Текст книги "Актеры советского кино"
Автор книги: Ирина Кравченко
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)
Нашли заброшенный особняк, в то время их в Питере было много. Он стоял на самом краю Каменного острова, вернее, уже за его границами. По легенде, в особняке когда-то был сумасшедший дом, в котором томился Петр Чаадаев. Так или нет, не знаю, но нас легенда вдохновляла. В этом пустом здании мы и начали устраивать наш спектакль, который я потом назвал “Особняк”, спектакль-путешествие – модный сегодня жанр, который в то время был у нас неизвестен. Начинали в городе, собирая людей и везя их на трамвае. Оказавшись внутри почти заброшенного, темного особняка, вместе с проводником, державшим в руке фонарик, зрители встречали проплывавшую мимо них полуобнаженную деву с сенбернаром и с лучиной, истекавшей синими каплями. Проходили сквозь комнаты, где разыгрывались разные сцены.
Наконец группа попадала в башню, и там начиналось самое главное. В окно мы видели, как по крыше бежит человек в светлом плаще. Это был Никита. Он трагическим голосом читал фрагмент из стихотворения Бродского “Мне говорят, что нужно уезжать…”. Вдруг в пароксизме переживания прерывал стих и со страшным криком прыгал вниз: зрителям должно было казаться, что они присутствовали при последних минутах его жизни. Но затем проводник приглашал их к другому окну, и ошарашенные гости видели, как “тот человек” махал им руками с набережной, с другого берега жизни и смерти.
Проводник выключал фонарик и исчезал. Народ в полумраке пробирался к выходу из особняка, по пути встречая следующую группу. Взглядам вышедших наружу представал костер с сидевшими вокруг него, “путешественники” присоединялись к ним, и все вместе пили глинтвейн, разговаривая. Так спектакль завершался духовным единением людей у огня. Шла осень 86-го года. В тот время я жил в квартире Алины Алонсо, там мы все и собирались».
В то время Михайловский и Юхананов были одержимы идеей авангардных постановок, у них возникло сообщество «Театр-Театр», собственноручно делали «Журнал-Журнал». Из одной невзначай высказанной мысли возникали словесные фейерверки. Творчество распространялось и на обычные вещи, превращая быт в спектакль.
Алина Тулякова (Алонсо), искусствовед, знакомая Никиты:
«Вместе с Борисом Юханановым и остальными актерами “Театра-Театра” они проживали жизнь как непрекращающийся перформанс. Они варили яйцо, съедали, потом расписывали скорлупу крестиками-ноликами, когда каждый делал свой ход. Короче, вместо ужина – сцена из спектакля. Из такого занятия у них родилась игра в “ХО”, ставшая затем театральной постановкой и фильмом».
Никита, исполнявший главные роли, «на сцене» не играл, а жил: его тонкая душевная организация позволяла ему передавать сложнейшие состояния персонажей.
Борис Юхананов:
«На подступах к 87-му году я собирался возвращаться в Москву: из ленинградского Дворца молодежи, при котором существовал наш “Театр-Театр”, нас изгнали. “За эстетическую несовместимость” с советским искусством. И все-таки 80-е годы несли с собой праздник. Почему в нашем кругу не интересовались особенно выпивкой и уж тем более наркотиками? Может, они были у тех представителей андеграундной культуры, которые старше нас, потому что на них давило государство и им требовалось отвлечение. А в 80-е люди отстегнулись от войны с империей, жизнь “изнанки” сошла на нет, и начался свободный выбор – применять допинги или получать жизненную силу из космоса. Никита принадлежал ко вторым. Ему не требовался допинг, из него энергия изливалась.
Мы были романтиками. Полет над отключкой – вот как понимали мы романтизм. Не занимались отключкой – взлетали над ней. Совершали полеты над барьерами».
