Текст книги "История человечества. Восток"
Автор книги: Илья Вагман
Жанр: История, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 63 (всего у книги 101 страниц)
господином или находился во дворце. Есть уровень сознания, на котором человек всегда сохраняет бдительность». Влияние дзэн в данном случае очевидно. Самурай проявляет обеспокоенность делами господина не только в его присутствии или в обществе. «Даже если господин не видит его, или он находится у себя дома, не может быть никакого расслабления, ничто не должно затмевать верности и сыновнего долга воина. Когда бы он ни ложился спать, ноги его ни на мгновение не должны быть обращены в сторону господина. Где бы он ни устанавливал соломенную мишень для упражнений в стрельбе из лука, стрелы никогда не должны лететь в сторону господина… Если самурай кладет на землю копье или нагинату, острие их также не должно быть направлено в сторону господина. А если он услышит, как говорят о его господине, или же сам заговорит о нем, он должен немедленно вскочить, если он лежал, или выпрямиться, если он сидел, ибо в этом и состоит Путь самурая» (Юдзан Дайдодзи). Кроме того, считалось, что самурай даже в мирное время обязан содержать в полном порядке свое оружие, а особенно – меч: «Кто-то сказал: «Гордость существует внутри и вовне». Тот, кто не имеет ее, бесполезен. Все оружие, и меч в первую очередь, должно быть заточено и лежать в ножнах… Время от времени его следует доставать из ножен и проверять его остроту. После чего оружие надлежит протирать и убирать обратно в ножны. На тех, кто хранит меч незачехленным и часто размахивает им, лучше не полагаться и вообще не приближаться к ним. Тех же, кто не достает меч из ножен, отчего он затупливается и ржавеет, считают скупцами» («Хагакурэ»).
Но настоящий [т. е. «идеальный». – Авт.] самурай должен заботиться не только о своем оружии, но и о своей внешности: «Еще пятьдесят-шестьдесят лет назад самураи тщательно следили за своим внешним видом; каждое утро они принимали ванну, посыпали макушку головы и волосы пудрой, подрезали ногти на руках и ногах, терли их пемзой и полировали. Они содержали оружие в идеальном состоянии, смахивая с него пыль и предотвращая появление ржавчины… Они не желали показаться неподготовленными и тем самым заслужить насмешки и презрение врагов во время боя».
Далее автор «Хагакурэ» признает, что тщательная забота об оружии и своей внешности требует немало времени. Но, с сожалением отмечает он, «за последние тридцать лет манеры и поведение людей сильно изменились. Когда молодые самураи встречаются друг с другом, они рассуждают о деньгах, о том, что выгод но, а что нет, о домашнем хозяйстве, о моде. Они ведут пустые разговоры о женщинах. Кроме этого, им не о чем поговорить друг с другом. Какими же постыдными стали обычаи и манеры».
Ворчливый доблестный цунэтомо противоречит здесь сам себе – причем, похоже, Оскар Ратти, из работы которого взята эта длинная цитата с вкраплениями из «Хагакурэ» и «Будосёсинсю», этого не замечает. В самом деле, если самураи времен Сэнгоку дзидай (для цунэтомо это эпоха «лет пятьдесят-шестьдесят назад», т. е. одно-два поколения тому назад) так следили за своим внешним видом, почему это возбраняется самураям эпохи Токугава? Как нам видится, все дело в боязни цунэтомо и прочих авторов, писавших свои труды о бусидо в мирную эпоху, как бы современные им самураи не утратили подчеркнуто мужских черт, а вместе с ними и отваги, мужественности, и не превратились даже не в самурайских женщин, а в некое подобие девушек из «веселых кварталов», «разрушительниц царств». Впрочем, баланс между «грубым и мужественным воином» и «утонченно-изящным рыцарем» в самурайском этосе за несколько столетий изрядно колебался, никогда окончательно не склоняясь к одному из вышеуказанных образцов. Для многих «идеологов самурайства» решимость и отвага были альфой и омегой, а внешний вид и манеры – далеко не столь важны, но все же как в самой Японии, так и за ее пределами большее распространение получил иной образ самурая – утонченно-элегантного и при этом смертоносного и бестрепетного воина (как мы уже неоднократно говорили, здесь архетипичным является образ Минамото Ёсицунэ, с его характерным смешением грубых мужских и «утонченных» черт, причем за сотни лет существования этого образа акцент делался то на первых, то на вторых). Позволим себе несколько не согласиться с Оскаром Ратти – эстетика, в том числе воинская, была важна и для многих японцев эпохи Хэйан (причем не только для аристократии – вспомним, как жадно европейские «простолюдины» эпохи позднего средневековья перенимали яркий и привлекательный для них внешний вид и обычаи воинской элиты) и для их потомков времен Муромати или Токугава. Другое дело, что раньше требования к внешнему виду простого самурая-слуги могли быть минимальными – какая-то степень чистоты, опрятности, аккуратности. Соответственно, аристократия, рассматривавшаяся как образец для подражания, в той или иной степени была «обречена иметь достойный и прекрасный внешний вид».
