Текст книги "Против неба на земле"
Автор книги: Феликс Кандель
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)
14
Воют шакалы. Скачут бесы пустыни. Поспешает Лилит, душительница младенцев. Слетаются на промысел мохнатые вредители, насылающие трясение земли. Шмельцер стоит на скале, на верхнем ярусе дворца Ирода, вознесенным злом над миром. Надмение непомерно. Вожделение ненасытно. Выделяет женщину среди прочих, к которой у него неизбывный интерес:
– Кладу к вашим ногам этот мир и Иорданскую долину в придачу. Органы зрения обслужены, остается обслужить органы осязания.
Выделяет Шпильмана возле нее:
– Я – человек случайный. От случайности рождения до непредсказуемости поступков. Я тот, которого ты не знаешь.
– Знаю, – отвечает Шпильман. – Житель Сдома, избежавший наказания, вот ты кто. Бесчестный стяжатель Аморы, имя которому Шакрай, Шакрурай, Зайфой, Мацли-дин.
– Не исключено. Если бесчестье существует на свете, следует испробовать его на вкус.
Вонь изо рта. Подмышечный смрад. Скверна. Миазм. Сатанинский флюид, замутивший чистоту покоя. Неприглядное создание, которое не желает выглядеть иначе.
– Человечки мои, бедные, несчастные! Болезни вас мучают, машины давят, изверги взрывают без жалости! Милые вы мои, жалкие, кружочками на мишени! Идите сюда, под мое крыло. Идите, пока не поздно. А если поздно, всё равно идите!..
Встают с камней. Разминают затекшие ноги. Шагают по лестнице, уловляемые глумливыми обещаниями:
– Поднимитесь. Убедитесь и насладитесь. Первое желание бесплатно. Второе со скидкой. Третье в рассрочку.
Они уже наверху. Сгрудились. Тянут головы. С трудом разбирают начертанное на фанере: «Безволокитно! Только у нас! Наводим порчи. Наговариваем заклятия. Выворачиваем глаза на затылок и низводим живых в гробы. А также напускаем на выбор – окривение, охромение, ошаление с одурением, оголодание с отощанием, злое очарование».
Шмельцер потирает ладони, – нет ли на них присосок для уловления и удержания?
– Тайные ваши пожелания! В завлекающей упаковке! При упорстве включаем механизмы принуждения, каблуком по срамному месту…
Звенит бубенец: «Циг-цигеле-цигл, циг-цигеле-цагл…» Утомленный провидец поднимается на осле по Змеиной тропе, взывает издалека на задышливом вдохе:
– Незрелые ваши души! С кем вы спознались?..
Оборачиваются к нему. Обступают. Глядят пристально. Шмельцер продирается через толпу, встает перед ним:
– Я человек с иной стороны. Основатель новой династии. Шмельцер Первый – Армилус Второй – Сатанаил Четвертый… А ты откуда разгребся?
Провидец присматривается к нему. Принюхивается. Чтобы выяснить по смраду глубину сатанинства:
– Стыдный ты человек, Шмельцер. И похождения твои стыдные.
– Я ими горжусь. Минута хамства – час удовольствия.
До каких высот можно вознестись в праведности? До каких низин завалиться в злодейство? Утомленный провидец гонит народ к воротам, как овец сгоняют в загон:
– Не ждите чудес, не ждите! Их надо еще заслужить…
Отправляется в обратный путь кабина на электрической тяге, теряясь в глубинах миража. Все исчезают. Как не были.
«Шпильман, – заклинает женщина потайным словом. – Теперь ты. Выскажи свое желание».
Машина подкатывается к нему, высвечивая лицо.
«Я – человек на исходе. И каждая, с которой встречаюсь, может стать для меня последней. Это ясно?»
Кивает согласно:
«Это ясно. И это замечательно».
Позабытая машина деловито крутится по террасе нижнего дворца Ирода, натыкается на стены, отходит назад, снова натыкается, словно упрямо ищет выхода. Скисает батарейка. Машина затихает на полу, только в фарах чуть теплится нить, угасает – никак не хочет угаснуть. Посреди ночи. Посреди жаркой ночи.
– Пошли, – шепчет Шпильман. – Скоро рассвет.
15
Они спускаются по Змеиной тропе петлистыми ее извивами. Луны нет, луна укатилась за горы по своим путям, но под ногой приметно – не от звезды ли? К рассвету пробуждаются запахи, продремавшие жаркий день. Выдохи спекшейся земли, стелющегося кустарника, ползучей живности из-под камней, вышедшей на ночной промысел, блеклый, приглушенный зов растертого в руке стебелька.
