Текст книги "Против неба на земле"
Автор книги: Феликс Кандель
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
5
От Сарры ушел тусик…
…ушел себе и ушел.
Одни думают, что Тусик – это собака: «Тусик, Тусик, на-на-на!..» Но это не так. Собаку зовут не Тусик, а Тузик, Зузик, Пузик, а то и Тигер – грызливый пес.
Другие полагают, что тусик – это уменьшительно-ласкательное от слова тусовка. Когда собираются вместе, тусик к тусику, и весело проводят время.
Третьи – и только третьи! – знают наверняка, что тусик – это часть человеческого тела, на которой сидят. Но если это так, – а это так, и никак не иначе, – та часть, на которой сидят, может уйти от Сарры лишь вместе с Саррой, а если она не пожелает, то тусик самостоятельно никуда не уйдет.
Повторяем: от Сарры ушел тусик. Не испросив разрешения. Не предупредив заранее. Как неродной.
Причин было немало. Во-первых, Сарра любит залезать на родительскую кровать, подпрыгивать на ее пружинном матраце, с маху опускаться на тусик, а тусики от этого страдают. Во-вторых, Сарра обожает кататься на велосипеде, подскакивать на всяких выступах, вскрикивать от удовольствия под каждый подскок, а тусику – терпеть эти мучения, тусики этого не переносят. В-третьих, Сарра смотрит по телевизору занимательные передачи, которые доступны для обозрения глазам, носу, даже ушам, но тусику ничего не видно, и это нестерпимо. А в кино! А на концерте! Где певцы с танцорами и где он?!.
Столько причин для неудовольствия: каждый ушел бы на его месте, – вот он и ушел. Предлагать себя в тусики. Всякому нескачливому, непрыгливому, безвелосипедному хозяину, у которого тусики живут припеваючи.
Шел – жаловался:
– Всё лучшее у Сарры в верхней части тела – для распознания вкуса и цвета, запаха и звука. А нам, что остается нам?..
Шел – важничал:
– Я случайно родился тусиком. Мог стать рукой. Головой. Носом. Глядел бы на всё сверху вниз…
Шел – взывал:
– А ну, кому тусик? Молодой! Симпатичный! Почти неношеный!..
Собрались вокруг звери – у каждого свой тусик, начали его укорять:
– Значит ли это, что нижние части тела следует презирать? Которые исторгают и очищают? Нет, не значит.
Стыдить его начали:
– Ты думаешь, другим просто? Ногам – легко ли нести на себе Сарру? Рукам – таскать тяжеленный портфель в школу и обратно? Губам – шевелиться, когда она говорит? Векам – моргать? Сердцу – работать без отдыха? Если все уйдут, что от Сарры останется? Одно имя.
Тусик стал оправдываться:
– А чего она падает на меня? Чего подскакивает? Думаете, приятно?
– А я-то, – сказал заячий тусик. – Того и гляди, лиса укусит. Голове хорошо – она впереди бежит, а хватать будут меня. Ноги еще скачут, глаза глядят, уши слушают, а тусик уже съели…
– А я-то, – сказал медвежий тусик. – Всю зиму в берлоге, под снегом. Голова хоть сны видит, а тусику – темнота, скучища…
– А я-то, – сказал черепаший тусик. – Из коробки не вылезаешь, света белого не видишь! Тащат тебя, тащат, а куда, зачем – не знаешь…
– А у меня-то, – сказала змея. – Я и не знаю, где он, мой тусик. Иной раз закрутишься – не распутать. Вечные оттого скандалы: кому быть головой, кому хвостом…
У каждого свои беспокойства, но никто не уходит с назначенного ему поста. Кем родился, тем и пригодился.
– Мы терпим, – сказали, – терпи и ты. Иди-ка домой, – сказали. – Без Сарры ты никто. Даже не тусик.