Вот одно из многих великолепных классических описаний раннего буси времен войны Гэмпэй и его поведения в бою: «Асикагано Тадацуна носил оранжевый плащ из парчи с решетчатым узором, а поверх него – боевые доспехи, стянутые красными кожаными ремнями. Из его шлема торчали два длинных рога буйвола, а тесемки были крепко-накрепко завязаны под подбородком. На поясе, обтягивающем талию, висел усыпанный золотом меч, а в колчане за спиной лежали стрелы с белым и черным оперением. Лук его был несколько раз обмотан листьями ротанга и покрыт лаком. Он ехал на гнедой лошади, и седло его сверкало золотом. Кроме того, на седле был родовой герб: сова на ветке дуба. Нещадно погоняя лошадь, он привстал на стременах и закричал громоподобным голосом: «Эй, пусть те, кто далеко, послушают меня, а те, кто рядом, пусть посмотрят на меня! Я – семнадцатилетний Мататаро Тадацуна, сын Асикагано Таро Тосицуна, который является потомком в десятом поколении Таварано Тота Хидэсато, воина, давным-давно заслужившего великую славу и почести в борьбе с врагами императора. Человек, не имеющий титулов и рангов, как я, рискует навлечь на себя гнев богов, целясь из лука в принца из правящего дома. Однако пусть божество лука и рассудит, кто из нас прав. Быть может, оно выступит на стороне Хэйкэ! Я стою здесь и готов встретиться с любым из воинов нюдо [самурай-вассал. – Авт.] третьего ранга Ёримаса. Кто хочет сразиться со мной? Выходите и сражайтесь!» Бросив вызов, Тадацуна, размахивая мечом, ворвался в ворота храма Бёдоин».
В течение периода Токугава уже все самураи абсолютно стали рассматриваться как высшее сословие, которое должно служить примером для подражания всем остальным японцам во всех сферах жизни, отсюда (как верно заметил Ратти) и распространение идеалов, относящихся к внешнему виду. Что, впрочем, не исключало проявления сознательного эпатирования публики и ее вкусов – так, великий фехтовальщик Миямото Мусаси, даже вращаясь в «высшем обществе» князей и сановников, часто ходил неопрятно одетым и никогда не брил голову, т. е. не следовал общепринятой самурайской моде и нормам. Объяснений этому предлагается немало, самое распространенное из тех, которые идут «от биографии» – якобы Мусаси сильно комплексовал и страдал по поводу пережитой в детстве экземы, после которой у него на голове остались безобразные шрамы. Впрочем, многие считают, что для человека, являвшегося истинным фанатичным подвижником воинских искусств, «святого меча», внешний вид просто не имел никакого значения.
Таким образом, «ученость», «утонченность» и «мирные искусства» могли вполне сосуществовать с Путем воина, дополнять его, придавая ему дополнительный блеск, но не могли подменять, профанируя суть бусидо, каждодневного непростого «искусства достойной жизни» и готовности к прекрасной и достойной кончине. Именно смерть, вернее, отношение к ней, является той чертой, которая придает неповторимое своеобразие самурайской этике, о чем не уставали повторять все без исключения авторы, писавшие о Пути воина.
«Я постиг, что путь самурая – это смерть»
(Отношение к смерти и самурайский идеал «достойной смерти». Сэппуку)
Так начинается величайшая самурайская эпопея – «Повесть о доме Тайра». Этими строками мы хотели бы начать беседу об особенностях отношения самурая к главной загадке нашего бытия – факту нашего неизбежного исчезновения из этого мира. Тем более, что сами самураи (такие как Ямамото цунэтомо, Дайдодзи Юдзан и другие) считали смерть краеугольным камнем самурайского жизненного идеала, а Мисима Юкио говорил, что современность дала множество философий жизни и очень немного – философий смерти, поэтому такие книги, как «Хагакурэ», следует изучать очень внимательно.
