?
– А что?
– Да просто она показалась мне… холодной. Слишком холодной с тобой, Николас.
– Да, – сказал я. – Может быть.
– Ты счастлив, Николас?
Это был самый серьезный вопрос, какой она задала мне за двадцать примерно лет. Я подумал немного. И ответил искренне:
– Да. Я счастлив.
Я был обязан Маше, и она попросила меня об услуге.
Произошло это, сколько я помню, около середины марта. На правом рукаве моей куртки-дутик, которым я несколько месяцев вытирал, ковыляя по улицам, нос, образовалась корочка, смахивавшая на слой замерзшей спермы. Машу я не видел уже около недели, с вечера ее знакомства с мамой. Думаю, она опять уезжала из Москвы, хотя ничего мне об этом не сказала. С Катей же я не виделся еще дольше. Мы, все трое, встретились в ресторане, стоявшем немного в стороне от Тверской, напротив здания мэрии, вдоль которого тянулась чистая полоска подогреваемого тротуара.
Температура не поднялась пока выше нуля, однако Маша уже вернулась к своему осеннему пальто с кошачьим воротником. Катя запаздывала.
– Как тебе понравилась моя мать? – спросил я у Маши.
– Было очень интересно. Она – как это по-английски? – scared. Всего боится. Примерно как ты.
Волосы Маши были зачесаны назад так, что льнули к черепу, зрачки перенимали блеск потолочных светильников. Она посмотрела мне в глаза, и я отвел взгляд. Подошла официантка, мы заказали водку и котлеты.
– А как твоя мать, Маша? – спросил я.
– Ничего, – ответила она, – только устала очень. Стареет.
– Мне хотелось бы познакомиться с ней, – сказал я.
– Может, когда-нибудь и познакомишься.
– Что у тебя на работе?
– Я притворяюсь, будто работаю, они – будто платят мне.
Появилась Катя. Со времени нашего знакомства прошло всего шесть месяцев, но для девушки ее возраста это срок немалый. Бедра и губы Кати пополнели, у нее, по моим догадкам, появились какие-то новые виды на будущее. Собственно, эти полгода оказались долгими для всех нас, – вернее, долгими и короткими одновременно: вечная история с русской зимой, которая тянется, тянется, и ты думаешь, что она никогда не закончится, наступила навек, а потом вдруг теплеет, и тебе начинает казаться, будто ее и не было вовсе.
Катя сняла пальто, села. Коротенькая блузка чуть задралась, и внизу спины я углядел новую татуировку.
– Как учеба? – спросил я у нее.
– Хорошо, – ответила она. – Отлично. Я вторая в группе. Скоро экзамены сдавать.
И она, раскрасневшись от гнева, пустилась в длинный рассказ о том, как этим вечером в ее трамвай вошли двое мужчин, назвались контролерами и принялись собирать с безбилетных пассажиров по сто рублей штрафа. Поскольку безбилетными были все, люди безропотно платили, хоть и понимали, что эти двое – мошенники.
– Кошмар, – сказала Маша.
– Кошмар, – сказал и я таким тоном, точно речь шла о самом ужасном, что только мог или попытался бы придумать каждый из нас.
В тот вечер им требовалось обсудить со мной две темы. Первой, как я теперь понимаю, надлежало привести меня в благодушное настроение: в конце мая или в начале июня девушки собирались провести длинный уикэнд в Одессе и звали меня с собой.
– Помнишь? – спросила Катя. – Фотографии.
Фотографии, которые они показали мне в нашу первую ночь, в плавучем азербайджанском ресторане, зима тогда была на подходе. Помню ли я их?
– Да, – ответил я. – Помню.
По словам девушек, у их дальнего родственника имеется дом, совсем рядом с пляжем, в нем мы и сможем пожить. Будем купаться, ходить по ночным клубам. Получится «классно», сказала Катя. «Идеально», – поправила ее Маша. Я сказал, что буду рад поехать с ними.
Вторая тема была связана с деньгами.
