Текст книги "Против неба на земле"
Автор книги: Феликс Кандель
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
7
Однажды Шпильман умер во сне. Не совсем, правда, но шло к этому. Был долгий перебой, остановка сердца, как вдох без выдоха, словно оно задумалось, стоит ли продолжать надоедливое занятие. Начиналось соскальзывание души, стремительное утягивание по извечному пути, – Шпильман ожидал с интересом, будто со стороны, подумать успел, как взмолиться: «Я не прошу отсрочки, нет-нет, этого я не прошу. Пора так пора… Но я же могу еще что-то сделать. Выслушать. Облегчить. Вознести в надеждах. Имейте и это в виду». Тромб прошел по малым сосудам – пусть это будет тромб, как проходит нечто тугое, колючее, после тяжких потуг, раздирая мягкие ткани, – и вышел в артерию. Гулко ударило через долгие мгновения. Еще и еще раз. Ноющая затем, на полдня, пустота в груди, эхом отзвучавшего предупреждения: «Вернули! Меня вернули!..»
Звонит телефон. Теща-прелестница умоляет:
– Голубчик, поговори со мной.
– О чем, Белла?
– Да хоть о чем. Поговори со мной за повышенную кислотность, за гипертонию с подагрой со мной наговорись. А то поздно будет.
– Не прибедняйся, теща моя! Ты молодо выглядишь.
– Кому это помогало, зять мой?.. Знаешь, сколько набежало на счетчике? Выгляну в окно и ахаю: в какие времена занесло? Какими ветрами?..
– Я тоже ахаю, – отвечает с балкона Шпильман.
– Ты молчи. Ты еще молодой, а у меня кто-то крадет дни. Вчера был вторник, сегодня суббота.
Слышно, как она щелкает зажигалкой, закуривает сигарету, устраивается поудобнее в скрипучем, разношенном кресле, и начинаются рассказы: прошлое – гранитной плитой на спине.
– Мы жили скудно в Сибири. Все вокруг жили скудно, на то и война. Ходила в госпиталь, разрисовывала глаза для пострадавших – не отличить от настоящих. Шли бои, и на глаза был спрос. Я и здесь этим занималась, когда приехали, узнавала свою работу на лицах. Это была редкая профессия, которая не кормила: сколько нужно глаз в такой маленькой стране, да еще разрисованных?..
Молчит, как перебирает старые снимки. Память выдает скупо, по капельке, чтобы сердце не разорвалось от боли. Память у нее отменная.
– На кладбище было холодно. Мороз пробирал так, что не думалось уже ни о чем. Даже о потере. Мы укладывали папу в мерзлую землю. Которую пробивали ломом. Пришли сослуживцы из госпиталя, сибиряки и приезжие. Топтались в снегу. Оттирали щеки. Старый еврей в галошах, оледеневший, остекленевший, – Боже, как ему было холодно! – шел от одного к другому и отбирал десять мужчин. Они отворачивались перед неизбежным разоблачением. Опускали глаза. Терли рукавицами щеки, прикрывая лица. Но старик выделял безошибочно: «Ты… Ты… И ты…» – «Я не еврей, – сказал главный хирург. – Что во мне от еврея?» – «Мальчик, не спорь со мной. Ты – да еврей». Десять мужчин стояли у могилы. Ежились под взглядами сослуживцев. Старик в галошах читал кадиш. И читал не спеша: «Да возвеличится Имя Его…» – «Так я стал евреем», – сказал назавтра главный хирург.
Сшитое расшивается. Связанное распускается. У тещи Беллы незаконченный чулок на спицах, который вывязывает не первый год – на ребенка, на взрослого, теперь, должно быть, на жирафа. Он бесконечен, ее чулок; как закрепит узелок напоследок, перекусит нитку, так и жизнь закончится. Пятку она не начинала вывязывать и не начнет наверное никогда.
