Текст книги "Скажи красный (сборник)"
Автор книги: Каринэ Арутюнова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
Соседи
Ничто так не объединяет, как катастрофа.
Пусть не глобальная, пусть районного масштаба, пусть даже мелкая, бытовая…
Нет ничего прекрасней внезапной солидарности еще вчера абсолютно чуждых друг другу людей. Например, я и мой сосед этажом выше, он же ваадбайт, что в переводе на русский – управдом, – а поконкретней – сборщик податей.
Не стану скрывать, – мы как-то сразу прониклись не то чтобы ненавистью, но вполне отстраненной неприязнью. Недолгое путешествие в кабине лифта не сблизило, а, напротив, отдалило нас еще более.
Насупившись, стоял он, прижав молитвенник к накрахмаленной груди. Видимо, до начала субботы оставалось каких-то несколько минут… Он не смел спросить, ибо кто говорит о долгах в канун шабата…
Что я умею, так это «смотреть волком».
Прекрати смотреть волком, – говорила мне мама в далекие дни отрочества. А я все равно смотрела, не отводя глаз. Тренировала силу духа. Взгляд должен быть подобен клинку – им можно ранить, убить, отразить. На бедной маме, на ком же еще было мне отрабатывать свое мастерство?
Газ, – отчетливо произнесла я.
Газ, – повторила я уже уверенней, раздувая ноздри.
Действительно, в кабине лифта пахло газом. Газом пахло на лестничной площадке, на первом этаже, – вы слышите? – легкая судорога пробежала по лицу соседа, но и только. Молчаливый и надменный, как арабский шейх, вышел он из подъезда, оставив позади шлейф дорогих духов и легкое облачко газа.
Хорошо, у него шабат, у них шабат, у меня шабат.
Сейчас рванет, – мстительно выпаливаю я в его удаляющуюся спину.
Сейчас рванет, – колочу в соседские двери, вытаскивая на свет божий готовых к молитве и застолью людей, – еще какая-то пара минут, – и они толпятся во дворе, вопросительно поглядывая вверх, как будто распоряжение о взрыве должно поступить оттуда. И о спасении, разумеется. Ибо кому позаботиться о своих жестоковыйных прихожанах, если не Ему.
Слушай, народ мой, – я указываю рукой по направлению к заброшенному пустырю, единственно достойному молитвы месте, в котором юдоль земная и космическая бездна соприкасаются видимыми и невидимыми гранями.
Слушай, – народ мой, – восклицаю я не без пафоса, озирая поникшую в печали и тревоге о дне сегодняшнем паству, – старых и младых, – еще не успевших познать голод и жажду, и тяготы долгого пути.
От паствы отделяется бородатый муж и пронзительно высоким голосом превозносит хвалу Господу, заглушая позывные подъезжающей аварийной машины.
В небе загорается первая звезда.
Восточный базар
Араб, швыряющий на чашу весов пару лимонов или пучок спаржи, не просто продает товар.
Еврей, сефард по происхождению, кстати, тоже.
Восточный базар – это театр, а не просто какое-то там купи-продай. Иногда – театр военных действий.
Шук[13]13
Шук – рынок (ивр.).
[Закрыть] – это живопись, анимация, графика. Это шарж, гротеск – от тонкого росчерка до жирного мазка.
Чего стоит плывущая вдоль рядов русская красавица, тургеневская девушка не первой и, увы, не второй свежести.
Там, на своей далекой холодной родине, зачисленная практически в «утиль», – здесь цветет, полыхает, – плывет вдоль рядов с русой косой наперевес, – тут, впрочем, возможны варианты – русую косу заменим на пергидрольную прядь, небрежно струящуюся вдоль щеки, на волну цвета армянского коньяка, бордо, шампань, – на тщательно взбитую платиновую, а то и золотую корону, сражающую наповал темпераментно жестикулирующих идальго по ту сторону прилавка.