Вернулся назад пристыженный, занял свое место и притих. Тусик как тусик, не хуже, чем у других. А кое в чем даже лучше. Пухлый. Приглядный. Аппетитный. Лишь зазевается – Тигер, кусачий пес, так и норовит цапнуть Сарру за тусик….
– Хорошая история, – вздохнет ребенок с винтовкой. – Только короткая.
И выйдет с неохотой из охлажденного пространства, чтобы очутиться на злом припеке и заступить на боевой пост. «Да послужит это предостережением, – подумает Шпильман, – всем ненавистникам и притеснителям, которым не терпится нас уничтожить, и пусть исчезнут они все!» А вслух скажет так:
– Однажды я читал внуку про динозавров. Какие они были, что ели, как бродили по свету в поисках себе подобных. «Когда это было?» – спросил внук. «Давно. Очень давно». – «Ты их видел?..»
Девочка не улыбнется, занятая иными заботами, лишь поправит винтовку на плече.
– Ты внимательно слушала, и тебе я откроюсь. Вот я сбежал из дома, немолодой, поношенный динозавр, сбежал от всех в минуту перерождения, чтобы стереть себя, переписать заново – и будь что будет.
– Как сбежал, так и вернешься, – утешит на прощание.
– Это неизвестно. Поведаешь детям, которые у тебя появятся, что жил на свете реб Тусик, отправившийся на поиски последних своих чудес. Ибо настало время…
Шоссе безлюдно. Никого не было на дороге и никого рядом – Шпильману не привыкать. Едет неспешно посреди строений, высматривая место покоя. Ставит машину на стоянку, заходит в помещение:
– Здравствуйте. Я заказывал номер…
6
Пальмы под крышей. Окна, вознесенные к потолку. Мраморные полы. Картины по стенам, случайные размером и содержанием. Мягкие кресла – обивка в полосочку, затертая от частого употребления. Воробьи прыгают по столам, изыскивая пропитание. Вода взбулькивает в огромных кувшинах, изливается наружу, переполняя углубление, проливается по стене в нижний этаж, омывая груду камней, чтобы взлететь по трубам и вновь пробулькать в кувшинах. Всё строго, серьезно, безлично: такое помещение подошло бы аэропорту, вокзалу, месту неминуемого расставания на вечные сроки.
Бегает по залу шумливый ребенок, взмахивает сачком на длинной рукоятке.
– Сколько поймал? – спрашивает Шпильман.
Ребенок останавливается, с интересом разглядывает мужчину в кресле.
– Кого?
– Бабочек. Стрекоз с мотыльками.
Раскрывает в изумлении глаза, делает шаг назад:
– Ты что!.. Откуда здесь бабочки?
Срочно! На подмогу! Отобрать у него сачок, отловить пару отсутствующих мотыльков, удивить или посрамить…
– Это гостиница «Пять бабочек», – поясняет Шпильман. – Здесь всё должно быть.
– Не бабочек, – поправляет. – А звездочек. Здесь и есть всё, что надо.
Приходит мама, уводит сына на обед, упустив редкую для него возможность.
– Тугодумные!.. – стонет вослед Шпильман. – Тугодумные, дети тугодумных! Дай твой сачок…
Из автобуса высаживают туристов. Идут через вращающиеся стеклянные двери мужчины в шортах, выказывая мышцы могучих ног, перекликаются гортанно – большие, неспешные, твердоступные и устойчивые, налитые по горло иноземными соками. Каменотесы по виду, водители многотонных самосвалов, способные хорошо поработать, выпить на досуге немало пива, закусить кровавыми бифштексами, – так, во всяком случае, кажется. Идут их жены-великанши вровень с мужьями в простеньких платьях в цветочек, блекловолосые, плоскогрудые, с неотличимыми лицами и крепкими бугристыми ягодицами, готовые к затяжному труду и неограниченному зачатию. На тележках подвозят чемоданы – громоздкие, перетянутые ремнями, уложенные со смыслом, чтобы больше поместилось, ибо их хозяева уважают порядок и ненавидят случайности. Последними шагают, осаживаясь на пятки, грузные близнецы, два состарившихся бегемота в рубашках единого окраса, которые обтягивают литые, непроминаемые животы, также уложенные со смыслом, утешение и обеспечение на старости, как накопления в банке. Такие животы держатся стойко, надежно, наизготовку, и при желании – или при отсутствии выбора – на их вершину можно поставить столовый прибор и отлично пообедать, можно водрузить на них телевизор, а то и небольшой пулемет, чтобы отстреливаться.