«Посмотри со стороны…»
Ирина Каверзина:
«Никита был поглощен своими идеями, он и дружил с такими же талантливыми и увлеченными ребятами. А вообще его окружало множество людей, у него жил чуть ли не весь их курс ЛГИТМиКа (Ленинградского государственного института театра, музыки и кинематографии, где Никита учился на актерском отделении. – И. К.). Те деньги, что он зарабатывал и еще давал Виктор Анатольевич, быстро разлетались, впрочем, Никита был счастлив, даже когда не имел ни копейки. Быт у него оставлял желать лучшего».
Алина Тулякова (Алонсо):
«Никита привлек меня заботливостью, желанием помочь. Когда я заболела, ему не составило труда сходить в магазин за молоком и сварить геркулесовую кашу. Сумел даже починить мне телефонный аппарат.
Чувствовали мы себя как два затерянных во взрослой жизни ребенка. У нас обоих рано умерли матери, и нам не хватало их тепла. Мы могли только рассказывать друг другу о том времени, когда рядом была мама. Никита даже пытался об этом писать, а я печатала его текст на машинке».
Ирина Каверзина:
«При всей своей легкости в общении, он был глубоко чувствующим, переживающим, страдающим. Скажу больше: производил на меня впечатление подранка, которому больно. Был как без кожи. Нелегкие обстоятельства жизни противоречили его светлому мироощущению. Хотя Никите помогали, потом уже и отец, с которым у него сложились хорошие отношения, и все время – Виктор Анатольевич, принимавший в его жизни горячее участие даже тогда, когда они не общались какое-то время, и по-прежнему, например, оплачивавший Никитину квартиру. Из-за чего они поссорились? Никита узнал, что он ему не родной сын, а характеры были у обоих будь здоров! Первым на примирение пошел, как старший, отчим, Никита с радостью откликнулся: он переживал их размолвку. Виктор Анатольевич познакомил меня – мы уже были женаты – с Никитой, тот стал часто бывать у нас, привозил своих друзей, Настю, потом вторую жену, Катю. Подолгу возился с нашим маленьким сыном Данилой, разыгрывая перед ним целые спектакли.
Я любила Никиту. Он по натуре своей был солнечным, хотя и непростым. Мой муж ездил к нему в институт улаживать его проблемы, а я объясняла Никите, почему необходимо пойти на экзамен по марксизму-ленинизму. Еще он возмущался, что его обязывают выходить в массовке в БДТ (Большом драматическом театре. – И. К.), когда у него уже большие роли в кино. Молодой человек, одаренный, рано узнавший славу – все это довольно непросто было уложить в голове, в душе…
Никита приходил к нам, чтобы просто побыть в семье, тихо провести с нами вечер. Почему он и женился так рано: уже в девятнадцать лет безумно хотел ребенка. И отцом стал нежным. Всегда находил время, чтобы приехать к Сонечке, погулять с ней. Вспоминаю, как он, когда девочке было четыре года, привез ее к нам в гости, на такси. Ребенка в машине укачало, потом вырвало. Я отнесла Соню в ванную, вымыла, и тут вошел Никита: он, не зная, что я уже все сделала, собирался помыть дочку и переодеть. Относился к этому как к своей естественной обязанности.
По своему складу он был человеком семейным. Встретив Катю, работавшую на киностудии, Никита наконец-то обрел женщину, которая была ему нужна. Они зажили спокойно, размеренно, даже лениво, им это нравилось».
То, что у него появился на свет еще один ребенок – рожденный Алиной Туляковой Сережа, – Никита так и не узнал.
Агент будущего
Борис Юхананов:
«Еще когда я обитал в Питере, мы с Никитой и нашими друзьями начали играть в “ХО”. Правила этой игры развивались вместе с ней. Сегодня могу сказать, что она идеально отвечала духу времени: все тогда происходило стихийно, игры вели своих адептов.
Вели они нас в 90-е годы. Предчувствие развала империи наполняло меня трагизмом: я знал, что будут разрушаться жизненные связи. Мы не были готовы к конкуренции с “мерседесами”, к новой системе критериев, к тому, что деньги будут решать все. Мы жили, паразитируя на собственных дарованиях и той великой культуре, которая, проникая сквозь социалистические реалии, досталась нам в наследство. Эта культура не могла обучить нас тому, как существовать в новом времени. То, что в этом времени не будет места свободному, настоящему творчеству, казалось мне особого рода вывертом судьбы, который мы не могли исправить, оставаясь посреди того пламени, что охватывало нас.
