Текст книги "Против неба на земле"
Автор книги: Феликс Кандель
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
10
На подходе к гостинице Шпильман останавливается, как пристывает к асфальту, наливаясь тягучей скорбью. Выводят под руки немощного старика, ведут с бережением к машине; этого человека Шпильман не видел многие годы, с той самой поры, когда воевали они в одном танке, и вся бригада называла его «Сначала заплатите». Это была вечная присказка командира, то ли в шутку, то ли всерьез, но дрался он хорошо, в бою не терялся, экипаж свой оберегал. «Пошли!» – кричали по рации, а он отвечал: «Сначала заплатите». – «Огонь!» – кричали, а он повторял с каждым снарядом: «Сначала заплатите. Сначала заплатите. Заплатите сначала…»
Они были молоды. Веселы. В игре желаний. В полноте ощущений. Они были живы и не ценили этого, вечно голодные, ненасытные, задремывая под шум танковых моторов и просыпаясь от негромкой команды. По уговору о политике не заговаривали, хоть и догадывались, кто в экипаже левых взглядов, а кто правых, – в танке это не имело значения.
«Сначала заплатите» сказал, как скомандовал:
– Понять и принять – разные вещи. Можно понимать врага и сражаться с ним. Скажут: это расслабляет. Скажем: это придает силы.
С этим они согласились. Сели в кружок, закурили сигарету, пустили по рукам, чтобы каждому по затяжке, – такое сближало. В воинской книжке было помечено: «Солдат! Пиши домой письма». Они не писали. Они звонили. Танк останавливался возле телефона-автомата, их пропускали без очереди, и Шпильман слышал, как она повторяла в нетерпении: «Алло, алло!..» – его ждали, ему были рады. «Шпильман, я соскучилась по твоим рукам». – «Я тоже». – «Вас кормят, Шпильман?» – «Еще как!» – «Потолстеешь – не приходи». Прикладывала трубку к тугому животу: «Поздоровайся, Шпильман. Скажи сыну пару слов…»
Он спрашивал каждого встречного, их командир, по всегдашней своей привычке:
– Как жизнь молодая?
Кряхтели в ответ, подозрительно его оглядывали, выискивая скрытую насмешку:
– Какая она молодая…
– Подпрыгни, – командовал. – Ну!
Отказать ему было невозможно: этому человеку никто не отказывал. Подпрыгивали, тяжело опускаясь на пятки, он говорил на это:
– Ого! Еще ничего.
И человек возвращался к своим заботам, ненадолго утешенный.
Шпильман подходит теперь к нему, спрашивает вместо приветствия:
– Как жизнь молодая?
Лицо серое. Глаза печальные. Дрожь рук не остановить, томления боли не унять.
– Предсмертие затянулось, Шпильман… Пробоина на броне с того боя. Душа на костылях.
На водительском месте сидел у них Фима-водопроводчик, которого на земле предков переименовали в Хаима-инсталлятора. Круглолицый, косматый, в кучерявой бороде, с утопленными глазками за красными веками, словно лесовик, сунувшийся из дупла, Фима прятал бутылку в туалетном бачке, чтобы не обнаружила жена, отписывал без хвастовства за рубеж, друзьям по котельной: «В этом месяце заработал на двести поллитровок, если, конечно, покупать на рынке», а они отвечали ему через границы: «Ты, Фима, миллионер…» Башенным стрелком был Рони, у которого с малых лет зашкаливало «ай-кью» к зависти окрестных родителей. Рони просиживал ночи за книгами, решал головоломные задачи, завоевывал призы на олимпиадах, а его бабушка, старая еврейка из Анатолии, выговаривала внуку на ладино: «Что ты всё читаешь? Глаза портишь? Я ни одной книжки не открывала, а прожила – слава Богу!» Рони не знал ладино, а потому возразить бабушке не мог; за Рони сражались две фирмы, завлекая доходами, но поработать ему не удалось, ни единого дня, чтобы доказать бабушке, что книги стоит иногда открывать. Был бой на Голанах – немногих со многими. Рони, у которого зашкаливало «ай-кью», сгорел в танке, сгорел и Хаим-инсталлятор, оставив недопитую бутылку в туалетном бачке, а Шпильман успел выскочить из пламени, вытащил за собой раненого командира.