– Не переношу некрасивых, Шпильман. Стареющих лицом и дряхлеющим телом. Пусть двигаются своими путями, а я останусь на этом месте, посижу в сторонке. Вы старейте, а я не буду. Зачем мне это? Одни огорчения…
Ее поведение не поддается прогнозам. Перескакивания с темы на тему непостижимы.
– Умру – где сохранятся мои ощущения, накопленные за жизнь? И сохранятся ли?.. Мы отсмеялись своим смехом, отплакали своими слезами, – какая бессмысленная трата! Каких чувств! Это тебе понятно?
Шпильману это понятно: его поколение тоже накопило достаточно. Вы слушали, к примеру, фортепьянный концерт под охраной автоматчиков, которые оберегают от самоубийц с взрывчаткой? Сходите, послушайте, насладитесь музыкой, а потом мы поговорим о полноте ощущений. Вы танцевали на свадьбе с противогазом на боку? Сидели за субботней трапезой, когда на вашей улице убивали без жалости? Играли в наших и немцев – в ту войну и после нее? Кто не играл, тому не оценить прошлого. А внуки Шпильмана – после стольких кровопролитий – не играют в наших и арабов. Что это значит?..
– Мама говорила: «Люби нас поменьше, Белла. Потеряешь – не залатать прореху…» Хочу написать об ушедших, Шпильман. О папе, маме. О твоей жене. Поминальную книгу. Книгу-кадиш. Чтобы прочитали десять человек – десять, только десять! – и сказали «Амен».
– Амен, – говорит Шпильман.
В его трубке требовательные гудки. Кому-то некогда. Шпильман переключается на иной разговор, напористый голос без стеснения лезет в ухо:
– Мы проводим опрос общественного мнения. На интимные темы. Женщины в доме есть?
– Нет, – говорит Шпильман.
– Мужчины?
– Тоже нет.
– А кто есть?
– Есть тот, который себя больше не раздаривает. Хватит. Могу продать лишь остатки. По сходной цене. – И возвращается к теще: – Я с тобой.
– Вот я подумала: нельзя уходить торопливо, наспех, тело и душу не приведя в порядок. К уходу надо готовиться так, как готовятся к Песах: вычистить себя, выбелить, вытряхнуть крошки, завалившиеся по щелям, стряхнуть шелуху, налипшую за жизнь, встретить свой час с веселием, на легком дыхании, чтобы сказали: «Не зря ее отправляли на землю».
– Хорошо говоришь, Белла.
– Я уйду от вас на закате. В облаке, подсвеченном понизу. В розоватой дымке, наброшенной на небеса. В радости и благодарности за отпущенную жизнь, – так я уйду от вас в последний, лучший свой день… Похорони меня в полночь, Шпильман. При лунном свете. На склоне горы. Где небо в чистоте. Звездный перелив. Огни на холмах. Скорбящие в праздничных своих нарядах. Чтобы постояли в тишине и расслышали, как возносится моя душа.
– Красиво говоришь, Белла.
– Эстет – чтоб ты знал – он и в смерти эстет. Скажешь напоследок для всех: «Век заканчивается не по календарю. Тот век закончился сегодня. С уходом этой женщины». Обещаешь?
– Постараюсь.
– И чтобы не отходили потом от могилы. Теснились друг к другу. Переговаривались неспешно: «Она жила замечательно, наша Белла. И ушла замечательно». Чтобы сказали назавтра: «Спасибо, что посетила нас».
Шпильман подхватывает:
– А ангелы уже бегут, толкаются, отпихивают друг друга: «Белла прибыла! Белла! Та самая!..»
– Дурак ты, Шпильман. Дураков любят.
– Не сердись, Белла. Это я спасаюсь от наплыва чувств.