Плывет, уклоняясь от предложений, сколь лестных, столь непристойных, – плывет, покачивая чуть продавленной, чуть увядшей, но невыразимо обольстительной для восточного человека кормой.
Или возьмем, допустим, бывшего советского клерка с сановными бульдожьими складками вдоль щек, – без галстука и авторучки, торчащей небрежно из нагрудного кармашка, потому как кармашка не наблюдается, – в пропотевшей насквозь синтетической майке и пластмассовых шлепанцах.
Или юркую старушку с весело подпрыгивающей тележкой.
Проводив русскую красавицу – оставим же за ней это определение – долгим взглядом, восточный человек с недоумением пялится на старушку «из бывших», осколок метрополии, – старушка упоенно роется в апельсинной россыпи, ретиво откладывает в сторону порченый, по ее разумению, товар —
МА? МА АТ ОСА, ГИВЕРЕТ???? – что ты делаешь, госпожа? – брызжет возмущением восточный человек, – но госпожа уже знает себе цену, – освоив несколько расхожих выражений на языке праотцов, она и ухом не ведет, а знай себе неспешно сортирует цитрусы, время от времени вскидывая локотки в целях самозащиты, – тяжкое наследие прошлого, опыт не всегда успешных баталий, – за «КОЛБАСНЫЙ» отдел, – за «СЫРЫ» – отдельно, – и еще – за курой, синей советской курой, главным трофеем и триумфом, – а вам пора бы уже выучить русский, – мы уже не первый год знакомы, молодой человек, – отчетливо произносит она хорошо поставленным «идеологически выдержанным» голоском, – чувствуется, что в далеком прошлом наша героиня поднаторела в речах на разного рода собраниях, – вообразим, что пришлось пережить и какие медные трубы пройти старшему экономисту планового отдела Циле Марковне Голубчик, – допустим, что звали ее совсем по-иному, и работала она учетчицей на заводе «Транссигнал» либо учительницей младших классов.
Прения между старушкой и арабом заканчиваются мирно – выигравшая еще один поединок, толкает она тележку, бесцеремонно наезжая на базарных зевак, – таранит, выписывает почти виртуозные вензеля, – опупевший от старушкиной безнаказанности торговец заходится в долгом крике, – от которого мурашки по коже и учащенное сердцебиение.
Шекель! – кричит он исступленно, – шекель! – вопит он, вращая белками глаз, успевая отслеживать следующую партию сошедших с автобусной подножки красавиц, русских, украинских, молдавских, азиатских, – ШЕКЕЛЬ! – вторит ему стройное грузинское многоголосье, – в зычный мужской рев вплетается почти козлиное блеянье, – а по обочинам шоссе сидят молчаливые йеменские старцы, – их рты забиты гатом, – волшебной травкой, отвечающей за белизну зубов и душевное равновесие.
На обочине вдоль шоссе сидят йеменские старцы, а еще – огромные пчеломатки, узбекские женщины с дешевыми грубыми пиалушками для чайной церемонии, а еще «правильными» казанами для настоящего плова и прочей кухонной утварью, на которой взгляд невольно задерживается, – что хочишь? – лениво вскидывается узбекская женщина и достает откуда-то из необъятных недр ажурное, фарфорово-фаянсовое, уже не среднеазиатско-советского обжига, а почти японское, – в бледных соцветиях и лепестках лотоса, – пиала уютно ложится в ковшик ладони, – такая лаконичная, такая непорочная, такая девственная.
Раскладки никому не нужных книг, изданных в каком-нибудь семьдесят девятом или даже девяносто четвертом, – учебники по праву, русской грамматике и китайскому, – набор отверток, позеленевшие лампы, зингеровские швейные машинки, велосипедные насосы, – здесь жизнь кипит до позднего вечера, – у «барахольщиков» свой неписаный кодекс, тонкая система уставных и внеуставных отношений, – своя ячейка, свои активисты и партийные боссы, свои ревнители и нарушители конвенции, – свои Паниковские и Балагановы, – свои пикейные жилеты и обитатели Вороньей слободки.