Все эти драматические ожидания вели меня, когда я начал работать, уже в Москве, при одном из жэков, над спектаклем “Октавия”. Там Никита играл Сенеку, Нерона и Ленина. Играл гомерически смешно: у него был потрясающий дар гротеска, сочетавшийся и с тонким юмором, часто переходившим в сарказм, и с выразительной пластикой. Сам Никита напоминал обаятельнейшего Арлекина. При этом на сцене разворачивались трагедии, и предчувствие распада империи наполняло спектакль истерикой, он игрался навзрыд.
То, что люди нашего круга обречены, для меня было очевидным. И Никита ощущал ожидавшее нас и играл в тревожном предчувствии. Поэт – агент будущего, он принимает на себя его волны. Это происходит с любой озаренной душой во все времена, и избавиться от назначенной тебе “роли” нельзя.
Никита не валил на других свои переживания. Мы вообще не делились экзистенцией – мы ее уничтожали. Не общались на уровне “ты знаешь, мне сегодня нехорошо”, “я думаю, что я…”. У нас не было времени на самих себя».
Ирина Каверзина:
«Одни люди, их большинство, понимают жизнь как то, что происходит лично с ними, здесь и сейчас, а всё, что вне их самих, – как нечто абстрактное. Другие, редкие, воспринимают себя частью мира, к ним относился и Никита».
Итак, он научился преодолевать притяжение обыденности, в которой носятся с собственной персоной. Если что и ценил в себе, то, вероятнее всего, художника, то есть лично ему не принадлежавшее. Наконец-то обретенный семейный комфорт служил скорее для равновесия, ничуть не снижая высоты Никитиного «полета».
Когда высоко…
Борис Юхананов:
«Периодически в квартире Никиты, в то время как я там жил, возникал его двоюродный брат, освещавший ее своей инаковостью, светом незаимствованной стабильности, которых в Никите не было. Но мне всегда казалось, что моему другу достаточно сделать некий выключающий жест, чтобы переместиться в комфортабельное, правильное существование, и не делает он этого только потому, что не хочет. Всегда думалось, что рядом с ним звучит чудесная долгоиграющая пластинка благоустроенной, ровной жизни. Но оказалось, что никакая пластинка не играла, это была иллюзия».
Ирина Каверзина:
«Никита звонил нам незадолго до Нового года. Сказал, что заболел ангиной. Ему назначили лечение, оно не помогало. И лишь когда у него воспалились лимфатические узлы, его положили в ленинградскую клинику, где выяснили, что это рак крови. Мы скрывали от Никиты диагноз, но когда я пришла к нему в очередной раз в больницу, он с улыбкой заметил мне: “Что-то вы подозрительно засуетились”. Объявили сбор средств на лечение за границей, совершенно неподъемных для нас, родственников, в то, еще советское, время. Деньги собрали, и Никиту отправили лечиться в Лондон.
Он мужественно переносил все, что с ним происходило в эти год с лишним. Ни единого срыва, всегда оставался улыбчивым, спокойным, доброжелательным. О том, что проживет недолго, он несколько раз обмолвился после ухода мамы, но теперь о возможности своего ухода не заговаривал. Тихо радостный, писал сказки. Катя поддерживала его, всегда будучи рядом».
Борис Юхананов:
«Его болезнь стала неожиданностью для всех. Никитина жизнь наполняла его драйвом и здоровьем, и тут такое… Наш друг Ваня Кочкарев, живший тогда в Лондоне, снимал его, и эти кадры вошли в мой фильм “Сумасшедший принц Никита”, где он, уже смертельно больной, обращается со смертью как с предметом игры. Это невероятно светло. Никита там поет разные советские песни и вообще всячески балуется перед камерой».