– У Степана Михайловича возникли трудности с деньгами, с теми, что предназначались для Татьяны Владимировны, – начала объяснять Маша. – Это связано с его бизнесом. Он говорит, что строительство дома затягивается. Ему нужно расплатиться с рабочими-таджиками. Он может, конечно, заплатить милиции, чтобы она арестовала всех этих таджиков, так выйдет дешевле, но тогда придется искать новых рабочих. Сейчас он может выдать Татьяне Владимировне только двадцать пять тысяч, другие двадцать пять ему пока взять неоткуда. Конечно, Татьяна Владимировна таких денег и не просила, Степан Михайлович может просто сказать ей, что больше половины, то есть больше двадцати пяти, она от него не получит. Для него это пара пустяков. Но мы считаем, что будет лучше, если он займет у кого-нибудь недостающие деньги и отдаст ей всю сумму.
– Но почему же Степан Михайлович не может заплатить ей попозже, когда у него появятся средства?
– Он-то может, – ответила Маша. – Но, честно говоря, я боюсь, что после обмена квартирами Степан Михайлович решит оставить эти деньги себе, а не отдавать их какой-то старухе. Если же он одолжит деньги у человека важного, значительного, ему придется их вернуть. Скажем, у иностранца. Да еще и юриста.
И она взглянула мне прямо в глаза: ты все понял? Я, помолчав, спросил:
– Когда? Когда они понадобятся, эти деньги?
– Договор о продаже еще не подписан. Думаю, деньги будут нужны месяца через два-три. Может быть, после нашего возвращения из Одессы.
Квартиру в Лондоне я так и не купил. Я снимал там жилье и некоторое время делил его с одной моей давней подругой (по-моему, я как-то показал тебе дом, в котором жил, – мы тогда шли на званый обед, устроенный женщиной из твоего прежнего агентства, забыл, как ее зовут). Я заколебался, когда цены на жилье пошли вверх, и решил дождаться их спада. Денег у меня было довольно много, они лежали на моем банковском счете, ожидая, когда я надумаю, что с ними делать, – когда повзрослею. Зарабатывал я прилично – больше, чем получали когда-либо в жизни мои родители вместе взятые. По российским меркам не так уж, быть может, и много, но достаточно для того, чтобы спокойно расстаться на несколько месяцев с двадцатью пятью тысячами долларов. Собственно, раз или два я уже одалживал русским какие-то суммы – секретарше нашего офиса, например, девушке из Сибири, которой хотелось купить мотоцикл, – и всегда получал мои деньги назад. А Маша с Катей – я же говорил себе: что бы ни произошло, мы всегда будем действовать заодно. Думаю, впрочем, что одновременно я был и рад дать им деньги, даже облегчение испытывал, – во-первых, это делало меня полезным для них, а во-вторых, и в-главных, я всегда, как мне кажется, считал, что за все следует платить, пусть даже только деньгами, как в моем случае. Ну а девушки, – думаю, они попросили у меня денег просто потому, что имели такую возможность, считали это чем-то вроде моего морального долга.
Маша сказала, что двадцать пять тысяч долларов нужны им для Татьяны Владимировны. Но эти же двадцать пять тысяч шли в уплату и за обед Маши с моей матерью, и за предстоящий уик-энд в Одессе, – может быть, мы будем жить в той самой комнате, где Маша, почти голая, сфотографировала свое отражение в зеркале – картинка, которую я и сейчас вижу, закрывая глаза, как изгнанный из России верующий человек видит любимую икону.
– Хороню, – сказал я. – Передайте Степану Михайловичу, что я готов одолжить ему деньги. Передайте, что я на этом настаиваю.
– Ладно, – сказала Маша.
– Ладно, – сказала Катя и разлила водку по рюмкам.
– За нас! – сказала Маша, и мы чокнулись, и водка увлажнила ее губы и обожгла мне горло, и кожу мою покрыла испарина дурных предчувствий, и легкий озноб опасений пробрал меня.
– Я не боюсь, – сказал я.
Войдя тем вечером в мой подъезд, я увидел полоску крови, тянувшуюся вдоль лестницы по стене примерно на уровне моей поясницы. У одной из дверей третьего этажа полоска резко сворачивала к полу, – по-видимому, истекавший кровью, припадавший к стене человек, добравшись до этого места, упал. На площадке крови натекла целая лужа, а рядом с ней стояли два старых черных ботинка с завязанными шнурками, стояли аккуратно, почти параллельно один другому.
Когда я утром спустился вниз, кровь со стен была смыта, однако ботинки остались на месте. Это один из пьянчужек с верхнего этажа, сказал мне позже кто-то из соседей. Навернулся. Ничего страшного.