Пекарня «Ицик и сыновья» расположена на углу, в самом бойком месте.
Завидев меня, Ицик (иногда один из его сыновей или бесчисленных братьев) расцветает, сияет и демонстрирует всяческую приязнь.
Огромной лапищей он загребает порцию горячих бурекасов и сует мне в лицо, – попробуй, – попробуй, настоятельно рекомендует он, не в силах удержаться в рамках казенного хозяйского радушия, – попробуй, кричит он душераздирающе, вываливаясь за прилавок, – кхи! кхи! (держи) – с картошка! с яблоко! – плюет он исступленно, почти оскорбляясь, полыхая особенными, «ициковскими» чернильно-жаркими глазами, – смятенная, обезоруженная натиском, я покорно угощаюсь из Ициковой руки, огромной волосатой руки, – отставив усвоенные в детстве правила гигиены – из чужих рук – никогда – из чужих мужских рук, промасленных, горячих, нетерпеливых, пропахших сахарной пудрой, ванилью, цедрой и корицей, – истинным олицетворением восточного базара, крикливого, щедрого и бесцеремонного.
Курорт
Что ви знаете! Еврейская больница – это курорт!
Если бы не врачи…
Весь день он сидит нахохлившись, похожий на орла – гордую и свирепую птицу, – на вопрос о самочувствии пожимает плечами и бормочет, – а хуй вам!
Глаза из-под кустистых бровей не отрываются от распахнутой двери, – будто сторож, несет он полуденную вахту, зорко отслеживая всякого входящего и проходящего мимо.
Он в курсе всех больничных событий, – кто вчера выписался, чье место пустует у окна, кого увезли в операционную, кто ассистирует, какие сволочи и уроды, – божевимой, какие же они…
Он высовывает голову из-под одеяла и тычет дулю, – прямо в лицо миловидной «русской» врачихе, идущей под руку с красавцем-арабом, буквально каким-то Гойко Митичем в белом халате.
Араб ослепительно улыбается и разворачивается к старику спиной.
Когда обход подходит к концу, он подпрыгивает как ужаленный и кричит, то требовательно, то жалобно, – ви слышите? у меня ТЕМПЕРАТУРА!!! Тридцать восемь и пьять!!!! ТРИДЦАТЬ ВОСЕМЬ И ПЬЯТЬ! Слышите ви?
Раз в неделю его навещают сын с невесткой, – сын, здоровенный «биток», шумно вваливается в дверь и начинается торг, – шо такое? тебе хуево? это мне хуево, я тут бегаю, кручусь, весь день за баранкой – а ты сидишь, весь на готовом! Отдыхай! лечись! хуево ему… это тебе хуево? ты не знаешь, шо такое хуево!
Невестка, деваха с неприлично распахнутой лошадиной челюстью, в белых «впритык» штанишках на резинке, обнажающих огромные коленные чашечки и расползающиеся по бедрам синие и красные паутинки, выкладывает на тумбочку коробку конфет, – даже не конфет, а каких-то дешевых вафелек, – она нагибается, роется в сумке, при этом груди ее волнуются и колышутся, не груди, а белые лебеди, – кушайте, поправляйтесь! – она смахивает со щеки травленую прядь и толчется вокруг, грудью, животом, огромным своим задом.
Ви знаете, кто мой сын? – старик на минуту удостаивает своим расположением и поднимает острый желтый палец, – он у меня врач! да! настоящий! – не то что эти (пренебрежительный кивок в сторону коридора), – где учился? как это где? в педучилище, на массажиста!
Еще некоторое время он возбужденно ерзает, задумчиво перебирает вафли в коробке, вздыхает и вновь занимает наблюдательный пост у двери, – садится на краешек кровати, накрыв голову одеялом, гордый и свирепый, как беркут.