Шпильман стесняется своей незначительности в окружении монументальных существ. Нет у него живота, нет и геркулесовых мышц, валики на боках повергают его в смятение. «В природе отсутствуют излишества», – утверждает он. «А слон? А бегемот?» – «Они не толстые, они огромные». Но это никого не убеждает. Шествуют на обед животы, чтобы напитать многоплотие, свысока оглядывают обезжиренные создания, и Шпильман отправляется следом.
– Живот требует внимания, – говорит на ходу. – Его надо накормить, напоить, одолеть пучи-мучи в кишках, облегчить в тягостных потугах, простонав гимн избавления, натереть кремом для загара, укрепить массажем, примочками и притирками, выкупать в полезных водах, умастить помадами, облачить к вечеру в одежды, сводить в ресторан, раздразнить соленостями и ублажить разносолами, уложить в постель, побаловать прикосновениями к иному телу, чтобы в положенный срок отвезти к врачу, просветить рентгеном, наполнить лекарствами, похоронить с подобающими почестями, – впрочем, это уже забота родственников или социальных работников.
Выслушал – и понравилось. Выслушал – укорил сам себя:
– Галушкес, ты просто завидуешь…
7
В зале для принятия пищи сосредоточенная суета, как на перроне перед близким отходом поезда. Встревоженный гул голосов. Деловитые перебегания от прилавка к прилавку. Нетерпеливые ожидания возле расторопных служительниц, которые наваливают на тарелки мясо разных приготовлений, рыбу по-польски, курицу по-китайски, кускус по-левантийски. Азартное насыщение, разгул вкуса с обонянием: хочется попробовать всё или почти всё, выставленное на обозрение, нет сил оторваться и невозможно вместить, но каждый старается, бегает торопливо по залу, сверх меры растягивает кишочки. «Чем больше ешь, тем вернее окупаешь расходы», – стыдит себя Шпильман и бегает вместе со всеми. «Зачем столько? – взывает его желудок. – Ну зачем?! Для чего впихивать в меня такие количества? Почему я должен их переваривать? Страдать от унижения, изжоги, непомерного разбухания? Хорошего из этого не выйдет, а выйдет нечто безобразное. Не хочу! Не буду! Забери обратно…»
Смотрит на них старческая пара в углу – угасшие тела, выдубленные на солнце лица, раздавленные трудом ладони, обмочаленные мускулы, истаявшие желания с сожалениями. Взяли по стакану сока, по ломтику мяса, горку салата, булочку на двоих, не осуждают – не одобряют, как говорят неслышно: «Рано распустили ремни. Рано начали жировать. Нам этого не простят. Другим не прощают, но терпят, а нас не захотят видеть на свете в покое и довольстве».
Пиршество тянется без конца, а когда не втеснить больше ни крошечки, располагаются за столами и беседуют в ожидании очередного приступа аппетита или закрытия помещения. По соседству разместились сослуживцы – так Шпильману кажется. Поели. Выпили кофе. Разговаривают не спеша. Тема замечательна: порции горя и радости, отпущенные на каждого. «Выдайте при рождении. Всё сразу. А я распоряжусь. Радость буду беречь, чтобы возрастала в цене, горе потрачу немедленно. Погорюю и перестану, а затем – только радость. Крохотными порциями, до старости…» – «Это не по мне. Радость надо истратить мгновенно, единым глотком. Чтобы вспоминать всю жизнь. А горе распределить малыми частями, до конца дней – тогда это не горе…» – «С этим следует еще разобраться. Что принимать за радость, что за горе. В неведении мой покой…»
Шпильман не выдерживает:
– Извините, но я подслушал ваш разговор, и у меня есть дополнение.