Глава тринадцатая
Под конец марта бурый московский снег начал таять, потом, когда температура на день или два упала, предпринял попытку замерзнуть снова, но обратился в грязную кашицу – «слякоть», называют ее русские, – увидев которую почти ожидаешь, что сейчас из нее высунется первобытная волосатая рука, сцапает тебя и уволочет на какое-то неведомое дно. Из-под сугробов на нечищеной стороне моей улицы начал понемногу появляться бордюрный камень, а за ним полоска тротуара: груды заледеневшего снега отдавали, дюйм за дюймом, оккупированную ими территорию. Вскоре выставилась наружу и фара погребенных под снегом «Жигулей» – вся в пятнах, она подмигивала прохожим, будто налившийся кровью глаз.
В конце марта или в самом начале апреля мы с девушками посетили Татьяну Владимировну, чтобы помочь ей разобраться в подготовленном мною, ее поверенным, предварительном договоре, который она должна была подписать. Согласно этому документу квартира Татьяны Владимировны на Чистых прудах обменивалась на новую, бутовскую, с доплатой – в первых числах июня – пятидесяти тысяч долларов.
Я шел по бульвару, покрытому раскисавшим от послеполуденного солнца снегом. Помню, в подземном переходе на площади Пушкина мне попался на глаза старик-аккордеонист со спавшим на его коленях явно одурманенным чем-то котенком, но я спешил и ничего этому музыканту не подал.
К Татьяне Владимировне я пришел раньше назначенного времени. Я сделал это намеренно, хотел опередить Машу и Катю, хоть толком и не понимал зачем. Мы с нею оказались наедине всего во второй раз после тех нескольких минут в нотариальной конторе, когда Катя, вызванная кем-то по телефону, покинула нас. При этой-то встрече с глазу на глаз я и узнал, что она вовсе не приходилась девушкам теткой – ни в каком смысле, – получив тем самым мой последний шанс.
Я разулся. Татьяна Владимировна уже начала укладывать вещи. На паркете в коридоре рядком стояли еще не заклеенные липкой лентой большие картонные коробки, набитые документами и вещами (из одной торчала, точно рука покойника из гроба, штанга люстры), а с ними пара огромных пестрых пластиковых сумок, с какими видишь иногда в аэропорту иммигрантов. Однако в гостиной ничто пока не изменилось. Фотографии гибкой молодой женщины сталинских времен и ее мужа, тома устаревшей энциклопедии и средневековый телефонный аппарат так и стояли, точно экспонаты выставки «Как раньше жили люди», на прежних местах – вместе с моей «автобусной» коробочкой английского чая. Фантасмагорические животные смотрели на меня поверх пруда и послеполуденной слякоти. Татьяна Владимировна принесла варенье и чай.
Я вручил ей купленный в Санкт-Петербурге аляповатый стеклянный шарик со снегом и собором внутри. Татьяна Владимировна по-детски улыбнулась, чмокнула меня в щеку и поставила подарок на стол, между телефонным аппаратом и фотографией мужа.
Она спросила, понравился ли мне Петербург. По правде сказать, он показался мне гнетущим и невнятно страшноватым, но я ответил, что понравился, что это очень красивый, самый красивый на свете город. Не помню уже, я ли подтолкнул ее к этому или она сама сменила тему, но разговор понемногу переключился с моей поездки в Петербург на ее прошлое, на Ленинградскую блокаду.
Сейчас, когда она вспоминает Ленинград, сказала Татьяна Владимировна, город всякий раз представляется ей холодным и заснеженным, хоть она и знает, что летом там бывает солнечно и жарко. Конечно, Исаакий не был в то время собором, коммунисты обратили его не то в музей атеизма, не то в плавательный бассейн, она уже не помнит во что, видать, совсем из ума выжила.
– В то время все перевернулось с ног на голову, – рассказывала Татьяна Владимировна. – Поначалу мы слушали радио, которое твердило, что и мы – герои, и Ленинград – город-герой, да мы и ощущали себя героями. А после люди превратились в животных, понимаете? И видели в любых других животных только еду. У нас был песик, маленький такой, мы прятали его от соседей. В конце концов он все равно помер, и сами же мы его и съели. Уж лучше бы сделали это, пока он не отощал!