Конечно, слова цунэтомо, вынесенные в заголовок этого раздела, сами по себе являются немалой загадкой. Их можно трактовать множеством различных способов, открывая различные смысловые пласты. Можно совсем просто – так, как их трактовали когда-то в Советском Союзе, где самурай всегда рассматривался как опасный оголтелый вояка-фанатик с непонятными советскому человеку архаичными моральными принципами, одержимый манией убийства и самоубийства. Более спокойная трактовка, но в том же духе – Путь самурая есть путь убийства и постоянной готовности к смерти, как и любой Путь воина. В общем, сплошное стремление к разрушению и саморазрушению.
Итак, что можно сказать по поводу отношения самурая к убийству? Как оно соотносилось с религиозными принципами синто и буддизма? В синто – японской национальной религии, смерть и кровь являются самыми большими оскверняющими факторами, требующими очищения, мисоги – ритуального омовения. Молитвы богам должны возноситься только в «чистом месте», которым трудно считать поле боя, заваленное трупами и политое кровью. Это понимали и самураи времен «Хэйкэ моногатари» (XII век), и Ямамото цунэтомо, живший пятью веками позже. Но они были вынуждены постоянно сталкиваться с подобным осквернением и, оставаясь синтоистами, продолжали выполнять свое нелегкое, даже «грязное», с точки зрения синто, дело. «Хотя говорят, что боги (в оригинале – ками, то есть боги синто) отворачиваются от скверны, на этот счет у меня есть собственное мнение. Я никогда не пренебрегаю своими повседневными молитвами. Даже если я запятнал себя кровью в бою или вынужден переступать через трупы на поле сражения, я верю в действенность взывания к богам с просьбами о победе и о долгой жизни. Если боги не услышат мои молитвы только потому, что я осквернен кровью, я убежден, что ничего не могу поделать с этим и поэтому продолжаю молиться, невзирая на оскверненность» («Хагакурэ»). К тому же, несмотря на свой характер религии земледельцев, синтоистский пантеон содержит немало воинственных божеств – Сусаноо, Хатиман и др. Хатиман, например, считался покровителем воинов, стрелков из лука и в особенности рода Минамото, а его вестником считался дикий голубь. На сторону одной или другой стороны в междоусобной войне можно было попробовать «привлечь» того или иного местного ками, так что почти любая самурайская дружина могла идти в бой со спокойным осознанием того, что «ками с нами». И все же омовение до и после боя было очень желательным – как из практических, так и из сугубо ритуальных соображений.
Но самураи что XII, что XVII века шли в бой, уже не собираясь попасть после смерти в малопривлекательную «Страну желтых источников», или «Страну корней» (синтоистский загробный мир, в чем-то похожий на скандинавский образ Хель, в противовес Вальхалле). Гораздо больше им в этом плане могли предложить распространявшиеся в стране с VII века буддийские концепции смерти и перерождения. Не будет большим преувеличением, если мы скажем, что именно буддизм наибольшим образом повлиял на становление самурайского отношения к смерти и идеала «достойной смерти». Не зря в качестве эпиграфа к данному разделу вынесены начальные строки «Повести о доме Тайра» – в них очевидна идея бренности всего сущего в этом изменчивом и грустном мире, в бытии, именуемом сансарой. Впрочем, здесь читателя, мало знакомого с японской воинской традицией, может поджидать первый сюрприз: самураи времен войны Тайра и Минамото отнюдь не были дзэн-буддистами (дзэн распространился в стране Ямато начиная с XIII века, и о нем мы еще поговорим). Чаще всего они исповедовали не распространенные среди придворных учения направлений эзотерического буддизма Тэндай и Сингон, а учение Дзёдо-сю – «секты чистой земли», или ее варианта Дзёдо Синсю – «истинной секты чистой земли» (мы используем традиционный для отечественной японистики термин «секта», хотя он и порождает совершенно неверные и ненужные ассоциации с некими христианскими, да еще и «неканоническими» религиозными направлениями. В буддизме нет «канонических церквей» и «сект» в христианском или исламском понимании). Это направление махаяны еще называют амидаизмом, потому что главным объектом поклонения выступает будда Амитабха («неизмеримый свет»), по-японски Амида-буцу, владыка «Чистой земли» – рая для праведников, который находится где-то далеко на Западе. Кстати, описание этой «Чистой земли», рая (сукхавати) очень похоже на кельтские «Острова блаженных» или мусульманскую «Джанну» (рай). Там очень красиво, растут благоуханные деревья и цветы, текут чистые реки с водой, делающейся то горячей, то холодной, в зависимости от желаний купающихся в них праведников. Сукхавати – не нирвана, а некое пограничье, этот рай подвластен некоторым законам сансары, но живут здесь исключительно два вида существ – боги и люди, а воплотиться здесь в виде демона-асура, голодного духа и т. д., нельзя. В принципе, следующим шагом является нирвана, «небытие», либо превращение в бодхисаттву (главный бодхисаттва амидаизма – Авалокитешвара[84]84
В буддизме существуют различные мнения о том, мужская или женская ипостась этого бодхисаттвы является основной.
