Текст книги "Актеры советского кино"
Автор книги: Ирина Кравченко
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)
Недаром многие его герои противостоят этому затягивающему веселому болоту тем, что устраивают свои праздники, в сторонке и поперек официоза: Егор Прокудин из «Калины красной» жаждет «наэлектризовать атмосферу» сонного провинциального города и «поселить там… аккуратненький такой бардельеро». Герой дивного рассказа «Алеша Бесконвойный» в субботу ни за что не работает, потому что в субботу – и это знает вся деревня – у него баня. Упреки не помогают, плевал Алеша на сельское хозяйство и на односельчан, потому что в бане он становится тем человеком, каким его задумал Бог. «Бардельеро», баня, охота в таежной глуши, провинциальный городок – все годилось, чтобы сбежать от всеобщей жизни, от государства, «огромного и злобного мужика, которому все должны и все соревнуются в его насыщении», как говорил Василий Макарович Георгию Буркову. В романе о Степане Разине «Я пришел дать вам волю» Шукшин сказал страшнее: «Оттуда, откуда они бежали, черной тенью во все небо наползала всеобщая беда. Что за сила такая могучая, злая, мужики и сами тоже не могли понять… Та сила, которую… не могли осознать, назвать словом, называлась Государство».
«Черная тень», наползающая на небо над мужиками, еще вот откуда. Детские впечатления об аресте отца, тот отзвук, который это событие оставило в семье, косые взгляды односельчан, наверное, поселили в душе юного Шукшина разлад. Позднее он подумывал снять фильм о раскулачивании и трагедии крепкого русского крестьянина. Но внутреннее противоречие оставалось, и вот в романе «Любавины» о жизни послереволюционной деревни, куда регулярно налетает банда из бывших «мироедов», ни на один вопрос о том, что же творится в советской деревне, Шукшин не дает ответа. Вероятно, честному взгляду мешала – и это редчайший случай у него, называвшего способность говорить правду наслаждением, – выработавшаяся за годы анестезия: тяжело жить безмятежно в государстве, которое убило отца. Странная вещь приключилась в «Любавиных» с образом Шукшина-старшего: именем «Макар» там назван… главарь банды, терроризировавшей деревню. Что это? Психологический перенос? Может, таким способом Шукшин пытался окончательно отделаться от своих терзаний, которые когда-то едва не привели к убийству? Да, в юности Василий, узнав, кто донес на отца, схватил нож, по другим воспоминаниям, ружье и помчался к обидчику. Всю ночь он просидел под его окнами, но тот убежал из дому, предупрежденный кем-то о предполагаемой мести. Шукшин потом говорил: «Какое счастье, что он так и не вышел». Один Бог ведает, что он пережил в те часы и что творилось в нем потом. Но после всей этой смуты детских и юношеских лет Шукшин на всю жизнь остался в жесточайшей растерянности: неужели люди вокруг, и доносившие, и расстреливавшие, и сидевшие, и передачи им таскавшие, могут теперь спокойно жить?
Как у всякого настоящего писателя, у Шукшина не было простого, однозначного отношения к той трагедии. У него вообще ни на какие вопросы не было прямого ответа: он все мучительно передумывал, наиболее тяжелых вещей если и касался, то осторожно, а «пепел Клааса», стучавший в его сердце, никак не был предназначен для развеивания по площадям. Интересно, что радикальная пропаганда на Шукшина не покушается: при полном, казалось бы, «патриотическом наборе», от березок до босого мужика, сидящего на земле (кадр из «Печек-лавочек», ставший памятником в Сростках), ухватиться не за что – там все серьезно, глубоко, через боль. С огромными сомнениями. Весь пафос Шукшина остался в институтской молодости, и позднее он ругал себя, если подобное просачивалось в его кино или рассказы, а «соцреалистического» героя советских фильмов и книг на дух не переносил. «У одного автора самый расхожий герой, “наблюденный”, “увиденный”, “подсмотренный” в жизни, начинает вдруг так кривляться, такие штуки начинает выделывать, что хоть святых выноси – смешит, дьявол; у другого – тоже “выхваченный” из жизни – ходит в фильме, как кол проглотил, – писал Шукшин, – ходит и учит жить; у третьего – как андаксина наглотался: любит, поет, бегает в березовой роще. В общем – “солнцем полна голова”. У четвертого – хоть и в ухо даст, но это ничего, он о-б-я-з-а-н дать в ухо» (Сельская молодежь. 1966. № 11).