8
На асфальте расстелено полотно, разложена на нем всякая случайность. Маникюрный набор. Пара матрешек. Кипятильник. Электрическая бритва «Эхо». Бюстгальтер, побывавший в употреблении. Стопка тюбетеек. Медаль «Ветерану труда» с серпом и молотом. Стаканчик из жести с зазубринками по краям для выделывания пельменей, вырубленные из теста образцы, потемневшие от пыли. На складном стуле сидит владелец этого богатства, ожидая покупателей у входа на рынок, – Шпильману он неинтересен, для Шпильмана он дилетант. Нищий, притомившийся на работе, звякает монетами в кружке к привлечению сердобольных. Вечером вернется домой, смоет под душем зной долгого дня, наденет отглаженную рубашку, пиджак с галстуком, отправится с сыновьями в синагогу, положит монету в ладонь убогого калеки, после вечерней трапезы, во главе стола, поблагодарит Того, «Который дает средства к существованию…», – Шпильман его уважает, для Шпильмана он профессионал.
Древний, стручком иссохший торговец пряностями затаился в лавочке, будто в глубинах пещеры, отрытой в стене дома. В окружении мешков и мешочков, банок и баночек с притертыми крышками, сберегающих диковинные специи, свежие и засушенные, молотые и в зернах: тмин, ципорен, кинамон с кардамоном, имбирь, кусбара – она же кориандр, майоран и мускатный орех, черный перец, карри из Мадраса. К мясу, рыбе и птице, в супы и салаты, к сырам, паштетам, соусам, овощам и хлебу, к чаю горячему и чаю холодному. Светит под потолком лампа на шнуре. Смотрят со стены Баба Барух в восточных одеяниях и польский еврей Менахем Бегин. Запахи обволакивают помещение, как утяжеляют воздух. Старик, не вставая, дотягивается до каждой полки, отвешивает пряные коренья, нану, шалфей, паприку и базилик, шафран и анис, розмарин, асфодель, петрозилию и шамир, а в промежутках считывает псалмы с затертых страниц, который уж год подряд.
Мир пряностей – прожить и не распознать?.. Шпильман приходит на рынок, усаживается рядом с торговцем на скамеечку для ног, коленками упирается в подбородок. Сидит. Молчит. Слушает певчую непоседу в клетке, подвешенной под сводом. Напитывается дыханием неведомых земель, изобилующих приключениями, которые тревожат, вызывают смутную тоску по иным краям, где прорастает в изобилии ядовитая цикута, скачет по полянам мускусная кабарга, клейкая камедь сочится по древесной коре, натекают горькие смолы – обещанием будущих янтарей, и где не разучились еще удивлять и удивляться. Птица в клетке напитывается ароматами заодно со Шпильманом, псалмы напитываются тоже, гортанные на звук и терпкие на чувства: «Очисти меня лавандой – и чист буду, омой меня – и стану белее снега…»
На улице обступает Шпильмана тротуарная сутолока, наделенная иными выделениями, словно враз отобрали заманчивые пространства и некуда теперь податься. Ежик вынюхивает густые запахи, запрятавшиеся в его одеждах, чихает в раздражении; растения в доме вынюхивают тоже и тоже, должно быть, чихают. Они прислушиваются к голосу Шпильмана, к его шагам, неспешному шевелению, улавливают, быть может, теплоту души и тела, а он ощущает жажду стеблей с корнями, не забывая поливать в нужные сроки, и если в горшках пересыхает земля, у Шпильмана пересыхает горло. Убывая из дома на долгие недели, он оглаживает листья, подпитывает их взглядом, нашептывает в чашечки цветов, упрашивая продержаться до его возвращения. Приходит соседка, подкармливает растения полезными составами, но они хандрят, блекнут, сохнут без Шпильмана, а амарилис – чувствительное создание – не зацветает в положенное время. Даже герань на балконе, безотказная страдалица, пропеченная солнцем, цветущая исправно на кривом утолщении, способна затосковать, притомиться, обронить пожелтевшие враз листья. Когда Шпильман возвращается из путешествия, кактус в малом горшочке, истомившийся в одиночестве, стеснительно раскрывает навстречу трепетные, желтоватые лепестки, – кто бы рассчитывал на подобные нежности при виде грубой, колючей, местами облысевшей громадины, фаллосу подобной?..