Шпильман рассказывает:
– Когда житель Иерусалима брал в жены девушку из другого города, ее родители давали в приданое золото по весу невесты. Когда житель иного города брал девушку из Иерусалима, он отсыпал золото ее родителям, тоже по весу невесты.
– Откуда такие богатства?
– Девушки были стройны, изящны и мало весили.
– Где я возьму золото, Шпильман?..
На это он не отвечает.
– Рождался у них сын – сажали кедровое дерево, рождалась дочь – акацию. Когда сыновья вырастали и находили себе невест, из этих деревьев изготавливали шесты для свадебного балдахина… Стоп!
Останавливаются.
– Где-то здесь нулевая отметка. Уровень Мирового океана. Соскальзывание в изнаночный мир. Готова ли ты, моя госпожа?
– Готова.
– Смести паутину привычностей? Стереть себя и переписать заново?..
…птицы пролетают над этой землей, птицы – неисчислимым множеством. Дважды в году, по заведенному маршруту. Пропустил сезон, не улетел с ними по осени – готовься к зиме…
– Заново так заново.
Делают первые шаги в толщи иссохших вод, что покрывают ступни с коленями, и тут же на них набрасывается женщина с сорванным дыханием, которой недостало сил подняться на гору. Хватает за руки. Цепляется за одежды. Догоняет и обгоняет вприпрыжку. Умоляет, словно выпрашивает подаяние, встревоженно и исступленно:
– Мужчина, потрогайте меня!..
Шпильман отвечает с достоинством:
– Незнакомых женщин не трогаю.
Платье помято. Волосы встрепаны. Рот скошен в гримасе. Горло забито криком. Пуганая. Пугающая. Свирепо-беззащитная. Напрыгивает – не увернуться, отстой печали в глазах:
– А я требую. Потрогайте, и немедленно! Вот тут. И тут тоже. Здесь – два раза! Утолите мое желание!..
Кричит вдогон:
– Век! Век не трогали! Бесчувственные вокруг, все, все бесчувственные!..
Выныривает из ниоткуда Шмельцер, идет рядом. На лице уныние с остатками озабоченности:
– Не люблю людей. Животных тоже не люблю. Птиц. Рыб. Насекомых. Растения с минералами… Железо и картон. Стекло и керамику… Мне нужно поговорить с тобой.
– Говори.
Штанишки мятые, потертые, пузырями у колен. Рубашка заношена. Смыты спесь, чванство с кичливостью, а оттого неприметен в малости своей и незначительности, не по летам старообразен.
– Я знаю, куда ты собрался.
– И я знаю.
– Не иди туда, Шпильман. Побереги подругу.
Они уже внизу. Шагают, взявшись за руки. Становится на тропе, загораживая проход, смачивает глаза слюной для пущей убедительности:
– Там гады кишащие в затенье! Хулда. Шуаль. Нахаш Цефа. Рогатая ехидна Шафифон…
Обходят его. Идут дальше, не оборачиваясь, в глубины ущелья. Кричит вослед, срывая голос:
– Гад гада порождает! Мне ли не знать?..
Обмякает, обвисая плечами, уходит прочь, как на дожитие, заплетая ногу за ногу, сдутый, смятый, никакой. Словно ненавидимый, которого некому приласкать.
16
Ручеек прокладывает путь в негустой поросли. Зайцы шмыгают меж камней. Мелкая живность разбегается на стороны, чтобы схорониться в укрытиях от дневного пекла.
Ущелье суживается, перекрываемое скалой. Разлом в камне, узкогорлый проход, недоступный для тучных и боязливых. Сбросить одежды, натереться благовонными составами, ящерицей ввинтиться в теснины, оставляя себя, прежнего, у входа. Там, только там источник животворной воды: многие его искали, мало кто находил. Возле источника – камень, плита прогретая, на которой клубятся змеи. Туда ходили печальники Сиона, окунающиеся на заре, – очиститься от скверны, чтобы души не отбрасывали тени. Туда и их путь.
«Телефон бы не потревожил…»
«Не потревожит. Я его выключила…»
Протискиваются с трудом в тот разлом, царапая спины и грудь. Вновь берутся за руки. Шагают неприметной тропкой меж валунов, строгие и притихшие, без наслоений одежды, привычек, огорчений прожитых лет, Адамом с Евой в час сотворения, когда всё было чисто и празднично под неодолимый призыв апельсинового цветения по весне, волнующие ароматы вербены, горьковатого алоэ, сладости медовых яблок, а вокруг кустились розы, розы, конечно же, розы с их бархатистым, печальным обещанием скорого увядания.