Отговорили речи. Отгремели залпами. В небо откричала женщина, порушенная бедой: «Зачем Ты забрал его?! Так рано? Не дал побыть со мной, с нами!..» Опустело кладбище. Осталась гильза возле могилы от чужого снаряда, высохла вода в ней, завяли розы с гвоздиками; на гильзе и теперь можно прочитать по-русски, в цепочке полустертых цифр: «Полный, Ж-9, 122-Д30, 14/68Ш…» Осталось отверстие на боку танка, через которое вошел снаряд и вышла беда, ржавчиной натекла на броне. А командир так и не удостоился излечения. Его перекидывали от врача к врачу, истязали процедурами, отвезли затем к старому раввину, спросили:
– Ребе, что делать?
– Страдать, – сказал ребе.
И командир исчез из их жизни, не желая навязывать свои мучения. Шпильман звонил ему, являлся без приглашения, но в квартиру его не пускали. Положил в конверт недокуренную сигарету, послал по почте – сиделка ответила по телефону: «Он больше не курит».
– Подпрыгни, – просит теперь Шпильман. – Что тебе стоит?
Слабо улыбается в ответ:
– Сначала заплатите…
Охает – осколок шелохнулся у позвонка, с трудом усаживается в машину, и его увозят. Шпильман упрашивает вослед:
– Подпрыгни, командир… Ну подпрыгни!
Болит у того, у кого болит.
11
После ужина все спешат в бар, рассаживаются за столами, неспешно шлепают картами, побывавшими в употреблении. Как на промежуточной станции. В ожидании поезда, который увезет прочь по небесному расписанию, лишь только закончится отпущенный свыше срок.
Иноземные туристы наливаются пивом у стойки. Молча. Неспешно. По горло. Их жены сидят рядом, вяжут мужские свитера на зиму – спины прогнуты, колени сомкнуты, локти отведены на стороны. Пожилые близнецы смотрят без интереса на экран, где позабытая певица изображает подержанные страсти; шустрый ребенок крутится по залу, размахивая сачком, с вызовом взглядывает на Шпильмана:
– Спроси меня: ты кого ловишь?
– Кого ловишь? – спрашивает Шпильман.
– Бабочек со стрекозами. Скажи еще: сколько поймал?
– Сколько? – повторяет Шпильман.
Ребенок радостно хохочет:
– Нет здесь бабочек! И стрекоз нет…
После ужина Шпильман выходит на прогулку. Воздух спекается от тяжкого зноя, становится ощутимым, его расталкивают телом, бодают головой. Прохожие взглядывают на Шпильмана – кто с интересом, а кто с беспокойством, словно владеет ответом на неосознанные их вопросы. В поздние его шестьдесят разжалась рука на горле, ослабли сомнения, что держали с младенческих лет; теперь разбежаться бы на вольном просторе, распахнуть крылья, да замаячили ранние семьдесят – разбегайся, Шпильман, для иного полета.
У тротуара приткнулась машина, слышна изнутри музыка. Юноша с девушкой – руки переплетены с ногами – опускают стекло, спрашивают с беспокойством:
– Дедушка, ты чего?..
Это была их мелодия. Их, только их, что вела ото дня ко дню темой неминуемой утраты, – мальчик с флейтой, замыкающий карнавал, шествие, жизнь… Обнаженные руки. Туго обтягивающий сарафан. Девичьи припухлости плеч и выступающие ключицы. Грудью, к спине – плотно, не отделить, в теплоту шеи, как в теплоту постели, где накоплены – только откинь одеяло – дыхания ночи, покоя, молчаливого согласия и проливного восторга. Кто он был? Еврейский юноша, укутанный в сомнения, который стеснялся неприметных мышц, неброских поступков, и молодая, полная желаний, окруженная обожателями, открытая всем радостям жизни, на пороге которой стояла. Ее открытость принимали за доступность и липли, дураки, липли, а она выбрала Шпильмана, развязала его узелки, себя отдавая без остатка… «Подарили бы еще десять лет жизни. Ну, пять… Ну, три… И чтобы я ушел первым». – «Нет, я». – «Ты была уже первой. Теперь мой черед». Мальчик с флейтой, неумолимый мальчик, утягивающий за собой по извечному пути… Вправе ли мы просить, чтобы нас забрали? Вправе ли – чтобы оставили? «Стена моих слез. Печали моей стена…»
Кафе-магазинчики открыты. Продавцы томятся без дела. Пьяненький турист взывает у стойки: «Гюнтер платит за всех!», поглядывая на одинокую девицу за столиком. Шорты коротки. Коротка ее блузка. Ноги обнажены для обозрения, обнажены бедра и грудь в заманчивых пределах, но Гюнтер не трогается с места. Желания приглушены, намерения не проявлены. Жарко. Арабские женщины застыли недвижно на пляжной скамейке, как перелетели через соленые воды диковинные черные птицы с белыми пятнами на головах. Молчат, смотрят под ноги, встают дружно по неслышному призыву, шагают, переваливаясь, у кромки воды, словно неспособны ходить, – способней ли им летать? Белые платки свисают на спинах, черные балахоны спадают до земли.