Ширинка
Нет, вначале, конечно, ее звали не так. Каким образом Чили стала Чилингой, Чилинькой, Циленькой и Цилей, догадаться нетрудно. Но вот как Чилинга превратилась в Ширинку?
Кто-то недослышал, переврал, схохмил, и вот уже неуклюжий подросток таксы ковыляет по двору, откликаясь на все десять имен, и даже на совсем идиотскую Ширинку.
Свернувшийся в ладони щенок дышал молоком. Смехотворный заморыш. Самый неудачный в помете. С вывернутыми лапками, сломанным хвостом и любопытной старушечьей мордой. Морщинки собирались на лбу, образуя жалкую ижицу.
Спустя несколько месяцев старушка разгладилась, похорошела. Расцвела. Заливаясь роскошным лаем, катилась под ноги зазевавшимся прохожим, весело трепала подолы и края брюк.
Носилась по близлежащим паркам, бесстрашная, вздорная, кусучая.
Обнаруживая нрав совершенно независимый, она не задерживалась на руках. Лицемерно блистала глазом, тарахтела миской. Юлила и суетилась вокруг мусорного ведра.
В тот день, когда в квартире раздался звонок, и вслед за словами «приходите за результатами немедленно» воцарилась напряженная тишина, Циля терзала непонятного происхождения ошметки. Нечто среднее между куриной лапой и изорванным сухожилием. Как ОНО попало в наши съемные апартаменты, оставалось только догадываться. Квартира находилась в старом продуваемом всеми ветрами амидаровском доме. Дом славился низкими потолками и шумными соседями.
Новые репатрианты, увязшие в квартирных долгах. Стадия вечного восхождения. Старожилы. Пустившая крепкие корни марокканская алия. Огромные кланы. Непонятно, кто кому брат, сын, муж. Неистовые смуглолицые люди, навязчиво доброжелательные и скандальные. Итальянская мафия? Приезжайте сюда, на улицу Цалах Шалом, и будет вам мафия! На балконе последнего, пятого этажа, – величественная «има», всеобщая мать, восседает на парчовых подушках, согбенная, крючконосая, с запавшими щеками. Что было у нее там, в Касабланке? А здесь – у нее всё. Продавленная тахта, с десяток парчовых подушек, заботливые сыновья с карманами, набитыми кунжутной халвой. Тохли, има, тохли (ешь, мама, ешь). Ты заслужила. Раннее утро, а има уже здесь. Перебирает четки, бормочет, чуть ли не жужжит. То сама с собой, а то еще с какой-нибудь родственницей. Или с внучатой племянницей, непременно в черном, с люрексом, с лайкрой, обтягивающей желтоватую кожу.
Распахнутые окна, надрывный плач, скудная эмигрантская возня. Лихорадочный взгляд из квартиры напротив. Грузовые машины с видевшей виды мебелью со складов. Отрывистые вскрики по ночам. Любовный скрежет. Визгливое выяснение отношений. Певучий малороссийский говор. Донецк рулит. Белоголовые близняшки-молдаванки на подламывающихся шпильках. Налаженный бизнес.
Из соседних окон тянуло махорочным дымом. Лежа на кровати, я разглядывала трещины на потолке. Они множились, образуя затейливую вязь. Хозяин квартиры, крошечный таймани[14]14
Таймани – выходец из Йемена (ивр.).
[Закрыть], кое-как залатал побелкой изломы, и через пару месяцев швы расползлись. Ма ат доэгет? Штует бэ миц агваниет, – отчего ты волнуешься, пустяки в томатном соке[15]15
Расхожее выражение.
[Закрыть],– проверещал он по телефону и исчез. Швы расползались, обнажая ржавую арматуру. Казалось, еще чуть-чуть, и рухнет, обвалится верхний этаж, вместе с ветхозаветными старичками, бывшими узниками Аушвица, – Полем и Марией.