…Не от городских высоколобых жителей стремился Шукшин отделить себя хотя бы внутренне, сам будучи человеком умным и тонко чувствующим. В рассказе «Боря» он признавался: «Я боюсь чиновников, продавцов и вот таких, как этот горилла…» («псих с длинными руками, узколобый…»). Псих узколобый – бандит, уголовник. Кем пополнялись все эти ряды? Теми, кто оказался ни в городе Богдан, ни в селе Селифан, деклассированными личностями. «И Ломоносов ушел из деревни, и русский народ от этого не потерял, – говорил Шукшин, – но вопрос: куда прийти? Человека тут же вбирает та подавляющая масса недоделанных “интеллигентов”, которая имеется в городе». Шукшин этих «недоделанных интеллигентов» постоянно высмеивал, хоть в виде хамоватых кримпленовых теток, до истерики хотевших казаться культурными, которые кочевали у него из картины в картину, со страницы на страницу. Или в фильме «Печки-лавочки» – в образе шляпы с мышиным лицом под ней, тоном исполкомовского работника поучающей главного героя, как надо вести себя в городе. Бюрократы, торговцы всем и вся, уголовники, люмпены – вот те «слои», которые были по-человечески чужды Шукшину.
В Советской стране беспородного «народишка» было, мягко говоря, немало, ведь на него изначально делалась ставка, и здесь заключалась трагедия Шукшина, любившего людей цельных. Чувствовал он, что количество всех нелюбимых им человеческих типов будет увеличиваться, и правда: Шукшина нет, а они по-прежнему в шоколаде. Как сказал один умный и несчастный человек, куда ни глянь – персонажи Гоголя и Салтыкова-Щедрина, только без них самих.
«Черный человек» и чудики
Вспомните строки Пушкина из «Моцарта и Сальери»: «Мне день и ночь покоя не дает / Мой черный человек. / За мною всюду / Как тень он гонится». После ранней смерти Шукшина, в сорок пять лет, появилось много рассуждений на тему «кому он мешал». Подлили масла в огонь и реплика Георгия Буркова, последнего, кто видел Василия Макаровича живым: «Они его все-таки убили», и свидетельство Лидии Федосеевой-Шукшиной о том, что у мужа было здоровое сердце, когда причиной смерти Шукшина врачи назвали сердечную недостаточность. Что тут можно сказать, не имея доказательств? Но черный человек все-таки был.
Не о гении ли, то есть даре, который не дает своему владельцу покоя, всюду как тень за ним гонится, говорит Пушкин? Ведь именно «черный человек» заказывает Моцарту «Реквием», а ничто, кроме дара, на такое подвигнуть не может. Сделав свое дело, этот человек исчезает, потому что ему самому ничего не надо, но именно он толкает Моцарта к гибели: Сальери завидует гению в нем. «Черный человек» – оборотная, земная сторона божеского дара, которому надо постоянно служить. Так и Шукшин больше всего, наверное, боялся своего таланта. Ради того, чтобы постоянно снимать и писать, он держал себя в черном теле, «угнетал до гения», но чувствовал, что может со звоном лопнуть, как туго натянутая струна (здоˊрово и страшно показывает Бурков это «дзы-ы-ыннь» в «Печках-лавочках»), потому что талант его, крепкого по замыслу деревенского мужика, загонит в конце концов. Тем более что в последние годы к его писательству, режиссуре и актерству прибавился театр: пьесы Шукшина ставили Андрей Гончаров и Георгий Товстоногов. Шукшин разрывался. Не обреченность ли на такое вот ярмо своего дара он имел в виду, когда актрисе Нине Алисовой, снимавшейся у него в «Любови Яровой», на ее слова о том, что у него трагическое выражение глаз, ответил: «Моя беда уже давно за мною ходит, вы первая, кто это заметил»?
Шукшину, видимо, порой не хотелось иметь вовсе никакого таланта, и доказательство тому – его побеги из Москвы и из себя. Во всяком захолустье, в затерянном «хорошем уголке» сбывалась мечта художника прокрасться, предаться сну, не быть у времени в плену, потому что времени там не было. Утешала возможность на пару дней стать просто человеком, а лучше – никем, кому нечего терять. На нет и суда нет, я не я и лошадь не моя. Отсюда и отсутствие упоминаний о бегствах Шукшина в Домодедово: ничего он здесь не создал, он и приезжал сюда для ничегонеделания, для отдыха от себя самого. Но не только от себя.