Вода замерла пролитым маслом. Хмарь ушла, и отворилась, придвинувшись, та сторона – на берегу огоньки и огоньки в горах. Густеют дымные воскурения из мангала. Мясо исходит соками. У стола расположилась компания с детьми. Говорят по-русски: «Где наши мамки?» – «Косметику пошли смотреть». Гитарный перебор, ленивая хрипотца: «А в камере смертной, сырой и холодной, седой появился старик…»
Прыгает девочка на одной ножке, беленькая, востроносая, порождение иных кровей, проговаривает под каждый поскок:
– Маша машет, а Паша пашет. Поля полет, а Коля колет. Варя варит, а Дарья дарит…
Останавливается. Придирчиво разглядывает незнакомца. Говорит на доступном ему языке:
– Ты кто?
– Шпильман, – отвечает Шпильман.
– Это такая работа?
– Можно сказать и так.
Знакомство состоялось.
– Я знаю, – говорит Шпильман. – Ты Пиноккио. Любопытный и непоседливый. А где папа Карло?
– Папа Юрчик.
– Юрчик?
– Юрчик. А мама – Светлана… Компот любишь?
– Очень даже. У меня дома компот в горшках, кастрюлях, в мисках и тазах. Ванна наполнена компотом. Доверху.
От волнения чешет нос:
– Эва как… Ты в нем плаваешь?
– Я его ем. С хлебом.
Подходит вплотную. Берет за руку. Животом упирается в колено:
– Расскажи сказку.
Упрашивать не надо:
– Шагал по лесу ушастый заяц, шагала рядом девочка Михаль. Дружно. В ногу. И улыбались друг другу…
– Михаль – это кто?
– Михаль – моя внучка.
– Тогда и я Михаль, – говорит Пиноккио.
Шпильман начинает заново:
– Шагал по лесу заяц, шагали рядом две девочки. Михаль и еще Михаль. Во рту у девочек травинки. Во рту у зайца леденец – волк на палочке, карамельный волк с лимонной кислинкой. Облизывал его и чмокал от удовольствия, чмокал и снова облизывал, как мстил волку за заячьи страдания. И чем больше заяц его лизал, тем быстрее тот худел, истаивал на палочке: ушей нет, нос пропал, плечи опали. Выскочил из-за дерева страшный волк, закричал в гневе: «Чего у тебя во рту? Показывай!» – «Леденец». – «Дай сюда». – «Возьми», – и отдал ему палочку.
Девочка взвизгивает от восторга, прокручивается на одной ножке:
– Он его долизал! Долизал!..
Смотрит с обожанием на Шпильмана, потом говорит:
– У меня две бабушки – одна гладкая, другая пупырчатая. А дедушки ни одного. Ты будешь мой дедушка.
– У меня уже есть внуки.
– Ну и что? – Берет за руку, тянет его к столу: – Мама, мама! Я дедушку нашла…
Вот и приключение, короткое, но приятное.
Мама пеленает на столе младенца. Посреди выставленного угощения. Мама говорит без интереса:
– Она уже приводила в дом брата, сестру, еще брата. Скоро заведет себе нового папу.
Папа напевает, пощипывая гитарную струну:
– Прорезались зубки у бабки… Дом в этажах – жизнь в кутежах. За дедушку следует выпить.