[Закрыть], которого – или которую – японцы часто ассоциировали с богиней Каннон).
Самураи в бою. Средневековый свиток
Самое замечательное во всем этом, что Амитабха создал эту «Чистую землю» с целью возможности перерождения здесь всех живых (и, следовательно, страдающих) существ сансары, которые уверуют в него и его благость. Сделать это можно, всем сердцем возлюбив Амиду, практикуя 16 видов созерцания и как можно чаще повторяя знаменитую фразу (по-японски она звучит как «Наму Амида-буцу!» – «Славься, будда Амида!»). Амидаизм был исключительно популярен среди широких масс японцев в средневековье, с X–XI веков, и фактически остается весьма распространенным и сегодня. Он не предполагает сложных магических ритуалов, распространенных в тантрическом буддизме, и открывает дорогу для спасения всем без исключения, независимо от социального положения и т. д.
Но был в амидаизме один момент, делавший его плохо совместимым с Путем воина, – неумолимое кармическое воздаяние за убийство живых существ. Поэтому тот, кто искренне хотел достичь «Чистой земли», должен был покинуть Путь воина. Впрочем, иногда самураи перед смертью высказывали желание снова переродиться слугами того же господина или клана, чтобы продолжать защищать его. Вспомним знаменитое «грешное», как он его сам назвал, но искреннее желание Кусуноки Масасигэ «семь раз родиться вновь, чтобы разить врагов императора». Это мог позволить себе разве что буси, собравшийся покинуть службу, – интересный пример подобного рода содержится в «Кондзяку моногатари сю» – «Собрании старых и новых историй». Речь идет о знатном воине-буси (его еще нельзя назвать самураем, действие происходит в X веке, но понимание плохой совместимости амидаизма и Пути воина очевидно) Минамотоно Мицунака, сын которого стал монахом и, скорбя по поводу охотничьих пристрастий отца (относительно мирный X век не давал возможности знатным воинам в центральной Японии часто обнажать меч в бою), решил помочь тому обратиться в амидаизм, причем довольно оригинальным способом. Он подготовил «неофита» душеспасительными беседами, а затем устроил целое шоу с «божественной музыкой», явлением бодхисаттв и прочих амидаистских персонажей, которыми были переодеты монахи. Сказав монахам: «Я тот, кто убил бесчисленное множество живых существ. Я хотел бы искупить свои грехи», Мицунака созвал своих воинов и сделал следующее примечательное заявление: «Завтра я собираюсь принять обет. За все эти годы я ни разу не утратил Пути воина. Я останусь на этом Пути еще одну ночь. Помните об этом и хорошо стерегите меня этой ночью». Услышав от господина такие слова, воины ушли в слезах. Утром слуги Мицунаки выпустили всех охотничьих ястребов, уничтожили ловушки, сети и внушительный арсенал оружия, хранившийся в поместье. Вслед за господином еще 50 слуг приняли постриг, причем их жены и дети плакали от горя. На волне такого торжества буддизма ловкие монахи даже сподвигли Мицунаку построить на свои деньги храм. «Этот случай был особенно достоин ликования». То, что в этом рассказе (полностью эта история приведена в сборнике Хироаки Сато «Самураи. История и легенды») современному читателю могло бы показаться иронией, похоже, могло ею и не быть – в борьбе за спасение душ любые средства были хороши, в том числе подобный маскарад.