Из письма Никиты Борису Юхананову:
«Не могу пока совладать с переменой, которая произошла со мной. Эта х…ня отняла у меня, кажется, всё: силы, здоровье, разум. Так все перевернулось разом, ты можешь себе представить. Это кочевье по больницам, странам. Долго ли оно еще будет продолжаться? Но все нарушилось, переменилось. Я каждый день пожираю пригоршню таблеток, валяюсь под капельницами, etc. Но что касается “Октавии” в Берлине, то, думаю, нужно рискнуть. <…> Я все сделаю, чтобы приехать. Осадим врачей, возьмем таблетки и приедем. Запросто. <…> По взаимному сговору мы можем прибыть в Берлин и дать бал хоть куда. Были бы силы».
Борис Юхананов:
«Мой новый проект, “Сад”, в отличие от всего предыдущего, что я ставил, был связан с четким осознанием, что смерти нет. Если бы Никита окунулся в эти светлые энергетические волны, они бы вынесли его наверх. Его организм нашел бы внутренние ресурсы, Никита воспрянул бы».
Отвлечься, посмотреть со стороны, воспарить над тем, что суждено – это был все тот же способ, которым Никита Михайловский когда-то уже спасся. И теперь предполагал возможную целительность «взлета», что видно по письму, где Никита жаждет вырваться из стен больницы и «дать бал хоть куда». Но за десять лет до описываемых событий у него, тогда шестнадцатилетнего, было страдание души, теперь – тела. Душа может взлетать сколько угодно раз, для нее спасительна игра, а для всего плотского, земного с его притяжением?
Борис Юхананов:
«Когда болезнь еще не столь сильно завладела Никитой и он приезжал сюда, мы пару раз встречались, и я видел перед собой совершенно другого человека, не того, которого знал раньше. У Никиты уже не было времени на все бессмысленное, никакого долгого говорения он не переносил. Он стал предельно честным по отношению к себе и к миру».
Татьяна Аксюта:
«В нем, еще совсем юном, не чувствовалось повседневности. Сейчас, наверное, громкие слова скажу, но они, мне думается, точные: в Никите была глобальная мысль, жизнь осознанная. Он из тех людей, которые не как большинство переходят из ситуации в ситуацию, а существуют над ними».
«Над» здесь – главное слово.
Пробыв недолго дома, Никита улетел. Навсегда.
…Но вот странная деталь. В своих уже упоминавшихся американских заметках Михайловский обмолвился: «…у меня от деда эта гипсофобия (боязнь высоты. – И. К.), и я, когда на лифте езжу или высоко где-нибудь стою, обязательно представляю, как грохнусь или как канат обрывается и лифт по тоннелю летит со свистом, у меня тоже тогда ладони леденеют».
Впрочем, этот страх относился только к высоте как к категории физической.
Нелетальное
Ирина Каверзина:
«Когда я думаю о Никите, у меня часто всплывает одно воспоминание. Шла я с нашей студии “Ленфильм” по Каменноостровскому проспекту и увидела – навстречу мне бежит Никита, и в руках у него – пакет длинных-длинных макарон. Он эти сухие макароны вытаскивал, жевал на ходу и веселился!»
Владик
«Космический бродяга»
Берегитесь затосковать во время скитаний.
Михаил Булгаков. Бег
Счастье свалилось к нему в руки, как созревший плод с дерева: вызволили из провинции, дали роль, какая не всякому признанному актеру выпадает, – и посыпались дары. Но странствия не кончались, и не прекращались расставания, и все это, вперемешку с радостью, могло породить лишь одно-единственное чувство, которое возникает у людей, остро воспринимающих жизнь.
На ступеньках
Он родился на месяц раньше срока и уже с зубом – «марсианское» начало, не правда ли? В детстве слонялся по Омскому театру драмы, делал уроки на ступеньках, что вели из зрительного зала на подмостки. Шла репетиция, бабушка Владика, суфлер, подкидывала актерам реплики, а внизу, под боком у сцены, внук решал свои задачки. Безотцовщина, худой бритоголовый мальчишка с глазами, как на рождественских открытках, оказавшийся между встававших торосами времен, между несложившихся судеб. Словно забросили дитя прямиком из Серебряного века в 1940-е, послевоенные, годы, в полунищее актерское общежитие, забросили на задворки всех дворов, причем реальных, где Владик и его приятель что-то взрывали, пока Толямбе не вышибло глаз.