Разглядывают его. Четверо мужчин. Женщина.
– Каково оно?
– Перед вами человек, отягощенный желаниями. Хочет полюбить, и это уже радость. Нет любимой, а это всегда горе.
Женщина взглядывает внимательно. Промелькивает в глазах – на единый миг – анфилада потайных пространств, куда можно отправиться и не вернуться назад…
…Тали – назовем ее Тали, а может Далия, Анат, Ариэла, Ноа, Лимор, Ифат. За каждым именем мудрецы угадывали тайну, судьбу, характер, непостижимость и недостижимость, – где они, те мудрецы?..
– Номи, скажи ты.
Голос глуховатый, с трещинкой, который притягивает:
– Я всё потратила. Как не получала.
– Номи, – повторяет Шпильман. – На-ооо-ми…
Эхо скрытых глубин, отзвук потаенных страстей, гулкая пустота безмерного колодца, сберегающего воды на дне. Как распознать ту, которую пока не нашел? Не распознать ту, которую потеряешь…
8
Зеленеет дно в бассейне. Пальмы на газоне шевелят вознесенными ввысь ветвями. Розы истлевают на припеке в лепестковом огне, зной выедает ароматы, иссиня-темные гроздья спекаются на виноградной лозе. На лежаках распростерлись тела, обнаженные, обмазанные кремом, отдающиеся безоглядно жгучим лучам, как не отдавались, возможно, никому и нигде.
Гора за спиной – скальной породой до середины, вековой осыпью к подножию, будто излишества плоти у некогда могучего мужчины. Дорога проложена понизу: просвистывают машины, проревывают грузовики. Шпильман располагается под пальмой в легком пластиковом кресле, словно принимает парад шествующих к бассейну. Живот генеральский, командный, готовый на таран любого препятствия на пути. Животик профессорский, академический. Живот не по чину без почтения к своему хозяину. Сытенькое пузцо – трусы на подтяжках. Бочонком на подламывающихся ножках. Обвислыми складками от шеи, как груди у женщины, выкормившей дюжину детей. Живот-безобразник, живущий самостоятельной жизнью, и ежели его владелец, к примеру, резко сворачивает за угол, он продолжает свой путь, не соответствующий изменению движения. Животы промежуточного типа, не поддающиеся распределению по видам и сословиям. О женских излишествах – умолчим…
Хватает телефон, набирает номер некоей дамы, изящной во всех отношениях:
– Приезжай. И немедленно. Нет моих сил!
– Шпильман, что случилось?
– Мне надо срочно взглянуть на женщину. Без телесных безобразий.
– Для этого я тебе понадобилась? Только для этого?!..
Возле бассейна прыгает девочка, ловкая, ладная, демонстрируя под музыку нехитрые упражнения. Десяток женщин и застенчивый мужчина повторяют за ней – кто в чем, кто без чего; в стороне от всех, чтобы не соседствовать с обнаженными телами, машет руками женщина в глухом балахоне до пола, запаздывая на пару движений. Мелодия оглушающая – нет сил вытерпеть, но в природе всё уравновешено, не расслабишься: утихает музыка – появляется Шмельцер.
– Кого я вижу?!..
Шмельцер? Это ужасно! Населивший землю таких не замышлял – хочется так думать.
Толст. Лицом красен. Волосат на тело. Голова вздернута, плечи развернуты, ноги ступают небрежно носками на стороны. Крупный, налитой дурной силой, обносившийся по жизни до дыр, отвратительный в мыслях и поступках, наглый и привязчивый – можно залюбоваться дерзостью его и бесстыдством.