Ждет своего часа кадка с землей, которую Шпильман оберегает, чтобы проклюнулся своенравный цветок ташлиль, занесенный ветром, принес надежду с утешением, но он отчего-то запаздывает. Ему, только ему Шпильман ставит для приманивания скрипичные сонаты, его, только его приваживает чтением любимых строк: «Когда горный фазан тоскует по подруге, говорят, он утешится, обманутый, если увидит свое отражение в зеркале. Как это грустно! И еще мне жаль, что фазана и его подругу ночью разделяет долина…»
Женщина, состарившаяся преждевременно, выходит из подъезда с мисками и пакетами; кошки сбегаются от помоек, много кошек – она их кормит с малых своих доходов, они ей признательны. Пролетает мимо красавица-сойка, выказывая голубизну оперений, косит на них глазом. Плюхается на крышу наглая ворона, бочком, вперевалку продвигается к краю, постукивая лапками по черепице, с интересом поглядывает вниз, склонив голову. Люди ей любопытны, Шпильману любопытны тоже.
– Народ вокруг – расфасованный, со сроком годности. По сто граммов, по двести, триста сорок с довеском…
Ежик не всё понимает из его откровений, не всё усваивает, однако не переспрашивает, оставляя, должно быть, на ночное додумывание. Шпильман тоже не всё понимает, и принадлежность ежика к мужскому или женскому полу определению не поддается.
К зиме опадает листва на деревьях, проглядывает в сквозистых ветвях дом по соседству, этажи с подъездами, квартира под крышей, солнцем высвеченная обитель – спелой виноградиной. И внутри той виноградины – тихо, покойно, в плавной красоте движений – переплывает от стены к стене, готовит себе еду, горбится за одинокой тарелкой суховатый мужчина его возраста и размера, словно забытый, о котором некому вспомнить. Иногда Шпильману кажется, что человек напротив копирует его движения, иногда кажется, что это он сам – Живущий поодаль. Повышенный к нему интерес, как к неопознанному объекту, но нет под рукой подзорной трубы, чтобы разглядеть в подробностях, да и появись она, неловко вторгаться без разрешения в чужую жизнь, даже если та жизнь неотличима от твоей.
Порой Живущий поодаль опускает шторы на невидимом Шпильману окне, комната затухает, не просвечивая, и можно только гадать, чем он там занимается. Порой он появляется на балконе, с интересом разглядывает закаты, но ежика возле него нет, возле него сидит кот. Масти розовой. Пушистости чрезвычайной. Когда предлагают на завтрак творог нулевой жирности, кот взглядывает укоризненно, словно над ним насмехаются, и удаляется обиженно под вопли пристыженного хозяина: «А я, между прочим, ем!..» Когда его расчесывают, шерсть потрескивает от избытка электричества, озонируя пространства, страницы срываются со стола, липнут к коту, а он важно ходит по комнате, облепленный рукописью, косит пепельным глазом. Так ему нравится. Хозяину нравится тоже.
Кота зовут Корифей, и это ему льстит. Кот относится свысока к своему сожителю, однако менять его не собирается: «Ты не подарок, я не подарок – на том и сойдемся…» А Шпильман разъясняет ежу:
– У этого существа сумеречное состояние его бродячей души…
…вечерами Корифей обращается в собаку и с наслаждением гоняет других котов; к утру становится мышью, забивается от страха в крохотную норку, но это получается у него частично. Налицо раздвоение личности, и мама Томера, смотритель человеческих душ, приступает к работе: Подумай хорошенько и спроси сам себя: «Чем тебя не устраивает быть котом?» Отвечает вопросом на вопрос: «Чем вас не устраивает быть людьми?..»