С одной стороны – «наследник» (талантливая, известная в городе семья), с другой – «бродяга». И так повелось, с детства, что жизнь многое обещала, но обещанное, даже сбываясь, оставалось зыбким и могло в любой момент исчезнуть.
…Прошлое, запретное, замалчиваемое, подспудно сквозило изо всех щелей. В юности, приходя к знакомым, Дворжецкий «затер до дыр» пластинку Бориса Штоколова, слушая «Гори, гори, моя звезда» – любимый, между прочим, романс Колчака, тень которого маячила в Омске повсюду. Однажды Влад показал возлюбленной на деревянный двухэтажный дом, стоявший на углу улицы: «Это мой». – «А когда ты в нем жил?» – «Я здесь не жил, а дом мой». Сказал, для затравки, и замолчал. Если при подобных разговорах присутствовала мать, делала «незнакомый цвет лица» или махала рукой: «Да что ты его слушаешь!» Но дом был одним из пяти, пожалованных их предку царем за верную службу.
Светлана Пиляева, актриса, редактор телевидения, вторая жена Владислава Дворжецкого:
«Рос Владик с мамой и бабушкой, бабушку обожал, она занималась им больше матери, с утра до вечера работавшей. Однажды я спросила его, будет ли он плакать, если я умру, и Владик ответил, что даже когда бабушки не стало, не плакал – для него это была точка отсчета. Есть акварельный портрет Лидии Ивановны Аслановой: молодая медноволосая женщина с тонкими чертами лица, одета во что-то изумрудно-зеленое, в ушах длинные сердоликовые серьги… Владик тихо рассказывал эпизод из бабушкиной жизни: муж купил ей дорогую шляпу. Отметив покупку, весело возвращались домой в пролетке, на повороте шляпу сдуло ветром, а они даже не обернулись. Муж только предложил: “Не будем говорить маме, ладно?”
Лидию Ивановну я узнала на ее исходе. Была она высокой, худой, характер имела властный, взгляд строгий. Когда уходила, а было ей лет восемьдесят или немного больше, мы по очереди дежурили возле нее. Она уже не говорила, а лишь подносила два пальца к губам, показывая, что хочет покурить любимый “Беломор”… Даже будучи в возрасте, сохраняла хорошую фигуру. Когда Владик учился в медучилище, любил подразнить сокурсниц. Получив стипендию, вел Лидию Ивановну в кафе “Мороженое”. Сзади шли девчонки, мучаясь вопросом, с кем это Владик. А наш студийный педагог, тоже человек “с прошлым”, аристократ, рассказывал нам: “Иду сейчас на занятия, впереди изящная дама с дивной походкой. Наконец-то, думаю, вижу настоящую женщину. Обогнал – Туся”.
Тусей все звали маму Владика, Таисию Владимировну Рэй. Она была балериной, училась у Вагановой. В Омске стала единственным настоящим педагогом классического балета, много преподавала».
Маленькая женщина, худенькая – не то слово: невесомая, килограммов сорок, наверное, весу, не больше. Раз сын, позвонив ей откуда-то, удивился, что она с трудом разговаривает, будто пьяная, хотя спиртного в рот не брала. Оказалось, принимала гостей, и после их ухода остатками водки растерла себе спину, о которой, как все балетные, очень заботилась. От растирки и опьянела, настолько была субтильная. Но с характером – железным! Еще в сталинские годы к ней, позднее вздрагивавшей от всякого неосторожного слова сына насчет политики, приходили в комнату общежития какие-то женщины. Соседки шептались, что это родственницы сидельцев – тех, кому Таисия Владимировна, как и Вацлаву Яновичу, не боялась посылать в тюрьму передачи. На занятиях требовала с учеников сурово, зато через полгода те не ходили, а, идеально держа спины, порхали, и прохожие с восхищением смотрели им вслед.