Она рассмеялась – коротко и резко, на русский манер.
– Самыми богатыми людьми оказались те, у кого было много книг, – продолжала Татьяна Владимировна. – Им было что жечь, понимаете?
– Да, – ответил я, хоть ничего и не понял.
– Книги стали дровами. Собаки – едой. Лошади тоже, те, что еще были живы. Лошадь падала на улице, и люди сбегались к ней с ножами. А из обуви варили суп.
Она замолчала, затрудненно сглотнула и попыталась улыбнуться.
– Я жила в подвале… Помню, как уже после войны, в летнем детском лагере, меня угостили мороженым. И все говорили, что мне страшно повезло.
– И вам действительно хочется снова попасть в Санкт-Петербург? – спросил я.
– Может быть. – Она закрыла глаза, секунд пять промолчала, потом открыла их: – Нет.
Я спросил, находились ли в то время в Ленинграде и семьи Маши с Катей.
– Не знаю, – ответила она. – В Ленинграде жило много людей. Особенно в начале войны.
– Так вы не вместе жили?
– Как это?
– Я думал, вы жили все вместе.
– Почему?
– Ну, вы же родня.
– Родня? Нет, они мне не родня.
Разумеется, я удивился, – а впрочем, может быть, и нет. Если и удивился, то предпочел это скрыть. Предпочел отвернуться от последнего данного мне шанса.
– Простите, Татьяна Владимировна, – сказал я. – Наверное, я ошибся. Я думал, что вы приходитесь им тетей.
– Тетей? Нет, – ответила она, тряхнув головой и улыбнувшись. – Родных у меня уже не осталось. Никого.
Она отвела взгляд в сторону, легко покачалась на софе взад и вперед.
– Откуда же вы их знаете? – спросил я, стараясь оставаться спокойным. Я не хотел пугать ее, хотел лишь установить факты. – Катю и Машу?
– Все получилось очень странно, – ответила Татьяна Владимировна и устроилась на софе поудобнее, словно собираясь приступить к длинному рассказу. – Мы познакомились в метро.
К Татьяне Владимировне я еще вернусь, обещаю, а сейчас мне хочется забежать вперед – немного, всего на несколько часов. Хочется рассказать тебе о том, что произошло вечером того же дня. Думаю, это поможет тебе понять, почему я вел себя именно так. При условии, конечно, что тебе это все еще интересно. Мне оно понять помогает: оглядываясь назад, я воспринимаю два этих эпизода как часть одного и того же события, одно маленькое откровение, растянувшееся на вторую половину дня и на вечер.
Покинув Татьяну Владимировну, я отправился вместе с Паоло на свидание с нашим инспектором Вячеславом Александровичем и с Казаком. Помнится, было воскресенье, но нам требовалось срочно увидеться с ними. На следующий день банки должны были перевести Казаку последнюю, самую большую часть ссуды, двести пятьдесят миллионов долларов, плюс-минус миллион. Казак пригласил нас в свой офис, здание которого стояло на набережной рядом с прежним британским посольством, напротив возвышавшейся за рекой кремлевской, окрашенной в цвет мяса стены. Как мы впоследствии выяснили, это был не его офис. Сомневаюсь, что у Казака вообще таковой имелся. У него тогда только и было, что «хаммер», наглость и «крыша».
Мы поднялись в лифте с зеркальными стенами на четвертый или пятый этаж и оказались в комнате с внушительным круглым столом и глядевшими на реку окнами. За ними уже смеркалось, но все же видно было, как на реке вздувается и лопается лед, как большие, уносимые течением плиты его сталкиваются и налезают одна на другую, как сбрасывает кожу огромная змея реки. Стоявшие вдоль набережной желтые и серые дома понемногу сливались с грязным небом, их верхние, освещенные окна светились в сумраке, точно бортовые огни низко летящих НЛО.
Нас ожидала водка (плюс несколько добавленных для проформы соленых огурцов и ломтей черного хлеба).
– Выпьем? – спросил, направляясь к столику, Казак.
– Одну стопку, – сказал Паоло.
– Можно, – сказал я.
– Нет, спасибо, – сказал Вячеслав Александрович.