Чаще всего Поль и Мария сидели на скамье под домом, у пролегающего рядом шоссе. Они сидели, взявшись за руки, провожали взглядом грохочущие автобусы. Из пролетающих мимо машин доносилась оглушительная музыка. Народ ехал к морю. Сколько суббот они просидели так, никто не считал. Каждый шабат Поль раскрывал «Идиот ахронот»[16]16
Ежедневная газета.
[Закрыть], а Мария доставала спицы.
Шалом, – кивала она седой макушкой, – ма шломех? (как поживаешь)
Аколь беседэр, все хорошо, спасибо, – отвечала я послушно, непременно улыбаясь в ответ. Таков ритуал. Кивок, улыбка, ответный вопрос.
В тот день Мария отложила вязание и внимательно посмотрела на меня.
Кара машеу? (что-то случилось?) – с тревогой спросила она. Ее ясные глаза смотрели серьезно, в них не было обычной рассеянной дымки. Я кивнула головой и поспешила скрыться в подъезде. Не хватало еще расплакаться здесь, перед этими безмятежными стариками.
Я поднималась по лестнице, останавливаясь у каждой ступеньки. Никогда еще этот путь не был таким длинным. Мне хотелось долго подниматься так, бесконечно.
Ма нишма, аколь беседер? (как дела, все хорошо?) – дверь на первом этаже приоткрылась, и смуглая рука с сигаретой описала круг в воздухе. Пахло шабатней стряпней, выпечкой из супермаркета, галдели хриплые голоса.
Здесь можно не отвечать. Я прислонилась к прохладной стене и замерла. Легкий ветерок из окна прохаживался по волосам. В хамсин[17]17
Горячий ветер Африки.
[Закрыть] многоступенчатое вертикальное восхождение становится настоящим испытанием. Впервые я подумала о том, как преодолею это расстояние потом, завтра.
Сказать по правде, с этого дня слова «потом» или «завтра» приобрели условный оттенок. «Потом» больше не существовало. Существовала цепь последовательностей, шагов, которым нужно было научиться отныне.
Лист бумаги со страшным росчерком лежал на столе. Я прочла его много раз, это слово. Я складывала лист вчетверо и прятала в ящик стола. Заталкивала в дальний угол. Потом вновь доставала и читала. Была надежда на ошибку. Случаются же ошибки, описки, наконец.
Хотелось проснуться. Либо уснуть навсегда. Где-то были таблетки, маленькие белые таблетки, дарующие сон. Их можно глотать без воды, а потом лежать и смотреть в трещины на потолке. Совсем рядом. Можно потрогать.
Дверь скрипнула, и в комнату заглянула Циля. Смущенно смотрела она на меня все понимающими глазами. Вильнула несуразным хвостом.
Иди ко мне, Циля, – не успела подумать я, и юркое подвижное существо застыло, умостившись между прижатыми к животу коленями и подбородком. Поза зародыша. Самая надежная в мире.
Отныне мы не разлучались. Она жалела меня так неистово, так жарко. Дышала в подмышку, в шею. Постель пропиталась едким собачьим духом. Это был стойкий запах жизни. Она щедро делилась им со мной, отрываясь разве что на торопливый выгул и еду.
Я была прокаженной. Продвигаясь по коридору с капельницей, ловила на себе жалостливые осторожные взгляды.
Старуха на соседней койке жевала соленые огурцы. Ей после сеансов позарез нужны были огурцы. Она сидела, свесив грузные ноги, и чавкала, чавкала, чавкала.
Я хоть и старая, а жить хочу, – просипела она, – у меня внучка вот-вот родится, пятая по счету. Огурец хочешь?
Мне же позарез нужна была Циля. Расправив плечи, я шла к автобусной остановке.
Потом, когда-нибудь, я буду вспоминать этот день…
Если оно будет, это «потом». Пока же у меня есть целое завтра. Целых три дня и три ночи. Замшевый бок собаки и стоящий у окна мольберт.
А еще легкая ладонь старухи, сидящей со спицами на скамье.