Светлана Пиляева:
«Никаких “сю-сю-сю”, объятий и прочих телячьих нежностей в семье не водилось. “На щите иль со щитом?” – спрашивала бабушка Владика, возвращавшегося после судьбоносных событий в его жизни, и на этом все заканчивалось. У матери с сыном характеры были неуступчивыми, вспыхивали баталии, и под громкое “идиот!” Владик уходил, хлопнув дверью, в нашу комнату на другом конце общежитского коридора. Но, Боже мой, как они любили, как старались беречь друг друга! Я посетовала Владику, что не могу понять Тусю – то одно, то другое – и услышала: “Не вздумайте жить как сноха со свекровью!” Дома она обычно была внимательной, доброй, заглядывала в глаза, когда хотела понять человека. От природы артистичная, часто рассказывала о театре, и получались мини-спектакли, смешные, особенно если учесть, что половину букв не выговаривала. В семье передавали шутку о том, как Вацлав Янович просил: “Туся, скажи ‘Вацусик’, ну, скажи!” Произносилось что-то невероятное, но звучало пикантно.
Встретились и поженились родители Владика в Омске, где отец наконец-то смог обосноваться после своего первого лагеря. Он играл в ТЮЗе, ставил спектакли, Туся танцевала в Зеленом театре. Оттуда ее, оттанцевавшую до конца, и увезли в роддом. Позднее семья на сезон уехала работать в Таганрог. Однажды Владик там сильно заболел – у него что-то случилось с желудком. За окном соседский паренек водил прутиком по забору. Вацлав Янович вышел на улицу и попросил его: “Не надо, у нас умирает маленький мальчик, не шуми”. Разговор услышал прохожий и зашел посмотреть ребенка. Потом принес какой-то корень, который надо было строгать, заваривать и давать пить ребенку. Владик поправился, но больной желудок напоминал о себе всю жизнь. И никогда сердце…
Жили они в Омске. Вацлава Яновича забрали во второй раз, когда Туси не было дома, а он купал маленького Владика.
Туся никогда не говорила, почему они с Вацлавом Яновичем расстались. Соседки шушукались о его лагерном романе, в котором появилась дочь, намекали, что после этого романа жена не приняла вернувшегося из лагеря мужа. Он работал в театре драмы. Вынужден был поселиться в том же общежитии, что и его прежняя семья, дверь в дверь с ними, и это было для них всех большим испытанием. Когда Вацлав Янович уехал с новой женой, режиссером Ривой Левите, в Саратов, Владька, подросток, сбежал к нему, но вскоре вернулся домой.
Он рассказывал, что перед получением паспорта долго тренировал руку, чтобы расписываться как отец. Мечтал о костюме песочного цвета и голубой рубашке – как у Вацлава Яновича».
Голубую рубашку потом себе купил, а песочным костюмом не обзавелся: денег всегда не хватало. А так хотел носить на себе хоть отблеск папиного облика! Тем более что подростком время от времени ловил краем уха: «На Вацлава совсем не похож, похож на Тусю». Глазами Владик действительно напоминал мать («и у обоих был – взгляд!»), но когда уже играл на сцене, сидевшая в зале Светлана как-то услышала позади себя сдавленное оханье: некая дама решила, что вышел Дворжецкий-старший.
Светлана Пиляева:
«Еще школьником Владик играл в любительском театре Ленского в сценах из “Евгения Онегина”. Но об актерской жизни не мечтал, может, оттого, что неплохо знал ее изнутри: все детство провел за кулисами, и общежитие их было населено людьми театра. В Саратове влюбился в девочку, Наташу, которая решила учиться на врача, и поэтому или нет, но когда вернулся в Омск, поступил в медицинское училище. Владику медицина очень подходила: он был внимательный, выдержанный – если нервничал, ничем, кроме как ходящими желваками и испариной на лбу, это не проявлялось. Как-то я проходила по коридору нашего общежития и увидела в приоткрытую дверь одной из комнат соседку – она сидела в кресле, и лицо у нее было синего цвета. Возле нее суетился брат. С воплем “Владик!” я рванула к себе. Владик примчался, выгнал брата вызывать “скорую”, а сам принялся спокойно и деловито спасать женщину. К приезду врачей она ожила, а Владик еще несколько раз вытаскивал ее с того света.