– Шпильман! – кричит на подходе. – Ты что, не рад встрече?
– Рад. Почему не рад?
Но Шмельцер так сразу не поверит, Шмельцер, которого не обманешь. Имеет, должно быть, немалый опыт, когда бывали ему не рады.
– Редко видимся. А это плохо.
– Плохо, – соглашается Шпильман.
– Посидеть. Принять по рюмке. Я у тебя и дома не был.
– Не был, – соглашается Шпильман.
Видятся они не часто, по случаю, и всякий раз Шмельцер интересуется: «Если приглашу, придешь в гости?» – но, к счастью, пока не приглашает. У Шмельцера грузный живот беспечного, неразборчивого в еде обжоры, как мешок, в который накидано без смысла. Когда обладатель такого живота опускается на низкую скамеечку, рыхлая плоть проваливается между ног и с облегчением укладывается на пол, добавляя обаяния своему хозяину. Шмельцеру это нравится. Шмельцер-шампур – сколько шашлыков прошло через него! – не желает выглядеть иначе.
Щурится, с пристрастием оглядывает женщин:
– Познавательно, как в музее… Смотреть, однако, не на что. Ты на пенсии?
– На пенсии.
– Есть способ заработать. Предварительных знаний не требуется.
– К примеру?
– Писать воспоминания и брать за это деньги. Заплатят – возвеличим. Не заплатят – очерним в веках.
– Ты на это способен?
– Мы способны. Ты пишешь, я вымогаю.
– Отдохни, Шмельцер.
– Ты! Всегда был блаженным. С детского сада.
– Мне хватает.
– Мне – нет.
Шпильман его утешает:
– Выведи новый сорт цитрусовых. С наклейкой фирмы. Прямо на дереве, на каждом лимоне-апельсине. Озолотишься.
Шмельцер, кипучий лентяй, обижается:
– Злообразно себя ведете, мужчина. А я, между прочим, страдаю от непонимания. Мог бы постараться для друга…
…постарайся, Шпильман, постарайся, сотвори Шмельцера заново, дай имя Шабси, надели диковинной фамилией Бульванкер и несчастной судьбой – бросила жена, покинули дети, разорила биржа, обобрали воры, залили соседи сверху, затопил жильцов снизу, выбрал новую жену, похожую на прежнюю, что тоже от него ушла, – невезучий Шабси Бульванкер, которого стоит пожалеть и смириться с его присутствием, с пуговицами, расстегнутыми до пупа, с краем рубахи, выглядывающей из раскрытой ширинки…
– Не уважаешь, Шпильман. Недооцениваешь. Предвзятость твоя вопиет к небу…
…можно, конечно, иначе, иначе даже увлекательней. Дать кличку Хапер, наделить таинственной профессией и героическим прошлым, принять мерзостный его облик за маску гуляки, лукавого совратителя, что втирался в доверие к врагу, соблазнял пороками, выведывал секреты и расстраивал происки, – дерзкий и удачливый Хапер с бесценным опытом для подрастающих резидентов, которым он вдалбливает на тайных занятиях, стукая через слово выпадающей челюстью: «Я человек в запасе. Мне есть что сказать. Когда сидишь за столом и пишешь донесение, загляни прежде под скатерть, нет ли там запрятанной бумаги с копиркой. Загляни прежде под скатерть, чтобы не сделать врагу копии», – такого можно понять, принять, вытерпеть ненадолго его присутствие…
У бассейна появляются сослуживцы: чашечка кофе у каждого, сигарета, табличка с именем приколота к рубашке. Женщина идет, притягивая взгляды, как несет скрытую тайну – вглядеться и разгадать. Хороша лицом, статью, движением в ранние свои пятьдесят или в поздние сорок; линия тела вознесенная, отчего кажется выше других, намеренно выше; выражение на лице устоявшееся – не пробиться. У Шмельцера осаливаются щеки, потеет пористый нос, в глазах загорается интерес, подвигающий к умножению мужского семени:
– Есть женщины, к легкому вину с фруктами влекущие. Есть – к крепким напиткам склоняющие, с кряканьем от души. Заранее не угадать… Жаль. Сегодня уезжаю.