Паоло знал Вячеслава Александровича довольно давно, по прежним нашим с ним общим делам, но я – с того времени, как в начале зимы мы подрядили его для инспектирования нефтеналивного причала, – видел всего один раз. Это был невысокий бледный мужчина с густыми волосами, толстыми, советских времен, очками и встревоженными глазами за ними. Пожалуй, ты могла бы сказать, что он походил на меня – придавленного и зачахшего. От костюма Вячеслава Александровича попахивало сигаретным дымом и Брежневым. Хорошо помню комочки ваты, торчавшие из его ушей, – кое-кто из особо мнительных русских засовывает их туда перед тем, как выйти на улицу.
Бутылка водки имела форму «Калашникова». Казак взял ее за приклад, налил четыре большие стопки. Когда он протянул одну из них мне, я увидел его запонку – отлитую из какого-то металла миниатюрную долларовую бумажку.
– Выпейте, – сказал он Вячеславу Александровичу, протягивая стопку и ему, пить отказавшемуся, и прозвучало это как приказ, а не предложение. – За нас! – сказал Казак и, в один глоток осушив стопку, отер губы рукавом своего похоронно-черного костюма.
Мы с Паоло чокнулись и тоже выпили. Водка оказалась превосходной – мягкой, не обжигавшей горло, почти лишенной вкуса.
Вячеслав Александрович пригубил ее и криво улыбнулся.
– Пейте-пейте, – сказал, не улыбаясь, Казак.
Вячеслав Александрович вздохнул – глубоко, как ныряльщик перед прыжком в воду, – и проглотил водку. А проглотив, задохнулся и заморгал своими кротовьими, заслезившимися под очками глазками.
Казак рассмеялся и хлопнул его по спине. Роста они были примерно одинакового, но Казак отличался сложением тюремного громилы, а Вячеслав Александрович обладал одним из тех неказистых тел, которые кажутся и пухловатыми, и тощими сразу. От хлопка он качнулся вперед, потом выпрямился и попытался улыбнуться еще раз.
– Молодец, – сказал Казак. – Ладно, сели.
Мы встретились, чтобы подписать документы, которые нужны были банку для того, чтобы выписать последний чек или нажать на кнопку для перевода денег. И у нас, и у Казака имелись ламинированные копии гарантийного письма губернатора северного края, где строился причал. Имелись обещания «Народнефти» относительно объемов нефти, которые она будет поставлять. Банки получили страховки от политического риска и наш успокоительный контракт толщиной в добрую книгу. Все, что нам теперь требовалось, – это последний отчет Вячеслава Александровича.
Я коротко записывал суть того, что он говорил. Все остальные курили – Вячеслав Александрович торопливо, приобретая с каждой затяжкой вид все более встревоженный. Он сказал, что супертанкер переоборудован окончательно, в ближайшие дни его отбуксируют к месту стоянки. Дно там уже подготовлено, двенадцать якорей надежно закреплены. Свои слова он пояснял слайдами, которые проецировались на настенный экран. Мы увидели чертежи и фотографии шипастых, зарывшихся в дно крепежных якорей. Увидели наполовину вмерзший в лед, точно брошенный за ненадобностью труп, участок трубопровода и расплывчатый снимок, показывавший, предположительно, дно Ледовитого океана. В какой-то момент презентация застопорилась, и Вячеслав Александрович, нос и шея которого покрылись каплями пота, стукнул кулаком по компьютеру.
В заключение он сказал, что все оборудование доставлено на место и приступить к бесперебойной перекачке нефти можно будет уже очень скоро. Под конец своего выступления он смотрел только в стол и курил так, точно вся его жизнь на одном только табачном дыме и держалась.
– Отличные новости! – сказал Казак.
Мы с Паоло посовещались. Сказать по правде, я был в тот вечер немного рассеян. Впрочем, обсудить нам осталось лишь пару формальностей. Советовать банкам пойти на попятную было поздно, даже если бы мы захотели дать им такую рекомендацию. А мы этого не хотели: Вячеслав Александрович производил впечатление человека дотошного, да и «Народнефть» все еще поддерживала проект. Так что совещались мы не долго. Паоло сказал, что, по его мнению, банки могут перевести Казаку деньги. Я с ним согласился. И мы сообщили об этом Казаку. Он подергал себя за вихор и сказал:
– Прекрасно.