…и сказал он: «Кто ты?» И сказала она: «Я Рут, рабыня твоя…»
Источник ожидает в выемке, как в каменных ладонях. Плоская плита над ним. Недвижные змеи млеют в неге, разглядывая пришельцев изумрудным глазом, – следует окунуться, смыть нечистоту, чтобы не тронули.
Утаенное умирает. Неразгаданное не рождается. Омываются по одному – неспешно, торжественно, и змеи сползают без прекословий, освобождая место. Надо взойти на камень, и они восходят в молчании наготы.
Знаете ли вы, как царь приходит к царице? «Прошу, моя госпожа, стать последней моей женщиной…»
Прогретость камня. Тяжесть тела. Легкость прикосновений. Раскрываются подземные кладовые, рассекаются источники глубинных вод, взмывают желания – Птицей райских садов. Души рвутся на волю на подступах к высвобождению, тела обозревая с высоты. Змеи высматривают из укрытий. Солнце переваливает через каменную преграду, пламенем наполняя прогал в скале. Надвигается гора радости – вознесет на вершину или погребет под обломками?..
«…куда ты пойдешь, туда и я пойду. Где ты заночуешь, там и я заночую…»
Веки опавшие. Дыхание неслышное. Сон без сновидений. Шпильман тревожится в ожидании пробуждения, тревожатся змеи в местах своего сокрытия. Смывается озабоченность с ее лица, улетучиваются сомнения, проглядывает наконец безмятежность, безоглядная доверчивость ребенка, которого много обижали.
Открывает глаза, глядит пристально, без улыбки, нет трещинки в голосе:
– Позвони мне, Шпильман. Оттуда позвони.
Он молчит.
– Вдруг тебе разрешат два звонка… «Это я, Наоми» – больше не надо.
Наоми – долгое «о-оо» – эхом из глубин безмерного колодца, готового напоить жаждущего…
17
Сослуживцы уже позавтракали, попили кофе, смотрят внимательно на вошедших, словно не видели с давних пор, и поражаются переменам. Кожа ее лица. Блеск глаз. Пушистость волос. Вот оно, влияние соли, воды, ветра, – лишь этот, в кипе, хмурится, отводит глаза.
– Говори, – просит Шпильман. – Не задавливай в себе. Перегорит и отравит сожалениями.
Делает шаг вперед, отчаянно храбрая:
– Ури, я должна это сказать, и я скажу.
Ури оглядывает ее, отвечает серьезно:
– Говори. Мы слушаем.
– Дани, растаяла моя скорлупа.
Дани отвечает:
– Кто ж этого не видит?
– Янив, я снова Наоми. Долгое «о-оо» – уловил разницу?
Янив улыбается:
– Мне было больно за тебя, а теперь радостно. Я тобой горжусь.
– Гиди…
Гиди, сослуживец в кипе, смотрит в тарелку.
– Гиди, ты слышишь? Оказывается, меня надо удивить. Скрытыми случайностями.
Отвечает Гиди, как прощается:
– Я этого не умею…
Отодвигает стул. Встает. Уходит по залу, тоску унося с собой…
Шпильман возвращается в номер, говорит с порога:
– И не поверишь…
Ежик не отвечает – постукиванием коготков по полу, любопытствующим взглядом, полным понимания.
– Ты куда запрятался?
Нет его в комнате. Нет в ванной, на балконе, нет и под кроватью. Постель переворошил, переворошил чемодан и побежал выяснять.
Ежика углядела коридорная, убиравшая комнату. Удивилась. Восхитилась. Вынесла на улицу, посадила под куст.
– Под этот?
– Под тот.
Ежа нет под кустом. Нет за камнем. В траве тоже нет. Возле бассейна. Посреди лежаков. Шпильман бегает. Ищет. Находит его на дальнем газоне, сникшего, припавшего к земле, еще не расклеванного погаными воронами. Желвачок прорвался. Из желвачка проглядывает стебель, опавший хохолок Птицы райских садов – на припеке сгоревшим великолепием.
Звонит теща Белла:
– Ципору из Америки помнишь?
Шпильман отвечает:
– Ципору помню.
– Муж у нее умер. А перед смертью велел сжечь тело и развеять в Неваде. Чтобы не тосковала на кладбище. Что ты на это скажешь?
– Скажи ты.