Но принятие пострига и уход с Пути воина был неприемлемым вариантом для абсолютного большинства активных самураев и даймё. Оставалось уповать на бесконечную благость будды Амиды и продолжать заниматься воинским искусством. Убивать и умирать, понимая, что совершаешь греховные деяния, при этом, скорее всего, лишая себя возможности скорого удачного перерождения и достижения «Чистой земли». Хроники и гунки наполнены просто невероятным «коктейлем» повышенной эмоциональности – и жестокости, совершаемой людьми, часто вполне осознающими порочность самого факта умножения ими страданий в этом мире. Многочисленные пассажи вроде того, что «глаза воина увлажнялись, и рукава ставали влажными при виде гибели друга или даже врага, особенно молодого и такого, к которому воин не испытывал личной ненависти», но при этом «руки продолжали разить острым как бритва мечом», не стоит считать лишь красивыми фразами. Одним из самых известных в Японии и за ее пределами сюжетов, которые построены на попытке осмысления грустной стороны Пути воина, связанной с необходимостью убивать и умирать, является история Ацумори. Впервые она изложена в «Хэйкэ моногатари», но затем на этот сюжет появились десятки стихотворений, драм в театрах Но и Кабуки, развивающих ее по-своему, но не меняя основной сущности.
Суть этой истории, прочно вошедшей в самурайскую мифологию, заключается в следующем: ранней весной 1184 года войска Тайра были разбиты Минамото Ёсицунэ в битве у крепости Итино-тани и бежали морем на Сикоку. Лодок не хватало, и многие вельможи пытались добраться до них вплавь. Среди них был и семнадцатилетний Тайра Ацумори, которого военные повести и драмы изображают как почти идеального самурая – храброго и в то же время утонченного (в ночь перед битвой он вдохновенно играл на флейте и пел). Скорее всего, Ацумори спасся бы, ведь он уже проплыл верхом половину расстояния до ближайшего корабля Тайра, но его окликнул один из военачальников Минамото, Кумагаэ Наод-занэ, вызывая на бой. Ацумори, ставя честь выше жизни, повернул коня и быстро проиграл схватку более взрослому, опытному и сильному врагу. Кумагаэ, сбив юного вельможу с коня на землю, только теперь увидел, что перед ним – практически мальчик, за поясом которого была флейта. Конечно, жалость пронзила сердце старого воина, который к тому же перед этим получил известие о ранении собственного семнадцатилетнего сына при атаке на крепость Тайра. В страшной борьбе между долгом и человеческими чувствами (частый сюжетообразующий мотив японской литературы, да и не только японской) Кумагаэ склонялся к тому, чтобы отпустить раненого пленника, но этому помешали приближающиеся самураи Минамото, которые могли принести Ацумори лишь смерть, а Кумагаэ – несмываемый позор, если бы тот попытался отпустить врага. И Кумагаэ, «обливаясь слезами», добил своего противника. Но эмоциональное потрясение не прошло даром – ветеран многих битв осознал греховность и суетность бытия в миру и уволился со службы, постригшись в монахи, чтобы молиться за удачное перерождение души убитого им Ацумори.
Пьеса Дзэами «Ацумори», сюжет которой построен вокруг встречи раскаявшегося Наодзанэ с духом Ацумори, добавляет эпизоду светлых, хотя и несколько меланхолических красок: «Известно же – одна молитва снимает тяжесть многих прегрешений. А я без устали взываю к Будде. Так может ли не отступить возмездье пред силой очистительных молитв? И прегрешения, пред тяжестью которых ничтожно малым кажется и море, даже и они бесследно исчезают, и пред нами открыт к спасенью путь, и в этом грядущего залог. Врагами были мы, но ныне – под сенью Высшего закона – мы друзья… И коль врагу ты воздаешь добром, за упокой души моей молитвы возносишь Будде, будем рождены в едином лотосе в грядущем мы [имеется в виду воплощение в «Чистой земле». – Авт.]. Не враг ты мне теперь». Добавим, что катарсис здесь обоюдный – Кумагаэ очищается от греха убийства и душевных терзаний, а прощающий его Ацумори – от привязанности (из-за ненависти к убившему его) к этому бренному миру. Конечно, наш короткий пересказ не в силах передать весь эмоциональный накал и трагизм, который ближе к концу этой по-своему странной самурайской истории перерастает в просветленную тихую печаль.