Почему Шукшин всю жизнь отстаивал людей деревенских перед городскими, и даже понимая, что такое разделение – условность, продолжал гнуть свое? Да потому что городской и образованный сам себя защитит, а деревенский, скорее всего, не сумеет. Как не сможет защитить себя и человек никудышный, и чудной, вообще всякий, кто уязвим. А литература – это другая, высшая реальность, и если в жизни некоторым из героев Шукшина стоило бы, по русской поговорке, «вогнать ума в задние ворота», то есть выпороть для их же блага, то в книге милосердию желательно торжествовать. К своим героям Шукшин испытывал ту любовь-жалость, от которой плачут, однажды даже напугал Лидию Николаевну, которая, проснувшись ночью от чьих-то рыданий, пришла на кухню и увидела мужа, обхватившего руками голову и надрывно всхлипывающего. Он писал в это время о Разине и сказал ей только: «Такого мужика загубили».
Больше Василий Макарович страдал, конечно, за реальных людей, потому понимал земляков, которые в каждый его приезд на родину просили денег – кто на пол-литру, а кто и детский сад построить, и он, сколько мог, давал. Однажды только пожаловался знакомому: «Почему думают, что у меня денег мешки? Ну, три тощие книжки вышли, гонорары за журнальные публикации – мелочь. От фильмов вообще одни убытки, а меня за богача держат». Жалея людей, хотел их, простых, увековечить, потому и откликнулся на просьбу Ларисы Самыкиной вставить их фамилию в книгу или фильм, потому и мечтал снимать не-артистов: не только, видимо, из-за органичного существования их в кадре. На примере одной такой не-актрисы, легенды шукшинского кинематографа, видны его взаимоотношения с простым человеком и понятно, зачем они друг другу были нужны.
Когда Марецкая отказалась сниматься в «Калине красной» в роли старушки Куделихи, матери Егора, Шукшин не успел никого подыскать ей на замену, и на съемки поехали без исполнительницы главной роли. Нашли ее в вологодской деревушке. Ефимья Ефимьевна Быстрова жила одна, как она говорила, «на краю», последний сын у нее пропал где-то в городе. Старушке предложили рассказать всю правду о ее жизни, мол, услышат в Москве о ее пенсии в семнадцать рублей и денег прибавят. И Ефимья Ефимьевна «дула» вовсю, забыв про камеру, в своей тесной комнатенке, любовно и со вкусом оклеенной репродукциями из «Огонька» и завешанной старинными иконами. Сцена с «матерью Егора» получилась едва ли не самой сильной в картине, бабушка прославилась на весь мир, даже прозвище от односельчан получила: «артистка». Когда после съемок оператор зашел в ее избушку, увидел, что стены пусты: нет икон. «Так ведь ваши забрали, – объяснила она простодушно, – сказали, еще снимать будут, вон и деньги оставили». Кто-то из киногруппы увез все старушкины иконы. Подумать только: человек из глухой деревни не пожалел для искусства такой ценности, а работники этого самого искусства… Нет, не зря Шукшин снимал Ефимью Ефимьевну. А через год, когда уже не было Шукшина, она умерла, страшно и как-то по-русски – замерзла в собственной избе, и даже журнал с фотографией Василия Макаровича, стоявший в ее окне, украли. Осталась Ефимья Ефимьевна в картине.
«Смерть! где твое жало?»
«Мне захотелось всеми возможными средствами… восстановить слабого и беззащитного в правах человека», – говорил Шукшин о главной цели своих кино и прозы. И правда: кому нужны все эти странные люди, о которых он писал и снимал? Старушка, живущая «на краю»? Или старик, тихо плачущий на задах огорода по умершей жене и рассказывающий ей, как тяжело ему теперь? Или вернувшийся с фронта солдат, одинокий, живущий в углу у сторожихи и зарабатывающий тем, что, стоя на костылях, колет на реке лед («…долбаю, пока в глазах не потемнеет. А потом – сижа: костыли под зад, чтоб ко льду не примерзнуть…»)? Или какой-нибудь Чудик из одноименного рассказа, которого никто за человека не считает, и поделом: найдя на полу в магазине пятидесятирублевку (советскими!) и крикнув, что у них такими деньгами не бросаются, положил купюру на видное место, а обнаружив, что деньги его, постеснялся вернуться за ними – ну как подумают, будто он захотел их прикарманить? Странное дело: русская литература страсть как любит «маленьких людей», которых «жа-алко», а русская жизнь по этим маленьким людям топчется с наслаждением, так что в первом случае – они благодатная тема, во втором – мусор. Но надо ведь, чтобы к ним хоть где-то относились по-человечески.