Лавка пряностей
– Максимум – ты умрешь, – глаза за стеклами очков улыбались мудро и печально, – максимум – ты умрешь, – повторил Йоси и обнял меня.
Он обнял меня на глазах у притихшего шука.
Тишина воцарилась на какую-то долю секунды, а вслед нею возобновился привычный галдеж, – шук жил своей жизнью, достаточно бурной в любой будний день, а уж тем более в канун субботы.
Потом мы сидели в «пристройке», пахло кофейными зернами, кардамоном, зирой и паприкой. Душистым перцем и куркумой.
Мне всегда нравилось заглядывать к нему за ширму, – это был настоящий восток, не показушно-крикливый, а степенный, умеющий молчать, держать паузу, хранить тайны, создавать легенды.
Это был истинный восток, жестокий и прагматичный, щедрый и радушный, но уж никак не добрый.
Чужие глаза за стеклами очков. Что я здесь делаю?
– Поплачь, – строго произнес он и протянул стакан со свежезаваренным сладким чаем.
– Миллионы людей умирали до тебя, и еще миллионы умрут после, – но, возможно, тебе повезет, – Йоси обернулся, звякнул ложечкой, – кама сукар?[18]18
Сколько сахара? (ивр.)
[Закрыть] – Два, – ошеломленно ответила я, не понимая, как можно произносить такие слова, – мне, вошедшей сюда за утешением.
Его ладонь, накрывшая мою, казалась такой живой и теплой. Он не был мне мужем, братом, возлюбленным. Меня не станет, а он будет все так же взвешивать, сортировать, молоть, фасовать, – улыбаться клиентам, шутить, вытирать маленькие смуглые руки о подол пятнистого фартука, слушать музыку мизрахи, колдовать над потемневшим заварником, кивать головой, угощать «бедуинским» чаем с марвой и мелиссой. Спрашивать – ма нишма[19]19
Как дела? (ивр.)
[Закрыть]? – смаковать последние новости. Маленький турецкий еврей, говорящий на ладино.
Йом шиши[20]20
Пятница (ивр.)
[Закрыть] клонился к закату, последние автобусы отъезжали от таханы мерказит[21]21
Центральная автобусная станция (ивр.).
[Закрыть], а мы все сидели над остывшим чаем.
Макарена
Макарена – зимняя женщина мсье.
Сейчас я поясню. Мсье – человек солидный. И, как всякий солидный господин, он вынужден немножко… планировать свой досуг. Нет, не чтение «Маарив»[22]22
Ежедневная газета (ивр.).
[Закрыть] и не субботняя алиха[23]23
Пробежка (ивр.).
[Закрыть] вдоль побережья, которое, как он утверждает, совершенно особенное, не такое, как, скажем, в окрестностях Аликанте…
С этим трудно не согласиться. Побережье в Тель-Авиве уютное, шумное, располагающее к неспешному моциону, особенно вечернему, в глазастой и зубастой толпе фланирующих пикейных жилетов, юных мамаш, просоленных пожилых плейбоев, наблюдающих закат южного светила с террасы приморского кафе.
Не чужды романтическим настроениям сезонные рабочие с явно выраженным эпикантусом нижних и верхних век. Сидя на корточках, с буддийским смирением взирают они на беспечную толпу. О чем думает сезонный рабочий, блуждая по гостеприимному берегу? О далекой родине, об ораве детишек, о жадных подрядчиках, о растущей плате за схардиру[24]24
Съемная квартира (ивр.).
[Закрыть]?
О чем думает нелегальный рабочий, сидящий на корточках у телефонного аппарата? Чеканным профилем устремившийся в далекую даль, в темнеющую с каждым мигом морскую гладь…
О чем думает краснолицый румын, вытянув в песке натруженные ноги, – о лежащей неподалеку чьей-то сумке? О маленьком мсье, как раз в это мгновение проходящем мимо с заложенными за спину руками?