Впрочем, поэтому-то амидаизм и не мог стать повседневной религией самураев, что был достаточно категоричен и требовал «чрезмерности» – в том числе в отношении к смерти и убийству. Кстати, что-то подобное в это же время на другом конце земного шара происходило с христианством, начавшем свой исторический путь с отрицания идеи вооруженного насилия, но затем фактически оправдавшего таковое (если рыцарь до XI века должен был все же очищаться после убийства, то начиная с эпохи крестовых походов, сама смерть за веру – и убийство за веру – стало считаться сильнейшим очищающим фактором).
Самураю, очень часто попадавшему в военное время в ситуацию «убей – или будешь убит», требовалось какое-то учение, которое если и не оправдывало бы Путь воина как таковой, то, по крайней мере, направило бы опыт переживания смерти – своей и чужой – в несколько более спокойное русло. Таким учением как раз и стал дзэн. Мы не будем много говорить о сущности дзэн, его зарождении в Индии и Китае и путях его проникновения в Японию в XIII веке. Главное, что мы попытаемся выяснить – чем мог помочь дзэн самураю в поисках ответа на одну из главных загадок человеческого бытия – загадку смерти.
Прежде всего в дзэн могли привлекать его кажущаяся простота и отсутствие необходимости учить хитроумные заклинания-мантры, осваивать многочисленные сутры. Фактически дзэнские практики имели больше общего с идеалом и практической деятельностью не пассивного монаха-интеллектуала, а активного воина-«деятеля». Независимый, не приемлющий традиционных буддийских авторитетов характер учения дзэн не мог не импонировать гордым буси, которые, осознав свою силу, вовсе не желали далее быть второстепенным служилым сословием ни при утонченно-изнеженных аристократах-кугэ, ни тем более при буддийских монахах уже «традиционных» на то время для Японии сект, поучавших воинов смирению, покорности и ненасилию и при этом стремившихся к земным благам, в том числе к власти. Что-то подобное происходило и в средневековой Европе, но в целом у большинства европейских рыцарей не было особой альтернативы католицизму как таковому – по крайней мере, до появления мощных ересей типа катарской[85]85
Катарская ересь – разновидность дуалистической ереси в христианстве.
[Закрыть], а в XVI веке – протестантизма, привлекавших прежде всего сравнительно малым вмешательством в земные дела воинского сословия (по крайней мере, поначалу). Дзэнские наставники (такие как первый дзэнский учитель в Японии Эйсай) почти никогда не пытались влиять на политические процессы в стране и не становились на сторону тех или иных самурайских кланов и группировок, заслужив этим самым немалое уважение к себе. Это способствовало тому, что дзэн из локального очень быстро превратился в общеяпонское явление – уже в конце XIII века в Японии были десятки дзэнских храмов и монастырей, и многие даймё и самураи начали отдавать своих детей учиться дзэн. Несколько сиккэнов Ходзё и сёгу-нов Асикага были дзэнскими послушниками и даже монахами в миру.
И дело даже не в том, что дзэн с его практиками медитации и коанов мог принять и образованный, и не очень образованный самурай (который, кстати, получал посредством дзэнского воспитания и неплохое образование), – главное, что благодаря знаменитому тезису о возможности фактического достижения нирваны в условиях сансары посредством следования своему Долгу дзэн снимал бóльшую часть противоречий между буддийским неприятием смерти и необходимостью заниматься военным делом. Говоря несколько упрощенно – если амидаизм в ответ на вопрос о том, что делать самураю, отвечал: «Сожалеть, что вследствие плохой кармы родился в воинской семье, и по возможности все же не убивать, ибо это великий грех, очистить от которого может только Амида», то дзэн, провозгласивший весь мир иллюзией, призывал смело следовать избранному пути, твердо надеясь не на богов и будд, а на себя, свое сердце, способное достичь сатори (прозрения) и понять, что все вокруг обладает природой будды, поэтому наши понимания чистого и нечистого, праведного и неправедного – лишь тени. Отсюда лишь шаг до снятия со смерти покрова ритуальной нечистоты. Главной добродетелью провозглашалась некая «спонтанная искренность», она же «интуитивная прямота» (в терминологии современного наставника доктора Судзуки), достигаемая в результате медитации, работы с коанами (дзэнские «загадки»), занятий живописью, каллиграфией, стихосложением и… военным делом, причем как планированием боевых действий, так и боевыми искусствами. Так военное дело вписывалось в комплекс дзэнской подготовки человека к осознанию им своего места в мире и просветлению, после которого он видел все по-иному. Смерть выходит из жизни, и жизнь возникает из небытия, и что из них является подлинной реальностью? В свете всего этого противопоставления жизнь – смерть, поражение – победа (в том числе в войне, в поединке) размываются, а в идеале – исчезают вовсе. Главное же – следование избранному пути, без жалоб, сожаления, упреков. Сочувствие на этом пути вполне может сопутствовать самураю, но это сочувствие – скорее в духе Ницше, очень по-дзэнски вопрошавшего устами своего Заратустры: «Будьте такими, чье око ищет врага – своего врага. Не каждый из вас способен на ненависть с первого взгляда. Если же убеждения, которые вы отстаивали, потерпят поражение, пусть верность ваша торжествует победу свою!