«Я почти принял решение…»
А тот смешной и жалкий чудик с пятидесятирублевкой был сам Шукшин, это свою историю он описал, причем трижды – в рассказе, сценарии и статье. Значит, история имела для него большой смысл. И по нему всю жизнь ходили, как по той денежке немалого достоинства. Как он выносил такое количество своей и чужой боли? И несправедливости, от которой взрывался или впадал в отчаяние? Как в том случае, когда санитарка в больнице не пустила к нему сначала жену с дочками, а вечером еще и друзей-писателей, потому что взятки ждала или просто не захотела? «Когда я проходил мимо женщины-вахтера, я услышал ее недоброе обещание: “Я тебе это запомню”. И сказано это было с такой проникновенной злобой, с такой глубокой, с такой истинной злобой!.. Тут со мной что-то случилось: меня стало мелко всего трясти… Это правда. Не знаю, что такое там со мной случилось, но я вдруг почувствовал, что – все, конец», – писал Шукшин в рассказе об этом случае под названием «Кляуза». Он тогда выскочил на мороз в больничной пижаме и тапочках, с хронической пневмонией, и побежал, стараясь не поскользнуться, чтобы не приняли за пьяного, ловить такси друзьям. «Я понимал тогда сердцем и понимаю теперь разумом: ЕЕ победить невозможно». «ЕЕ» – это еще и того «маленького человека», о котором он всю жизнь радел, и чтобы после пережитого в больнице жалеть его, надо было вновь выходить на другую орбиту, не просто человеческую, а писательскую. Чтобы с любовью посмотреть и на себя, и на своих персонажей, надо было перестать быть ими и с ними, выйти из круга, отойти на безопасное расстояние. Куда? Побеги из Москвы спасали лишь на время, а водка убивала и без того больного человека. К тому же из-за водки Василий Макарович умудрился поссориться с добрейшей Ларисой Ивановной.
– Наша размолвка с Васей случилась вот как. Как-то приехал он в Домодедово и прямиком к заводу «Кондиционер», где мой муж тогда работал. Ваня выходит, а Шукшин гордо показывает на орден, который ему незадолго до того дали. Ну, купили они в гастрономе водочки, пришли к нам домой, я все приготовила, чтобы отметить награду. Стали они пить: день, второй, третий. А ведь что один больной, что другой. Я не выдержала, подошла к столу, за которым они сидели, схватила обе стопки – и в раковину вылила. Вася возмутился, мол, водка его. Я ему отвечаю: «А ты мое ешь!» Он: «Вызовите мне такси, я домой поеду!» – «Сейчас! – говорю. – Пешком дойдешь». Телефона у нас не было, но как-то вызвали ему такси, и он уехал. С Иваном они продолжали дружить, а я больше с Васей не виделась.
Уже в последние годы Шукшин завязал с алкоголем: старенький врач, лечивший еще Есенина, сказал Василию Макаровичу, что, если сам за себя не возьмется, никто ему не поможет. Всё – гулянки закончились. Подбадривал себя Шукшин кофе, сигаретами и работой. Друзья рассказывают, что «Макарыч» собирался жить долго, планировал в шестьдесят лет приняться за воспоминания, а с семидесяти пяти – за питие, говоря: «Под занавес буду и водку пить, и самогонку, но не шампанское. И почему Чехов перед смертью попросил шампанского?» А тогда не пригубил он даже в гостях у Шолохова, на что тот пошутил: мол, когда в Москве придет к нему в гости, чаю не выпьет. Эта поездка к Шолохову в станицу Вешенскую вместе со съемочной группой картины «Они сражались за Родину» стала, наверное, главным событием в жизни Шукшина тех лет. Встреча с ним его перевернула.