Впрочем, главной причиной, по которой мне запомнился тот вечер, – причиной, по которой он сплавился в моем сознании с разговором, состоявшимся между мной и Татьяной Владимировной, и о которой я тебе сейчас расскажу, – была не сама наша встреча и не то, как умело и небрежно Казак на наших глазах подвергал пытке Вячеслава Александровича. Нет, причина в том, что произошло дальше. Я единственный раз увидел Паоло по-настоящему разгневанным – хотя последующие события дали ему достаточно поводов для гнева, – и мы с ним серьезно повздорили. С ним, с человеком, посвятившим свою жизнь превращению конфликтов в контракты, умевшим найти приемлемые для всех слова, приукрасить любую неприглядную реальность.
С делом было покончено. Облитые светом дворцы Кремля сияли за рекой во внезапно наступившей ночи. Казак предложил нам отпраздновать заключение сделки в ресторане.
– Поужинаем, – сказал он, – а там видно будет.
Глаза его поблескивали – думаю, он уже прикидывал возможные схемы отъема, распиливания и отмывания денег.
Вячеслав Александрович извинился и покинул нас. Паоло, Казак и я спустились на улицу, к «хаммеру» с тонированными стеклами. Паоло поднял воротник своего итальянского пальто. Казак, сколько я помню, носил шапку, сшитую из меха какого-то стоящего на грани исчезновения животного, – такие прикрывают одни лишь макушки русских мужчин, оставляя уши не защищенными; основное назначение этих шапок – показывать, какой крутой мужик их хозяин. Внутри «хаммера» обнаружился плазменный телевизор, холодильник и водитель, щеку его рассекал багровый шрам. Одной рукой он опустил стекло в своем окне, отчего в машину ворвался морозный воздух поздней зимы, а другой вытащил из-под пассажирского сиденья синюю милицейскую мигалку и прилепил ее к крыше автомобиля. Потом нажал на кнопку, и мы, сверкая мигалкой, покатили сквозь сумрак – мимо гостиницы, в которой по воскресеньям можно было получить поздний завтрак ценой в двести долларов, мимо «Дома на набережной», наделенного дурной кармой здания, где в тридцатые годы жили, пока им еще дозволялось жить, сталинские прихвостни и на крыше которого вращается ныне гигантский символ «Мерседеса». Неподалеку от «Кропоткинской» тянулась вдоль ограды храма очередь старух, певших под желтыми уличными фонарями жалобные молитвы в ожидании, когда их допустят в храм и они увидят выставленную там напоказ репатриированную реликвию – клок волос какого-нибудь святого или кусочек его коленной чашки. Они казались нереальными, статистками некоего фильма – здесь, посреди неонового вожделения и исступленных пороков столицы. Машина остановилась на красном свете, Казак выругался и пристукнул по спинке водительского сиденья.
На Остоженке мы вылезли из машины у элитного ресторана-порноклуба. «Абсент», так он, кажется, назывался. Мигалка погасла. На слякотном тротуаре мерзли рядком, надеясь привлечь к себе благосклонное внимание начальника здешней службы «фейс-контроля», будущие олигархессы. Они расступались перед Казаком, как автомобили перед его мигалкой. Он держал в руке кожаную мужскую сумочку, в самый раз пригодную для переноски маленького полуавтоматического пистолета, бывшего в то время последним писком моды у громил и денежных людей Москвы, – аксессуар, отдававший и женоподобием, и угрозой, словно бросавший всем и каждому вызов: ну-ка, попробуй меня украсть. Казак извлек из сумочки какую-то бумажку помахал ею перед носами вышибал и вступил в землю обетованную. Мы вошли следом и сдали наши пальто хорошенькой гардеробщице.
– Что это было? – поинтересовался я, когда мы уселись.
– Вы о чем? – спросил Казак, неторопливо подзывая официанта покачиванием повелительного пальца. Воздух в клубе казался уплотненным – из-за табачного дыма, звуков русского техно и ароматов женщин класса люкс.
– Что вы показали вышибалам?
Казак расстегнул сумочку и вытащил из нее карточку с его фотографией на одной стороне и двуглавым орлом на другой. Рядом с фотографией значилось, что Казак – сотрудник кремлевского секретариата по экономическим связям. Он повертел передо мной эту фальшивку, сжимая ее двумя пальцами.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.