Стоят бутылки на столе. Разложена закуска. Подрумянивается мясо на шампурах. Благодушествует компания. «Живем как привыкли. Как привыкли, так и живем. Не нравится – отойди».
– Я не пью, – предупреждает Шпильман.
– И не надо. Нальем пару стаканов, и будет. Шутка.
Чокаются. Опрокидывают. Закусывают.
– У дедушки отпито. Но у дедушки не допито. Все загружаются – он не загружается. Вот за что их не любят.
– Мама, – просит Пиноккио. – Можно он у нас будет жить?..
Пьют. Разговаривают. На иврите с ошибками:
– Сидим в гостях. Выпиваем-закусываем… А за окном Бейт-Джалла. Они на виду у нас, мы на виду у них. Та-та-та-та… – застучало. Вроде на кухне. «Это холодильник?» – спрашиваю. «Это они стреляют», – отвечают. Сидим – выпиваем. Та-та-та-та… «Это стреляют?» – «Это холодильник».
И снова гитарный перебор:
– Не хочу я чаю пить с голубого чайничка. Не хочу тебя любить, МВД начальничка…
Понять невозможно.
12
Звонит телефон. Теща-прелестница укоряет:
– Забыл старуху?
– Белла, не обижайся.
– Это у нас семейное, Шпильман. Никто не умел обижаться. Глубоко и надолго. Это мое несчастье.
– Счастье это твое…
Белле неприютно в четырех стенах, а потому интересуется:
– Шпильман, ты где теперь?
– На море.
– Гуляешь?
– Понемногу.
– Женщины на тебя поглядывают?
– Не без того.
– Тебе достался хороший характер, зять мой. В тебя трудно не влюбиться… Шауля помнишь?
– Еще бы!
– Когда его хоронили, явилась другая семья. Стояли в сторонке, хлюпали в платочки: жена, сын с дочерью, о которых не подозревали. Встретились потом две вдовы, выпили чаю, попросили по очереди: «Расскажи о нем, мне неизвестном».
– К чему это, Белла?
– В Шауля тоже влюблялись. Кто ни попадя.
– Белла, ты мне льстишь…
Шелк белый – узор сиреневый. Пришла, как проходила мимо. Сказала, как поздоровалась:
– Номи.
– Шпильман.
Помолчала, словно повторила к запоминанию. Она одного роста со Шпильманом, и это его устраивает. Остается лишь неувязка с именем; имя существует отдельно от этой женщины, недостает долгого «о-оо», раскрытия потаённых глубин – ему это мешает.
Компания у мангала смотрит вослед, дружно повернув головы. Звон стаканов. Бурный гитарный аккорд:
– Какая мамка!..
Проходят по кромке воды, улавливая несмелые струйки свежести. Находят скамейку в отдалении. Садятся. Смотрят друг на друга, строгие и притихшие. Стеснительность, одоленная за жизнь, готова возвратиться заодно с морщинами, прогалом в шевелюре, с дряблостью мышц, и это требует понимания. Крупица удачи достойна убережения, но Шмельцер уже на подходе; надвигается по берегу посреди играющих детей, плотоядный и ухмылистый:
– Девочки! Крошечки! Подрастут – и в дело…
Стоит перед ними. Похохатывает. Обдает духотой тучного тела. У Шмельцера проклевывается с утра козлиная бородка. Узкий, тонкогубый обрез рта. Клювовидный нос над жидкими усиками. Кожа лица в желтизну. Выступающие лобные кости – зачатками сатанинства.
– Чувства к вам на пределе моих возможностей. Будем расхваливать совершенства по мере их узнавания, тру-ри ру-ри-ра…
Она выслушивает, опустив голову, отвечает без возмущения:
– У всякого хамства должно быть свое приличие.
– Шмельцер, – просит по-хорошему Шпильман. – Не по душе мне твои мелодии, Шмельцер. Пошел вон!
Оседает от неожиданности:
– Неосмотрительно, хареле, неосмотрительно. Ежели затеваешь войну, проверь прежде запасы лозунгов на складах, глубины ненависти в сердцах, выбери неустрашимого героя, подготовь для него пару амбразур… Шпильман, ты для меня умер!