Вы утверждаете, что благая цель освящает даже войну? Я же говорю вам, что только благо войны освящает всякую цель. Война и мужество совершили больше великого, чем любовь к ближнему. Не сострадание, а храбрость ваша спасала доныне несчастных.
Вас называют бессердечными, но сердца ваши искренни, и я люблю стыдливость сердечности вашей. Враги ваши должны быть достойны ненависти, но не презрения. Вы должны гордиться вашими врагами: тогда их успехи будут и вашими… Человек есть нечто, что дóлжно преодолеть. Так живите жизнью повиновения и войны! Что толку в долгой жизни! Какой воин захочет пощады! Я не щажу вас, я люблю вас всем сердцем, собратья по войне!»
Наверняка Ямамото цунэтомо, да и не только он, спокойно подписался бы под этими строками. Знаменитый полководец XVI века Уэсуги Кэнсин, узнав о смерти своего заклятого врага Такэда Сингэна, оплакивал смерть «лучшего из своих врагов», против которого он в свое время отказался использовать «нечестные» методы ведения войны, а именно ввести эмбарго на торговлю солью, гордо заявив, что воюет мечом, а не солью (правда, ниндзя друг к другу эти два великих полководца все же подсылали).
Эти слова неизвестного наставника можно рассматривать как дзэнский идеал отношения к жизни и смерти. Главная цель «самурайского дзэн» – преодоление страха и неприятия смерти (своей и чужой) – могла быть достигнута лишь в результате многолетних тренировок духа-разума, вследствие чего наступало сатори и воин (полководец, мастер боевых искусств, простой самурай) вырывался из вечного круга создаваемых разумом искусственных противопоставлений «хорошее – плохое», «внутреннее – внешнее», человек – космос», «жизнь – смерть» и постигал, что его меч разит сам и враг гибнет не по его вине, а по своей собственной, но все это не имеет никакого серьезного смысла, ибо иллюзорно.
Впрочем, иллюзорность в данном случае не означает, что самурай должен был быть беспощаден к врагу при любых обстоятельствах, как это часто заявляют люди, плохо знакомые с бусидо и судящие о нем по тем проявлениям якобы «истинного японского духа», которые не делают чести стране Ямато (зверства против покоренных народов, жестокое отношение к пленным во время Второй мировой войны и т. д.). Здесь мы в целом согласны с мнением современного американского япониста Уинстона Кинга, утверждавшего, что «в феодальные времена сдача в плен не считалась трусостью [это не совсем так – как мы увидим далее, идеалом все же была добровольная смерть, но ведь этот идеал «достойной смерти» распространялся прежде всего на знатных буси. – Авт.]. В жестоких битвах воины сражались не на жизнь, а на смерть, и многие предпочитали, когда положение становилось безнадежным или когда они получали тяжелые ранения, убить себя сами, лишь бы не погибнуть от рук врага. Но после сражения потерпевшие поражение нередко становились вассалами или союзниками победителей. Известно, как однажды, после гибели господина осажденного замка, нападавшие сами попросили, чтобы все оставшиеся в живых воины сложили оружие и поступили на службу к новому господину! (Такие случаи действительно не раз происходили, но в сфере идеалов бусидо они как раз не рассматривались как норма.)
В чем же различие между кодексом поведения по отношению к врагу самураев феодальной эпохи и самураев XX столетия? С известной долей вероятности можно утверждать, что «самурайский дух» времен Второй мировой войны был лишь искаженной формой духа классического, традиционного. Впрочем, в равной степени справедливо и то, что в феодальную эпоху японские самураи сражались против таких же воинов, как и они сами, которые назавтра могли из врагов превратиться в союзников. Все они, друзья или враги, являлись, по крайней мере, подданными божественного императора, восседавшего на троне в Киото. Все это, несомненно, до некоторой степени смягчало ожесточенные сердца воинов.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.