После медучилища он служил в армии, на Курилах и Сахалине, женился там на Альбине, или Алле, как ее называл, родился сын Саша. Отслужив, Владик остался на сверхсрочной военным фельдшером, а это почти что врач. Лечил, принимал роды, заведовал аптекой и, по-моему, не хотел никаких перемен в жизни».
Канун
Светлана Пиляева:
«Когда мы познакомились, Владик был… душевно раненым, что ли. Он тогда расстался с женой и вернулся в родной Омск.
Стояла осень, сдавать экзамены в какой-нибудь институт было поздно. Мама посоветовала сыну пойти в театральную студию при ТЮЗе, где преподавала сама, Владика прослушали и взяли на первый курс.
…Октябрь, ветер, летели листья. Мы сидели в садике перед театром, ждали, когда начнутся занятия танцем. Девчонки шептались, что сын Таисии Владимировны будет учиться с нами. Появился Владик, девчонки еще больше зашушукались: “Какой у Туси сын!” А он был хоть и высокий, но лысоватый, седоватый, с глазами, как у морской рыбы, в пальто в рубчик, не придававшем его облику импозантности, и с портфелем, перехваченным резинкой. Волновался – обстановка новая, компания незнакомая.
В студии кипела жизнь. Мы учились, знакомились, притирались друг к другу. Помню наш прекраснодушный щебет о неореализме и Феллини, сюрреалистах, Метерлинке. И только один человек – Владик, который оказался старше всех, – возвышаясь над нами, смотрел, слушал и старался переварить эту кашу. До той поры он был далек от подобных разговоров. Потом рассказал мне о гибели ребят, с которыми служил, – они ушли в море, а он, больной, остался на берегу, – о том, что распалась его семья… Спокойно старался, повидав жизнь, спустить нас с небес на землю. Наш учитель, главный режиссер ТЮЗа, строил молодежный романтический театр, а Владик не вписывался в этот театр, не хотел в него вписываться. Он задавал неудобные вопросы всем, и учителю тоже, раздражая его. При анализе драматургии пытался дойти до сути, а она не всегда романтическая. Упрямый был. На занятия танцем мы надевали форму: мальчики – трико, оставаясь с голым торсом. Владька же заходил в тельняшке, а трико подворачивал до колен. Спорил на уроках с Тусей.
Он шел поперек и не сглаживал острых углов. Большинству студийцев казался циником, но не собирался никого разубеждать. Вроде – кому надо, поймет.
Сидели мы раз всей компанией, бражничали, разговаривали. Владик пытался вставлять свои реплики, а его как будто не слышали. Его оттирали. И со стороны я наблюдала, что с ним происходит: он уже не бросал реплик, он смотрел куда-то вглубь себя, курил и молчал. Он был здесь и в то же время далеко…
И вот все изменилось. Владику предложили острохарактерную роль рыболова-браконьера, который попадал в нелепые ситуации. С этим детским спектаклем, который возили по пионерским лагерям, ездил весь курс. Жили в палатках, купались в Иртыше, еду готовили на костре под обрывом. Владька ходил заросший, с бородой, как требовалось по роли. Когда играли в волейбол, наши мальчишки кричали ему: “Давай, Фидель, давай!” Во время этой поездки все в нашей группе уравновесилось. И когда мы потом разбирали пьесы, слышали в словах Владика сермяжную правду. А еще оказалось, что он – хохмач с потрясающим чувством юмора».
Годы спустя Дворжецкий мечтал сняться… в комедии Леонида Гайдая. А когда обитал еще в своем общежитии, идя утром на кухню мимо двери соседки, напевал: «На заре ты ее не буди – на заре у нее бигуди». В такие моменты веселился, и его лицо становилось будто облитое солнцем.