«Шпильман, – сказал бы ежик, – прекрати свои глупости! Коты тоже бывают счастливы. Выпишут ему рецепт, накапают валериановых капель, вылижет досуха и утешится».
У ежей иные психозы в окружении коварных растерзателей, и валериана им не поможет. Они смотрят в землю, глазами в землю в заботах о пропитании, а чтобы взглянуть в поднебесье на улетающий детский шарик, ежу надо лечь на спину, обнажить беззащитное брюшко и заплатить, быть может, жизнью за тоску по полету. У ежика на балконе проклевывается желвачок над носом, и Шпильмана это настораживает.
9
Гигантское растение с крупными листьями вылезает из кадки с землей, раскидывает плети по стенам, достигая потолка, заползает на второй этаж, по-хозяйски укладывается в кресле. Новые побеги лезут отовсюду, скрученные поначалу в спирали, и разворачиваются затем в светло-зеленые ажурные ладони, обращенные к свету. Запустить бы на них птичек, пару крохотных обезьянок, чтобы перелетали с плети на плеть, – запрятаны в листве бабочки на пружинках к утехе постояльца, запрятана пара стрекоз. К зиме растение замирает, лишь малый листик рождается напоследок – недоношенным, в ознобе, младенцем, которому уже не вырасти.
По вечерам он выходит на прогулку, Живущий поодаль, в фуражке скрипача на крыше, с зонтом-тростью, словно с задымленной, угарной магистрали удаляется в тихие, в садах, проулки пригородной слободы с настурциями на клумбе, геранью на подоконнике, подсолнухом в палисаде. Никого нет вокруг, лишь луна перекатывается по крышам в щедроте полнолуния, взглядывая украдкой на странного человека. У него молодое лицо с приметными морщинами – слишком молодое для его возраста, буйная шевелюра в проседи, печальные глаза страдальца, и он с удовольствием любит поиграть созвучием слова и слога: «…сходя в могилу беспотомственно, при неплодной царице…»
– Завел бы себе собаку, – наседают сочувствующие. – Вместо кота. Ты идешь – она впереди бежит. Всё веселее.
– Зачем мне собака? – отвечает без улыбки. – Я и сам могу. Впереди себя.
Вот он взбирается в гору, вписываясь в окрестный пейзаж, в плавных очертаниях души и тела. Вот он шагает по тротуару, по некрупным его плитам, не наступая на стыки, – такая у него игра; шагает мягко, пружинисто, по-звериному, чем и подпугивает пешехода, объявившись беззвучно за спиной. Идет старый еврей по новой жизни, идет себе и идет, крутит по сторонам головой, глазастый и неспешный, с благодарностью за прожитый день, с надеждой на подступающий вечер. Он бы и абажур приметил за окном, розовый, с кистями, низко подвешенный на шелковых шнурах, средоточие семейного покоя у стола; приметил бы и неспешное чаепитие, заварочный чайник, сахарницу со щипчиками, сливочник, унюхал бы прелести клубничного варенья, но нет на его пути абажуров, нет надменных швейцаров у дверей и натужливых кариатид прошлого, что надежно подпирали балконы.
На вершине холма он останавливается, разглядывает знакомые до мелочей подробности. Желтизну самоцветов, ненароком просыпанных по окрестностям. Густоту синевы, чернотой утекающей за окоём. Автомобильные фары на дальнем шоссе: светлым обещанием на подъеме – рубиновым расставанием на спуске. Опадает донизу белесая взвесь, как укладывается на ночлег в долине, глушит огни на дороге, заглатывает очертания холмов. Прицелился тростью в невидимую цель, выстрелил – пу! – и степенно пошел дальше; уткнул зонт в асфальт, обтанцевал вкруг него под неслышную мелодию, посмаковал вслух: «…яко червь во свище ореховом…», – Шпильман и это углядел, не уловив смысла. Когда они пересекаются встречными маршрутами, не здороваются, не улыбаются друг другу, не взглядывают приветливо, но ощущение родства, душевной близости, единой печали возникает, должно быть, у каждого. Сколько прошло мимо тебя, друг Шпильман, кого упустил по жизни, не сделал шага навстречу, не обогрел вниманием, – эх, ты-ы! эх, я-а!..