Вряд ли существует точка пересечения маленького мсье и краснолицего румына в сооруженной из газетного листа наполеоновской треуголке.
Впрочем, разве что однажды, в косметическом салоне гиверет Авивы, отдавшись безраздельно смуглым пальчикам юной колумбийки, задумается мсье о тяжкой судьбе нелегалов.
Отчего так несправедлива человеческая жизнь? Видите ли, философствовать в приятном расположении духа это вовсе не то, что восклицать, воздевая руки к небу, скажем, в приступе отчаяния.
Отчего пленительное, видит Бог, создание – юное, гладкокожее, достойное, вне самых сомнений, самой завидной доли, – отчего взирает оно на него, маленького мсье, снизу вверх, в божественной улыбке обнажая ряд жемчужных зубов.
В том году на побережье царила макарена. Ламбада ушла в далекое прошлое, но разнузданное вихляние оказалось весьма заразительным, – два крепко сколоченных немолодых сеньора с живыми бусинами глаз, похлопывая себя по ляжкам, уморительно вращали уже черствеющими суставами.
Макарена! – восклицали они, – будто два заводных зайца, хлопали в ладоши, приглашая весь мир радоваться вместе с ними.
Тель-Авив плясал макарену. Вялые, будто изготовленные из папье-маше клерки, мучнистые банковские служащие, жуликоватые подрядчики, их мужеподобные жены, их дети, девери, падчерицы, их русские любовницы, – все они, будто сговорившись, дружно прихлопывали, потрясывая ягодицами, щеками, разминая затекшие кисти рук, ленивые чресла.
Пока маленькая колумбийка вычищала известковые залежи из-под ногтевых пластин мсье, побережье переливалось тысячью обольстительных огней.
Огромная бразильянка неистово вертела отдельным от остального шоколадного тела крупом. Будто намекая на то, что в жизни всегда есть место празднику.
* * *
Эта графа называлась «сомнительные удовольствия». Будучи от природы человеком маленьким и довольно боязливым, мсье предавался фантазиям. Фантазии эти носили самый непредсказуемый характер.
Например, собственный публичный дом. Не грязная забегаловка, каких полно на тахане мерказит и во всем южном Тель-авиве, а приличное заведение для уважаемых людей. Закрытый клуб. С отборным товаром. Жесткими ограничениями членства. Неограниченным спектром услуг. О, – фантазии мсье простирались далеко…
Склоненная шея педикюрши лишь распаляла воображение, подливала масла в огонь.
По ночам мсье любовался широкоформатным зрелищем в окне напротив, – там жила девушка, явно русская, явно свободная, – возраст девушки колебался в диапазоне от двадцати до пятидесяти. Изображение было размытым, почти рембрандтовским. Очертания полуобнаженного тела в сочетании с каштановой копной волос, – о, кто же ты, прекрасная незнакомка? – волнение мсье достигало апофеоза, и тут трисы[25]25
Жалюзи (ивр.).
[Закрыть] с грохотом опускались.
О зимней женщине нужно было заботиться загодя. Запасаться впрок. Как зимней непромокаемой обувью и зимним же бельем.
Зимнюю женщину нужно пасти, выгуливать, доводить до наивысшей точки кипения. Зимняя женщина должна возникать на пороге, мокрая от дождя, стремительная, робкая.
Только зимняя женщина способна сорваться по одному звонку, – едва попадая в рукав плаща, помахивая сумкой, взлетать на подножку монита, такси, автобуса, – покачиваясь на сиденье, изнемогать от вожделения, пока маленький мсье, щелкая подтяжками и суставами больших пальцев, прохаживается по кабинету, прислушивается к звонкой капели там, снаружи, к легким шагам за дверью.
Только зимняя женщина способна медленно, головокружительно медленно подниматься по лестнице, – закусив нижнюю губу, срывать с себя… Нет, медленно обнажать плечо, расстегивать, стягивать, – обернувшись, призывно сверкать глазами, – пока он, маленький мсье, будет идти сзади, – весь желание и весь – надменность, – властный, опасный, непредсказуемый малыш Жако.