– Дурак он, Ципорин муж. Лишил жену места, куда можно пойти, выговориться на могиле, услышать – если повезет – его голос…
– Белла, – говорит Шпильман. – Ежик погиб. Мой ежик.
Охает:
– Бедный ты мой!.. Нет у меня слез, Шпильман. Нет больше. Найми плакальщицу…
18
А угрюмому недоростку уже ушивают пояс с карманами, чтобы пришелся впору, куда заложат взрывчатку, болты с гвоздями – ради ожогов по телу, рваных ран от зазубренных железок, дыр в легких, рук с головами напрочь, за что и удостоится торжественной встречи на небесах, где ждут – не дождутся своего властелина семьдесят две девственницы, острогрудые и волоокие, долгоногие и крутобедрые, искусные в танце живота и в неизбывных любовных утехах…
Часть шестая. Взойдет ли саженец?..
1
И снова вечер, день последний.
Жаром пышет Аравийская пустыня. Ветры не приносят избавления. Троюродный Шпильман стоит на балконе, вдыхая горечь соленых вод:
– Мы на подножке. Всё еще на подножке. Пора уж входить в вагон, чтобы стать двоюродным для окружающих, хотя бы двоюродным. Последующее предоставим потомкам.
Коты жестоки, но справедливы. Реже почтительны, чаще безжалостны: «Твои потомки не прочитают твои книги».
– Это так. Но не это тревожит…
«Здравствуй, дорогой! В последний раз – здравствуй!..
…внукам – рассказываешь про Россию? Какая Россия у твоих внуков? Каждый хоронит в памяти свой город, на день расставания, да и у меня, честно говоря, отняли мое пристанище; старушкой прошмыгиваю переулком, по стеночке, жмурю глаза на новшества. Вывески и рекламы – ох, уж эти вывески!.. А на доме твоем, на том самом, заветном, без которого жизнь не полна, светится над подъездом, упрямо лезет в глаза – „Обмен валюты“…
Вот тебе к утешению, свет мой в окошке: бегство вдвоем, впопыхах, под невозможным предлогом, поезд с натугой на подъеме, паровоз виден из окна на закруглении пути, дым из трубы – тогда еще дымило, желтенький цветок на обочине, замедленно проплывающий в памяти, веранда с двумя койками, из которых одна оказалась ненужной, муравьи на столе, в чемодане, повсюду, а к вечеру скала у воды, узкая полоска гальки, ночные купания на притихшей волне, обнаженность в призрачном свечении, – поверху проходили пограничники, спугивали фонарем, море ворочалось в скальных разломах, укладываясь на ночлег, помнишь ли это? Искали сердолик и парчовую яшму, писали имена на камне, губной помадой: ты мое, я твое – лучшего в жизни не было. Спросил вдруг: „Если позову, бросишь всё и придешь?“ – „Да“. – „Я не позову“. – „Я знаю“. Не достучалась к тебе, не достучалась…
Что еще? Да всё уж. Мир разделен, до тебя не дотянуться. Любила показывать дорогу: как пройти, куда проехать, – указываю теперь могилы на старом участке, где все сроднились, перемешались на глубине, все свои. Пиши мне, моя душа: „Москва, Востряковское кладбище, 38-я линия, до востребования“. Беспокоюсь за тебя: вас, приехавших туда, становится всё больше, в вас оттого легче попасть. Обнимаю и желаю покоя – в том виде хотя бы, каков мыслим в ваших краях…»
Приписано на полях: «Что ж ты не позвал меня, Живущий поодаль?..»
2
Смытые туманами окрестности. Ползучие наваждения. Слепота с глухотой.
На переломе ночи выходят на промысел демоны изнаночного мира, принюхиваясь к исполнению будущих непотребств. Чиркает спичкой неуловимый пироман, темным пламенем полыхает пальма, облитая мазутом, каждую ночь другая. Ветер перелистывает страницы позабытой на скамейке газеты, встревоженно и смятенно, как считывает заголовки и ужасается содеянному. Похрапывает на этажах разновидный люд: кто с кем, кто без кого. Живущий поодаль возглашает шепотом, чтобы не пробудить постояльцев:
– Я пришел скачком в эти края, а они притерпелись. Вы притерпелись, люди!..
«Коты тоже притерпелись, – соглашается Корифей. – На дармовой пище. А это опасно…»
– Мне есть что терять, – продолжает его хозяин. – Не выучил еще этот язык. Не побывал возле змеиного камня. Не встретил окунающихся на заре. Не завершил борьбу с силами нечистоты. Вторая мировая нас обошла. Обойдет ли Третья?..