– Жаль, – соглашается Шпильман и добавляет к сведению: – Не отправиться ли тебе, Шмельцер, в дальние края, где женщины растут на деревьях? Много женщин. Когда созревают, оповещают о том кликами к восторгу страждущих.
– А как же?.. – спрашивает потрясенный Шмельцер, не отрывая глаз от незнакомки.
– Этот вопрос задавали многие, но ответа пока нет.
– На дереве… – повторяет задумчиво. – Стоит попробовать.
Не исчерпать эту тему…
9
Море разлеглось привольно, серое, тусклое, луженое, свинцом оплавленным на жаре. Нет у него приливов. Отливов тоже нет. Нет рыбы, ракушек, водорослей-кораллов. Нет крохотных крабиков, что хоронятся во влажных песочных лунках. Медуз нет. Нет и акул, чтобы вспарывали хвостами мертвые воды. Нет пловцов с ластами и с масками тоже нет. Море впитало соль до крайнего насыщения, выделило излишки рафинадными плашками на поверхности, каждому предложило на выбор – насытиться злобой до предела возможностей, насытиться состраданием, выделить излишки в чистом виде, приманивая или отторгая.
Гид остерегает:
– Внимание! Воду не глотать. Губительно для здоровья.
Огромные мужчины в трусах до колен – арматурщики, бетонщики, опалубщики – медлительно входят в воду, следом идут их жены-великанши в наглухо закрытых, будто застиранных купальниках.
– Не на кого… – стонет Шмельцер – он уже тут. – Не на кого положить глаз! Где девочки в одеждах и без? Откуда их берут? Как выращивают? «Midnight… hot orange… riviera blue…»
Взгляд гадкий, смех подлый – ему тоже присылают журналы.
– Ты же хотел уехать, – с надеждой говорит Шпильман.
– Я передумал. Планы мои неустойчивы. Ненасытство безмерно.
Два пожилых бегемота оголяются неспешно, обнажая пунцовые от ожога спины, – когда только успели обгореть? Погружаются по пояс в соленые воды, стоят, склонив лобастые головы, словно буйволы на отмели. Вода нежит кожу, прозрачна и маслянисто покойна. Спасатель плывет стоймя на доске, гребет веслом на обе стороны, потревожив зеленцу в отдалении. Горы в дымке на той стороне, будто снимок с недодержкой; граница посреди моря – не переступить. Шпильман лежит на воде животом кверху; ноги вскидываются помимо желания, и надо держать равновесие, чтобы не перевернуться. Неподалеку расположился незнакомец, бормочет на недоступном языке невозможное пониманию:
– И встал Айболит, побежал Айболит. По полям, по лесам, по лугам он бежит. И одно только слово твердит Айболит: КГБ, КГБ, КГБ…
Шпильман не держит паузу, а это плохо. На Ближнем Востоке так не годится.
– Благодать…
– Благодать, – соглашается тот с приметным акцентом.
– Из Румынии? – гадает Шпильман.
– Берите выше. По карте выше.
– Из Польши?
– Правее.
– С Украины?
– Правее, мой господин, правее.
– На той земле остались еще евреи?..
Лежат – отмокают.
Незнакомец невелик, худ, сед, улыбчивый, доверчивоглазый, и это располагает. Говорит, как продолжает прерванный разговор:
– В том краю, откуда я приехал, можно было отправиться в эвакуацию, за тысячи миль. Здесь до Ташкента – два с половиной километра.