Этого человека надо обидеть, и сильно обидеть, чтобы выказал нутро. Уходит прочь, как на вывихнутых ногах. Со спины заметно, какие слова произносит, с какой яростью.
– Вот уж не ожидала…
– Я тоже.
Журчит из приемника по соседству: «Хамас принял на себя ответственность… Трое погибли. Двое при смерти. Десятки в шоковом состоянии…»
– Мои клиенты, – поясняет женщина. – Страхи. Бессонницы. Истерики.
– А если нет взрывов, с кем имеете дело?
– Взрывы бывают всегда. Только их не слышно. Работаем. Восстанавливаем гармонию в душах. Порой они соскакивают в иной мир – этим занимаются психиатры.
– Мир иных гармоний – это замечательно!.. Зачем их трогать? Что можно предложить взамен?
– Иных гармоний не бывает.
– Как знать, – говорит Шпильман. – У меня был сосед, который ложился в постель и засыпал с улыбкой на лице. Просыпался под утро – улыбка еще держалась. Жена забеспокоилась, отправила мужа на лечение: улучшение есть – улыбки нет.
Вступает Моцарт. Начало сороковой симфонии – опошлили, поганцы! Отвечает без теплоты в голосе:
– Сижу у моря. Разговариваю. Мой доклад завтра.
Вот телефон, который изобрели ревнивцы. Вот женщина, прекрасная видом, закрытая на сто замков, – не достучаться, не взломать затворы, не утянуть за собой в наготу молчания. Можно, конечно, попытаться, но где взять большую любовь и великое терпение, чтобы нежно, бережно, по обожженной коже?..
Шпильман говорит, как расшифровывает письмена:
– Дух противоречия повышен. Чувство привязанности подавлено. Приручаемость под сомнением. Женщина категорических взглядов и оценок – с таким характером не войти в детство.
Бывают слушающие и бывают говорящие – она слушает.
– В детство? – переспрашивает.
– В детство.
Появляется сослуживец. Сухокожий, остроглазый, стремительный – ящерицей по жизни.
– Вот вы где!
А кажется: «Старик, эта женщина не для тебя…»
Смотрит на нее, говорит негромко, с внутренним напряжением, словно взнуздал себя и сдерживает с трудом:
– Ты спросила. Я подумал. И могу ответить. Исполнить свой долг – это не самое трудное. Труднее понять, что он означает.
Этот человек моложе Шпильмана, и он им мешает. Его не приглашают присоединиться, а потому уходит в темноту, уносит весомую печаль.
Шпильман сообщает:
– Его выдают руки. Пальцы рук. Они беспокойны. Этот человек грызет ногти.
– Грызет, – подтверждает она.
– Облекся в черное сукно пиджака, упрятал себя в бороду, сверху надвинул кипу, но страсти бушуют, разрывая на части, и кипа подскакивает, как на чайнике, от вскипающих желаний. Вот о ком следует беспокоиться.
Проглядывает изумление на ее лице, большеротость подростка – отголоском далекого детства, когда удивление не запрятывали в глубинах. Спрашивает:
– Тоже психолог?
– Нет. Но ко мне приходят. Жалуются. Я им говорю: «Всё пустое». И проходит хандра.
– Пустое – далеко не всё.
– Знаю. Но некоторым помогает. – И неожиданно, врасплох: – Как у психологов с игрой? Которая по жизни.
– Это необходимо?
– Еще как! Игра умножает случайности. Проявляет скрытые неожиданности. Жизнь прошла в тени игр – не разъяснить непонятливым…
Разглядывает его в упор:
– Шпильман – это как понимать?
– Я не Шпильман. Шпильман остался на вешалке. Я теперь Капелюшник. Фарфурник. Насмешник Лец. Назначенный увеселять подверженных меланхолии. Тридл дидл, дидл дудл, – где ваша вешалка, моя госпожа?