Нет ответа на этот вопрос. У котов тоже нет.
Посреди ночи говорит Корифею:
– Сочинителя следует судить за нанесение ущерба. Тем, кого он обворовал при жизни и запихнул под обложку. За страдания, нанесенные героям, которых породил и не уберег.
Кот отвечает на это: «Ты и меня породил. Терпи теперь, чеши за ухом, выделяй долю молока и лакомств»…
…всем и каждому, кому о том ведать надлежит! Называйте сочинителя истинными его именами. Масень Афанасий – называйте его. Ланя Нетесаный. Горох Капустин сын Редькин. Гришка Неупокой. Пинечке, в котором пел Бог. Реб Шабси и реб Иоселе. Устраивайте день встречи родившихся под его обложками, которых он жалеет и жалует, мучается их муками, горюет, когда они погибают в мире вымышленных страданий…
Для котов это сложно, даже с пояснениями, но сочинителя уже не остановить. Учеников у него нет, и вся премудрость достается шерстистому собеседнику:
– В сущности, к чему сюжеты? Звездам не нужен сюжет в мировом порядке. Луне не нужен. Скале в ее отрешенности. Маловидной тропе в лесу. Дереву на опушке. Луговой траве. Разве что ручью…
…сюжет у ручья не свой. Сюжет у ручья от ложа, ему уготованного. Крутые изгибы, плавные повороты, травные переплетения на пути, одинокий камушек на перекате влияют на его напевы, умножают случайности, порождают неожиданности. Так и строка – ложе, заполненное словами, которые протекут по нему в чистоте и прозрачности замысла, отзвучат переливчатым, через край, звуком…
Перетасовать слова, буквами взболтать в стаканчике, фишками выкинуть на бумагу, чтобы разложились в ряд, выказали случайное или потаенное. Залить строку доверху, как медом заливают чашу, чтобы весомо легла на лист – не сдвинешь.
Корифей не возражает: залить так залить.
– Этот рассказ ты сделал, – уверяла его подруга и плакала, когда он обижался: – Сделал, сделал, стачал из лоскутков… – И назавтра, после прочтения, сияя восторгом: – Эту страницу ты выдохнул…
Возвращается в комнату, садится за стол, чтобы поработать до рассветной бледноты над водами, когда растуманятся наконец горизонты, собрать затем вещи, присесть с Корифеем перед дорогой.
Радость последней строки, радость и проклятие. На титульном листе выведено заглавно: «По свежести времен»…
«…о беда, плача достойная!..
Народ бежал в поисках покоя и пропитания. Чадородие оскудевало. Города залегали в расхищении от своих с иноземцами. Собак ели, кошек с мышами, ремни грызли, варили похлебку из соломы, на рынках выкладывали на прилавки вареное человечье мясо; сгинувших погребали в скудельницах без счета. Скорбь великая, вражда несказанная, ересь и шатание в людях, но сподобился некий сиделец страшного видения в полуночи: снялась с дома крыша, свет облистал комнату, явились два воина – ликом грозны, требуя покаяния с очищением: „Навыкните творить добро“, дабы не было государству конечного погубления. В столице сделали выбор, крест целовали юноше на долгие столетия – и стало так.
Век катился колесом к нескорому согласию, смертоносная моровая язва; спор стал за правду, против лютерской, кальвинской и папежской ереси: как веру держать и как персты слагать. Сажали непокорных на цепи, били батожьем за неистовое прекословие, голодом морили в земляных ямах, жгли в срубах „за великие на царский дом хулы“; нечестивым резали носы за курение смердящей вони. Лиховали на дорогах атаман Баловень, поп Ерема с шишами, атаман Груня, старица-богатырь Алена; свистела кистенем по головам Танька Ростокинская, губительница примосковных слобод.
Заблистала в небе комета, похожая на метлу. Озеро заревело медведем. Родник изошел кровью. Год подступал звериным числом, ожиданием конца дней, и двадцать второго июня года шестьсот шестьдесят шестого, в пятницу, на Петров пост, в час шестой „солнце померче, тьма бысть, луна подтекала от запада, гнев Божий являя“, но про то не везде узнали.