Горы аравийской стороны подсвечиваются низким солнцем и проявляются наконец вертикальные складки-разломы, прятавшиеся весь день. Горы той стороны. Люди той стороны. Злоба, зависть, восторг неприятия в глубинах той стороны. И этой тоже. Льды на полюсе тают не от потепления – от перекала ненависти. Льды в пустыне давно растаяли.
– Что скажете?
– Скажите вы.
– Смертник взорвался в автобусе, – сообщает незнакомец. – Возле зоопарка. Раненых увезли, кровь замыли. Люди быстро успокоились, а звери выли до вечера.
Одни хотят умереть, чтобы другим не жить. Другим хочется жить, но дозволение выдают не каждому. Новый век – народившимся на небе месяцем – манит обещаниями, но страхи прорываются следом за нулевую отметку – не избежать. Тесно живым, просторно мертвым; обратиться бы в соляной столб, однако старик с могильной плитой уже на подходе: слышит то, чего не слышит Шпильман, знает то, чего он не знает. Ноги стоптаны до колен за годы скитаний; когда истопчет их до конца, наступит конец света.
– Знающие люди советуют, – добавляет незнакомец. – Не появляться в местах скопления народа. А что делать скоплению?
Шпильман взбрыкивает ногами, отчего переворачивается на живот и чуть не глотает воду, которая губительна для здоровья.
– Я знаю, кто вы, – говорит Шпильман, восстанавливая прежнее положение. – Вы – Живущий поодаль.
И протягивает мокрую руку.
Тот уточняет:
– Плавающий поодаль. По имени Галушкес. Увеселитель притухших сердец.
– Что?!.. – вопит Шпильман и снова переворачивается на живот. – Это я Галушкес!
– Значит, мы из одного цирка. Два-Галушкес-два.
По кромке воды проходят сослуживцы. Четверо мужчин. Женщина. Идет с ними, идет одна. Следом шагает Шмельцер, рыскучий зверь, стонет от неудовлетворенности желаний:
– Как с ними жить? Как соблазнять? Когда все всё знают!..
Призывно звенит телефон – вступлением к сороковой симфонии Моцарта. Женщина выслушивает молча, в нетерпении постукивая ногой, отвечает леденящим голосом, в котором затаилась трещинка:
– Я занята. Не знаю. Позвоню завтра.
– Номи, – кричат ей. – Догоняй!
– На-о-ми, – повторяет Шпильман. – Долгое о-о-о притягивает…
Плавающий поодаль говорит на недоступном языке:
– «Ты выдумал меня. Такой на свете нет, такой на свете быть не может…»
– Переведите, – просит Шпильман.
– Непереводимо, – отвечает тот.
Темнеет неприметно. Зеленца умирает первой, цвет утекает из воды, горячий ветер задувает из пустыни, высушивая тела, навевает ночные беспокойства и попирает надежды. Высится дом в стекле, остроносый, устремленный навстречу ветрам – кораблем, выброшенным на берег; его постояльцы отягощены пищей, горечью отрыжки, бурчанием во чреве: не выбрать якорь, не пуститься в плавание, не одолеть бушующие волны, – состояние умов начинает тревожить, состояние животов оставляет желать лучшего.
Солнце утекает в ущелья. Горы тенью наваливаются на берег, и споро, нахраписто подступает вечер. Во мраке надвигается та сторона, переполненная опасениями, тьма несветимая до концов земли, как ночь после изгнания, когда Ева прижалась к Адаму – в мире, который предстояло осветить, заселить и освоить. Радио вышептывает голосами осиротевших: «Он позвонил, и мы успели поговорить. А через час его убили…» – «Там, в небесах, закрой с ними счет. Здесь мы не в состоянии…» – «Будьте здоровы, счастливы и живы…»
Плавающий поодаль говорит на прощание:
– За всех болит сердце, но за своих особенно. Это наверно плохо, но это так…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.