– Поздно, Капелюшник, – отвечает грустно, так грустно, что могут пролиться слезы. – Уже ночь…
13
Постель велика и просторна – не заселить одному. Ночью, в постели, Шпильман открывает неприметную дверцу во сне, спускается по широкой лестнице и шагает во вчерашний день. Вчера располагается за подземным переходом в кафельной блекло-сиреневой плитке, словно путь ведет не в прошлое, а в туалетную комнату. В переходе пусто. Спит на матраце побирушка, в шапке для подношений надкушенный огурец. Музыкант выдувает блюз на помятой трубе. Тот Шпильман, который остается наверху, следит внимательно за выходами из перехода, но оттуда никто не появляется. И час, и два, и долго… Не утерпел – поскакал вниз по ступенькам, проглядел насквозь продувную коридорную трубу, растормошил побирушку на матраце, осмотрел музыканта, – Шпильмана не было среди них, Шпильман ускользнул во вчера, где торжествует память прикосновений, запрятанная в ладонях рук, обладание податливым телом, полнотой весомой груди, изгибом бедра, где царствуют сильные ноги, которым не сыскать замены…
– Шпильман, – скажут назидательно. – Поклонение плоти ведет к язычеству.
– Что бы вы понимали, – ответит Шпильман. – Прикосновение рук как прикосновения души.
И будет прав…
Засыпают постояльцы.
Утихает дом временного пристанища.
Замирает движение на шоссе, и по горной дороге, в глухоте ночи, трогаются в путь боевые центурии.
Впереди едет порфирородный властитель, восседая на арабском скакуне, молчаливый и неподступный, и никто не знает, куда он направляется. Рубленное тесаком лицо. Глубокая складка на лбу. Глаза холодного пламени, руки в мохнатой поросли, пурпурная тога цвета пламени – кровь темнеет на тоге к устрашению врагов. Следом шагают велиты с дротиками, гастаты – метатели копий, принципы в панцирной броне, грузные, грозные, испытанные в боях гоплиты. Несут наизготовку литавры. Боепоходные трубы. Вздымают знаки неодолимого легиона, всякого превосходящего отвагой. Блик на мече. Блик на броне. Перепуганные окрестности воют в смертной тоске, обдирая послушные колени, а перед повелителем бегут проворные слуги, обмазывают пальмы липучим жаровым составом, чтобы стройными, ввысь вознесенными факелами освещали путь земного бога, златозарного и венценосного.
Помечено в достоверных источниках: овца объягнилась львенком в минуты его зачатия – знаком великого могущества. Скреб ногтями утробу матери, дабы поскорее родиться и покорить этот мир. Помечен к величию тайной приметой – рассеченной изнутри губой, хоть и не всякому заметно. Страдает перемежающимся мужским бессилием, но это государственная тайна, за разглашение которой карают мучительными смертями. Поклоняется огневой стихии, а потому верные ему легионы выжигают поселения на пути, палом вылизывают посевы, штурмом взятые города в пламени возносят к облакам. Огонь притягивает его, зачаровывает, вздымает муть со дна, отчего происходит разжение похоти к неотложной потребности, и после каждого пламеносного пиршества пригоняют на аркане прекрасных полонянок – ему на выбор.
Страхи развлекают его. Боль тешит. Насилие уводит от пресноты обитания. К рассвету выезжает на равнину, оглядывает совиным взором мертвые соленые воды, суров и немногословен:
– Приведите.
Приводят.
– Еще.
Бегут. Подгоняют. Связывают руки за спиной. Пленники стоят кучно, ёжатся, переступают с ноги на ногу – голые, жалкие, изнуренные, в кровавых подтеках по ребрам от жестоких бичеваний. Еще вчера они прятались по ущельям, в темных пещерах на крутых обрывах, но повстанцев выдали мухи, мухи роились тучами у входа в убежища, чтобы поживиться отбросами, – вслед за мухами явились солдаты. Один из пленников – смуглый, курчавый, горбоносый и синеглазый – шамкает беззубым ртом, бурлит горлом, косит глазом на меч, как умоляет сжалиться, пощадить, отрубить голову.
Милосердие расслабляет воина, заслуживая осуждения. Земной бог командует:
– Бросайте.
Их скидывают с обрыва в воду, и он глядит завороженно, округлив глаза, ненасытный от рождения в жгучей своей любознательности, как пленники выскакивают на поверхность с шумным всплеском, вытолкнутые неведомой силой, крутятся на поднятой волне – беспомощные, разевающие обожженные рты, с нестерпимой резью в глазах, которым вскоре ослепнуть…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.