К ночи Живущий поодаль уходит с балкона в дом, укладывается под одеялом, подворачивает его, чтобы не дуло, – как это Шпильману знакомо! – обследует ногой прохладу непрогретых пазушек, рассматривает без цели притушенную белизну потолка, неприметно отплывает от пристани… и сразу вступает голос:
– Ты не закрыл дверь.
– Закрыл.
– Нет, не закрыл.
– Уйди. Я хочу спать.
– Я тоже. Но ты не закрыл дверь.
Откидывает одеяло, шагает босиком с зажмуренными глазами, лунатиком тянет руки, жалобно хнычет в темноте:
– Я закрыл. Закрыл…
– Не закрыл.
– Ну, убедился, идиот?!..
Молчит. Возвращается в комнату. Укладывается в кровать. В душные ночи, когда жарко под простыней, он ложится на спину, раскидывает руки на стороны, ладонями ощущает прохладу необогретых пространств, вновь отчаливает в плавание…
– Ты не отключил газ.
– Отключил.
Поскуливает:
– Не отключил, не отключил… Я лучше знаю…
Берег отдаляется. Смываются очертания. Подступают девочки из журнала в одеждах и без – «parma violet… camellia pink… very flirty… very sexy…»
– Поздно, милые, поздно.
– Плохо ты себя знаешь, старик.
И снятся встревоженные беспокойные сны…
10
Ночами, во снах, звонят в его дверь. Встает с постели, смотрит в глазок – никого. И опять никого. И опять… Сны оповещают о своем появлении нежданным звонком; ночами, во снах, навещают Шпильмана детские страхи, которые приходят непрошеными, туманят голову, а под утро возвращаются в свои хранилища, чтобы вновь появиться и потревожить.
Подворотня во снах, продувная, недобрая, нескончаемая, где полумрак, огонек папиросы, золотая коронка на зубе, сплевывание под ноги прохожего, посвистывание с угрозой; подворотня, которую надо преодолеть на пути к маме, в обогретое жилище. Кухня – огромная, закопченная от множества примусов и керосинок. Помойное ведро с тараканами, плоскими и верткими. Дверь на черный ход, во сне вечно не запертая, затаившаяся за ней опасность – зябким кошмаром. Крюк обвисает понизу, его следует поскорее воткнуть в пробой, но всё происходит замедленно, и пока накидываешь этот неподатливый крюк, могут рвануть с той стороны, распахнуть дверь, ворваться, гикнуть и завалить… Коридор в тех же снах, безмерный по высоте, сумрачно темный, с глубокими пазухами по углам, откуда потянутся цепкие руки. Туалет в конце коридора, тесный, нечистый, с подтеками на полу и заплаканным бачком на стене; унитаз шевелится, грозя завалиться, дверь не запирается, крюк не накидывается, тараканы не переводятся, подворотня не кончается… Шпильман просыпается в испарине. Глотает воду из бутылки. Та дверь не в его прошлом, та кухня, тот туалет с подворотней, да и тараканы выглядели иначе, – сны наползают к Шпильману из чужого детства, кто-то навязывает ему свои сны…
Прохладные вечера. Выцветшие в голубизну дали. Редкие машины, ненужные перемигивания светофоров, пустота пространств, которые не заполнить. По радио сообщают: натекает туман. Река мглистого тумана сползает в низинные долины, петляет по извилинам дорог, топит под собой мосты и придорожные знаки, глушит голоса и звуки. Пробки на подъезде к городу, а здесь пусто, возле музея пусто и возле Шпильмана. «Когда человек ищет счастье, он готов подниматься на вершины, спускаться в пропасти, кружить по равнинам. Но к чему столько беготни? Стой он на месте, счастье, быть может, отыщет его само». – «Здравствуй, – скажет, – а вот и я…» Она вышла на него из этой двери, в платье до полу, которое делало выше ростом, притихшая, с отсутствующей улыбкой, утонувшая в неведомых ощущениях, зашагала неторопливо, сводя с ума приближением, которое дороже многого, и Шпильмана лунатиком потянуло навстречу. «Имейте в виду, – заговорил на подходе. – Ваша красота – дар редкостный. Дана на поддержание и убережение, чтобы нас радовать. Сохраните до старости, иначе с вас спросится». – «Я постараюсь», – ответила без улыбки.