Светлана Пиляева:
«Жаль, не сохранилась магнитофонная пленка, на которой записано, как Владик разыгрывал историю Винни-Пуха, говоря за всех персонажей. Процессом руководил наш друг Шура, владелец старого катушечного “монстра”, а вся компания сидела вокруг и из последних сил сдерживала смех. Но все равно то там, то здесь раздавались сдавленные смешки, и запись приходилось прерывать. А мы просили: “Давай, Владик, давай дальше!”
Шурин “отсек” в квартире его родителей был напичкан всякой аппаратурой и станками. Там Владик пытался освоить слесарное дело и любил затеряться с книгой Лема или Брэдбери. Он сбегал туда от шумного застолья, которое только что возглавлял, произнося остроумные тосты или делая женщинам комплименты. Своей кажущейся открытостью вводил всех в заблуждение – мог мгновенно замкнуться в себе, не любил, чтобы на нем долго сосредотачивали внимание, и редко радовался до глубины души».
Сергей Тарасов, режиссер:
«Суровый он был по отношению к незнакомым людям. Не компанейский. Только близко сдружившись с человеком, мог приоткрыть, что там у него внутри. Наверное, повлияли папины лагеря – хотя Вацлав Янович был более общительным – заодно и сибирские реалии проявились, и дальневосточный армейский опыт. И собственный характер, в котором у Владика сквозила грусть-печаль».
Девчонкам-студийкам он понравился сразу – интересный внешне, сдержанный, немногословный, – чем поначалу вызывал плохо скрывавшееся негодование у мужской части коллектива. Но успех у слабого пола сопровождал Влада с юных лет, хотя он ничего особенного для этого не делал. И бабником не был: бабник – существо суетливое, а это не про Дворжецкого. И относился он к женщине не как к предмету вожделения, с которого и спрос небольшой, а как к человеку, когда и требования повышенные можно предъявить, поэтому «разводил мосты» решительно, не выясняя отношений. Совсем как его мама когда-то с отцом. Короче, в свой студийный период Влад, заводя романы, держал дистанцию, а Светлану даже изрядно помучил. Но именно она «прошла проверку», и тогда началось их заоблачное счастье. Поселились у него в общежитии, в бывшей комнате бабушки, родили дочь Лиду.
Светлана Пиляева:
«Мы много читали: Владик наверстывал упущенное, и я взрослела рядом с ним. Я гладила белье – читал вслух Владик. Если он вязал, читала я. Тогда вязать было модно, но занимались этим, как правило, женщины. В нашей семье первым вязание освоил Владик. Если вещь ему не нравилась, безжалостно распускал ее и начинал снова. Вязание было для него и заработком. Дамы любили делать ему заказы, любили, когда он с шутками-прибаутками снимал с них мерки. Связать мог все – кофту, платье, пальто. На съемках “Бега” учил ловко перебирать спицами Евгения Евстигнеева, которому это требовалось по роли, и потом, смотря картину, сказал мне, смеясь: “Так и не научился”.
Туся, при всей своей вздорности и скупости в общении с сыном (кто бы сказал, что у нее творилось в душе…), любила Владика и хотела им гордиться. Однажды она решила изменить его, как сказали бы сейчас, имидж. Владик зимой ходил в куртке, какие носят военные, и в шапке-ушанке с вмятиной от звездочки, а Туся справила ему длинное темно-синее пальто с шалевым воротником из полированной шоколадной цигейки и шапку-“пирожок”. Наверное, он казался ей в такой одежде респектабельным молодым человеком. А Владька в этом наряде выглядел несуразно. Стоял, глядя на себя в зеркало, краснел, бледнел и не хотел в этом выходить. “Вы ничего не понимаете!” – гордо оглядывая сына с ног до головы, заявила Туся, и он раза два вышел из дому “господином”. А потом следы пальто и “пирожка” затерялись. Вообще, мы с Владиком мало внимания обращали на одежду. Хорошо одеться было не на что – начинающие актеры. И жили мы почти по Белинскому с его “Любите ли вы театр..?” – поэтому бытом не интересовались».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.