Да и кому было знать? Десятый человек остался на царстве с того лиха; живыми сохранились такие, что за печью сидели, и сыскать их было не можно…»
3
Горе тому, кого тревожат по ночам смутные лики прошлого. Счастье тому, кто не видит снов в своем незамутненном существовании. У кромки горькой воды – на краю сновидений – застыл некрупный мужчина, кричит в темную даль яростным посланцем Небес:
– Неразумные! Дети неразумных! Где ухо, внимающее укорам?.. Очерствели! Все очерствели!..
Шпильман оказывается рядом. Шпильман его спрашивает:
– Это вы кому?
Отвечает:
– Это я всем. Покричу и полегчает.
Смотрит цепко, как оценивает:
– У меня возникло желание. Завести разговор. Возражения есть?
– Возражений нет.
Протягивает руку, представляется учтиво:
– Бывший ученый. Ученый-облученный. Прибыл в здешние места, дабы исследовать ход событий. Изучить народонаселение, раздраженное соблазнами и невзгодами. Оценить каждого по делам его, вознести восхваления тем, которые… кото-рые…
Сплевывает. Пришепетывает. Крутится на ноге. Кричит во мрак:
– Неприкаянные, внуки неприкаянных! Научитесь молчать! Молчать хотя бы научитесь!.. – Щурит на Шпильмана глаз: – Сердобольный? Чутко отзывчивый?
Шпильман соглашается себе на удивление:
– Вроде бы…
Тот этим доволен:
– Если так, тебе понадобятся люди, о которых следует позаботиться. Калечные. Убогие. Шествующие по путям заблуждений. Мы их поставим. В нужном количестве. В оговоренные сроки.
– Возможное дело, – говорит Шпильман. – И что дальше?
– Дальше? – удивляется. – Бери меня под руки. Усаживай за стол. Угощай кофе. Вот что полагается дальше.
– Ради Бога! – говорит Шпильман. – Вот стул. Вот кофе с бутербродом. Может, полежать захочется? Вот и скамейка.
Сидят за столиком. Смотрят друг на друга. К стойке прикипел пьяненький турист, взывает без надежды: «Гюнтер платит за всех…» Джип с солдатами катит по кромке воды. «Шими, – остерегает Шула, – не заплыви в Иорданию, Шими». – «Когда это я заплывал?..» Беленькая востроносая девочка проговаривает под каждый поскок: «Лена ленится, а Женя женится… Катя катится, а Петя пятится…» Некто седой, упитанный, с виду благообразный, проскакивает верхом на палочке, тряся отложной щекой: «Имею право. Недоскакал в детстве…» Женщина в панамке подкрадывается к столику, щеки нарумянены, губы подведены кармином, глаза беспокойны под крашеными ресницами. Веером раскидывает листки – голубая бумага в линеечку:
– Себя познать не желаете? За пять шекелей.
Незнакомец рекомендует:
– Познай – не пожалеешь. Это входит в программу сновидений.
– А где хомячок? Где морская свинка? Они должны вытягивать.
– Ты за хомячка.
Шпильман понимает, что он уже спит, а потому расплачивается, не торгуясь, выбирает один листок, зачитывает вслух:
– «Встань и перейди Иордан». Даже так?
– Так, – отвечает женщина и идет к другому столику: – Даже так. Приступая, переступай…
Незнакомец доедает бутерброд, допивает кофе:
– Ох, Шпильман, Шпильман… Что мне с тобой делать?
Шпильман спрашивает напрямик:
– Кто таков?
– Служба спасения.
– На водах?
– На водах тоже.
«Он безумный, – думает Шпильман, – но это даже к лучшему».
– К лучшему, – подтверждает собеседник. – Это к лучшему.
Хватается за седую голову, убегает в темноту к кромке воды, стонет на все окрестности:
– Ну и земля! Ну и время! Ну и порядочки!.. Худшего пока не придумали, но и этого уже достаточно!..
Возвращается успокоенный, садится за стол, говорит буднично:
– Хочу еще кофе.
Пьет в молчании. Разглядывает Шпильмана. Говорит, как считывает с лица:
– Вот человек, приятный Богу и людям. Гордый. В слабости не признающийся. Жизнь проводящий в ожидании невозможного, накрепко привязанный к той, которую не вернуть. Сложно это, Шпильман, для старости сложно.
Отодвигает чашку. Встает из-за стола:
– Бурные чувства, друг мой, – это со всяким случается. Только не всякий до них доживает… Видел я эту женщину. Решить за тебя не могу. И за себя бы не смог… Плачь, Шпильман. Пролей слезу покрупнее.
Взвихривается и пропадает. Издалека доносится, угасая:
– Неспособные, дети неспособных! Начните хотя бы жить! Жить начните!..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.