Музыка в машине, привычное ожидание, затянувшееся на годы. Чтобы заново – тень на подходе. След узкой ступни. Прохлада ладони… Она лежала с закрытыми глазами, нехотя опадая с вершин раскрытости, поворачивала затем голову, близко, на подушке, взором во взор, улыбалась несмелым заговорщиком, хорошея безмерно, – этот момент он любил более всего. «Не спи». – «Я не сплю». Жалели время. Мгновения они жалели…
Трогает с места, медленно пересекает стоянку и выезжает на дорогу. Машина у светофора, на просвет фар – обнаженные женские руки над головой, поправляющие прическу, жест знакомый, невозможно притягательный. Обогнул, встал рядом – оттуда осмотрели его быстро и цепко, как проверили на скорую надобность, за ненадобностью отвернулись. Набрал номер, позвонил самому себе, наговорил записывающему аппарату, чтобы по возвращении услышать:
– Здравствуй, ну как ты там? Приеду – поговорим. Поглядим друг на друга. Порадуемся…
Поздние назойливые дожди. Вкрадчивое перешептывание листвы за окном. Бежит сон из глаз, покой из души. Дом без адреса. Жилец без имени. Муж без жены, допущенный в тайны страданий. «Сделайте из моей квартиры музей опустевшего жилища. Водите в нее туристов. Рассказывайте и показывайте…» Когда Шпильмана навещают нечастые гостьи, дом пропитывается дымком их сигарет, одежды удерживают запах табака, – ежик этого не одобряет, Шпильман не одобряет тоже, ибо испытал кое-кого в поисках прежних ощущений, но найти не нашел. Радость – продукт скоропортящийся. У печали – долгие сроки хранения. Грусть переливается через край и добавляется к чужой грусти, тоска к тоске; река вздохов стекает с гор на равнину, впадает в Средиземное море, смешиваясь и переполняя океаны, лишая права на выстраданное тобой отчаяние, – не отвести арык в сторону, не захлебнуться глотком снеговой печали. «Заберите всё – отчаяние оставьте при мне…»
Ветры – грудью в стекло. Хлесткие струи. Взвывания, как на корабле в штормовую погоду, а наутро – облетевшая листва у подъезда, кучно сбившаяся возле ступеней. На скамейке притих сокрушенный адон Кнафо, опечаленный мужчина, принимающий соседа со многими оговорками. Шпильман не соблюдает заповеди, ездит по субботам, и хотя он ставит машину за два квартала от дома, Кнафо всё видит и огорчается, сникший адон Кнафо с вечной влагой в глазу, отработавший на охране, в пугливых бдениях, половину отпущенных ему ночей. До утра слушал новости по радио, обмирал от окрестных шорохов, скрипов, шевеления теней, которые добавлялись к тревогам последних известий. Постарел, новости узнает при свете дня – не так вроде страшно, не так увлекательно.
– Событий прибавилось в мире, а нужного всё меньше и меньше. Как просеивается куда-то.
Никто не рождается с кипой на голове. Не опускается небесный огонь на жертвенник, пожирая сухое и влажное. Не расступаются морские воды для отвращения опасности. Недостает праведников, наделенных возвышенной душой. Когда подойдет наша очередь отводить беду, что же мы станем делать?..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.