Шукшин остался без ума от Шолохова, называл его умнейшим человеком, «думным дьяком», и по умению того держать паузы понял, что он дышит совсем другим воздухом. Не московским. «Я почти принял решение, – говорил Шукшин друзьям, – бросить Москву». Шолохов дал Василию Макаровичу мудрый совет: «Не сиди в трех санях, пересаживайся в одни, веселее поедешь», и Шукшин склонялся к тому, чтобы оставить режиссуру с актерством и целиком посвятить себя литературе. Может, уехать в Сростки и с наслаждением погрузиться в любимое с детства занятие. В своем последнем интервью он твердо сказал: «Сейчас я думаю о коренном переустройстве своей жизни. Пора заняться серьезным делом. В кино я проиграл лет пятнадцать, лет пять гонялся за московской пропиской. Неустроенная жизнь мне мешала творить, я метался то туда, то сюда… И поэтому решаю: конец кино! Конец всему, что мешает мне писать»… А через несколько дней тело умершего Шукшина привезли в Москву, которой он никогда больше не покинул: мать хотела похоронить своего Васю на родине, но ее переубедили, и Шукшин лег неподалеку от могилы Чехова на Новодевичьем.
«Вася бы меня не оставил»
У Шукшина действуют не приемы – они простые и даже «мелодраматические», как говорили недоброжелатели, и Василий Макарович с ними порой соглашался. Причина того, что его фильмы и книги ничуть не утратили своего воздействия на нас, еще банальнее, чем мелодраматизм. Это душа, в смысле «куда вложена душа, там ее и найдете», старая уловка искусства, а работающая, потому что по-другому искусство воздействовать не может. Для Шукшина это оборачивалось постоянной саморастратой и растравлением себя, что, может, и способствует творчеству, но здоровье изнашивает. Георгий Бурков обмолвился о причине раннего ухода «Макарыча»: «Есть люди, которым стыдно жить, и они затрачивают гигантские усилия, чтобы преодолеть свой вселенский стыд».
– О смерти Васи я узнала в доме отдыха на Клязьме, – говорит Лариса Ивановна. – В столовой напротив меня за столиком сидел мужчина и читал газету, и на ее странице, обращенной ко мне, крупными буквами было написано, что 2 октября 1974 года умер Василий Шукшин. И мой Ваня умер незадолго до этого, в марте, я звонила Васе, он в больнице тогда лежал… Так и ушли оба друга в один год.
Она живет в заставленной, заваленной старыми вещами однокомнатной квартирке на городских задворках, которые срываются в заросшие бурьяном овраги. Район этот сохранил какую-то темную сторону прежнего города, знавшего Шукшина. Среди ее соседей много пьяниц и прочих подобных личностей. Одна такая «личность» на просьбу Ларисы Ивановны вызвать «скорую» просто ударила стоящую у порога пожилую женщину ногой в пах, и с переломом шейки бедра та год пролежала в больнице.
Она долго смотрит на меня и вдруг говорит:
– Если бы Вася был сейчас жив, он бы меня не оставил.
Эти слова меня потрясают.
На обратном пути от Самыкиной мне попадается странный парень, его пытаются затолкнуть в квартиру измученная женщина и несколько пенсионеров, из тех, кто был выселен сюда в сталинские времена из центра Москвы, который перестраивали. Одиноко волокущий тележку высокий худой старик смотрит на меня такими голубыми глазами, словно с той стороны его головы просвечивает небо… Шукшинские все персонажи. И живут в той реальности, в которой все мы стоим хотя бы одной ногой, потому что у нас жизнь человека, какой бы блестящей она порой ни казалась, – все равно хоть немного, но на задворках. «Вася бы меня не оставил…» Милая Лариса Ивановна, вы сама не понимаете, как правы! Вася никого бы не оставил: ни вас, ни меня, ни довольного, ни плачущего, ни сильного, ни слабого, ни цепляющегося за свою тележку голубоглазого старика, ни ту женщину с больным сыном. И даже на вашего дикого соседа посмотрел бы в конце концов печальным взглядом и придумал ему местечко, вроде той бани из рассказа, где он оказался бы человеком. Сорок пять лет прошло с тех пор, как не стало Шукшина, и после его ухода – зияющая дыра, потому что некому замолвить за нас слово так, как замолвил бы он.
И все мы – персонажи художника, которого нет.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.