В этом фильме он постановщик и главное действующее лицо. Голос за кадром, – вкрадчивый, грассирующий, иногда угрожающий, – героиню назовем, допустим, Макарена, – сегодня она исполнит роль юной бродяжки, покорной фантазиям мсье. Действие разворачивается на крохотном островке между рулонами ватмана и массивной офисной мебелью.
Для роли юной бродяжки куплены – впрок, необходимые аксессуары, – светящееся прорехами белье цвета алой розы, изящный хлыст и черная же повязка для глаз. Облаченная в кружева, бродяжка мгновенно становится леди, – возможно, голубых кровей, настоящая аристократка, – униженная, заметьте, аристократка, – она ползет на коленях, – переползает порог, – тут важны детали, каждая деталь упоительна, – униженная леди не первой свежести, в сползающих с бедер чулках, – она справляется с ролью, тем самым заслуживая небольшое поощрение.
Громко крича, мсье бьется на этой твари, на этой чертовке, – брызжа слюной, он плачет, он закрывает лицо желтыми старыми руками. Раскачивается горестно, сраженный быстротечностью прекрасных мгновений. Обмякшая, вся в его власти, она открывает невидящие, словно блуждающие в неведомых мирах, глаза, – будто птичка, бьется мсье меж распахнутых бедер. Как пойманная в капкан дичь, мон дье…
Старый клоун, он плачет и дрожит, щекоча ее запрокинутую шею узкой бородкой-эспаньолкой, мокрой от слез и коньяка.
О чем же плачет он, – неужели о маленькой шлюшке из Касабланки, о маленькой шлюхе, растоптавшей его юное сердце, – да, вообще-то он француз, но истинный француз появляется на свет в Касабланке, Фесе или Рабате, – он появляется на свет и быстро становится парижанином, будто не существует всех этих Марселей и Бордо, – французской провинции не бывает, моя прелесть, – Париж, только Париж… Первый глоток свободы, первое причащение для юноши из приличной семьи, для маленького марокканца с узкой прорезью губ, пылающими углями вместо глаз, – для болезненного самолюбивого отрока, воспитанного в лучших традициях. Будто не было никогда оплавленного жаром булыжника, узких улочек, белобородых старцев, огромных старух с четками в пухлых пальцах, огромных страшных старух, усеявших, точно жужжащие непрестанно мухи, женскую половину дома, выстроенного в мавританском стиле, с выложенным лазурной плиткой прохладным полом и журчащей струйкой фонтана во дворе. Будто и не бывало спешащих из городских бань волооких красавиц в хиджабах.
Плывущий в полуденной дымке караван белокожих верблюдиц.
Он будет медленно отдаляться, оставляя глухую печаль и невысказанную муку…
Будто не было никогда этой дряни, исторгавшей гнусную ругань на чудесной смеси испанского, арабского и французского, – этой роскошной портовой шлюхи, надсмеявшейся над его мужским достоинством, над самым святым, мон дье!
– Скажи, меня можно любить, скажи? – мычит он по-французски, – играет с ее грудями, будто с котятами, а потом вновь берет, – он берет ее, дьявол, наваливается жестким, сухим как хворост телом.
Задрав всклокоченную бороду, хохочет беззвучно, – седобородый гном в белой галабие и черных носках из вискозы, он исполняет танец любви, мужской танец, танец победителя, захватчика, самца.
Действие фильма разворачивается стремительно, и сворачивается по сценарию, без лишних прений. Отклонений и вольностей быть не должно.
Застегнутый на все пуговицы, спускается мсье по ступенькам, – главное умение зимней женщины – исчезать так же незаметно, как появляться, – с зажатой в ладони 50-шекелевой купюрой сворачивает она за угол и взлетает на подножку проезжающего мимо такси.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.