Электронная библиотека » Каринэ Арутюнова » » онлайн чтение - страница 16


  • Текст добавлен: 27 марта 2014, 04:03


Автор книги: Каринэ Арутюнова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Тахана мерказит

Грузовик подъехал к самому подъезду, а она все стояла у окна, скрестив руки на груди. Тот, кто лихо соскочил с подножки и подал ей руку, был чужой. Чужой по определению, чужой во всем, в каждой подробности, – с этим выгоревшим залихватским чубом, с золотой цепочкой на груди, – широкоскулый, с припухшим глазом, калмыцким, степным загаром.

В кабине пахло потом, острым мужским парфюмом, – динамики подрагивали и хрипели, ухарски повизгивали голосом Маши Распутиной, дребезжали тягостным мугамом, повторяющимся многократно, – так называемой музыкой таханы мерказит. Заметив, что она поморщилась, он положил руку ей на колено.

– Прости, малыш, сама понимаешь, пробки, соф шавуа[26]26
  Конец недели (ивр.).


[Закрыть]
– от этого «малыш» стало еще неуютней, но рука его уже по-хозяйски расположилась на ее бедре, и она промолчала. Растопыренная пятерня хамсы раскачивалась перед глазами, – еще не поздно сойти, обратить все в сиюминутный каприз, в шутку, но эту возможность она упустила, – когда он затормозил у русского магазина на углу, – вернулся, прижимая к груди пакет с бутылкой вина и наспех упакованной снедью, – орешки любишь? – жареные, – он запустил пальцы в пакет и развернул ладонь, – в лице его, обернутом к ней, было… такое знакомое радушие, – очень мужское. Он был из тех, кто ловко откупоривает, наливает, раскладывает на тарелке грубо нарезанные ломти сыра и колбасы.

Он был голоден, жевал быстро, забрасывал в рот орешки, отпивал вино, смотрел на нее с веселой ухмылкой, – что ты не ешь, – разве не за этим он вез ее сюда, в темную квартирку с окнами, выходящими во двор, со скрипучей теткой в бигудях, выросшей как гриб на винтообразной лесенке, – разве не за этим, – за быстрым насыщением, утолением жажды, голода, – иди сюда, – он потянул ее через низкий столик, потянул легко и, резко развернув спиной, усадил на колено.

Он был из другой стаи, – молодой волк, желтоглазый, с выступающими белыми клыками, и он любил ее как мог, ласкал неумело, – поджарый, мускулистый, он подтягивался на локтях и перебрасывал через себя, – говорить им было не о чем, и они лежали, обессиленные, тяжело дыша. Сквозь трисы пробивался яркий свет, такой неуместный в эти минуты.

Это тогда, в парке, он свистом подозвал огромного пса, вразвалку подошел к ней и обхватил руками, будто загребая, – не бойся, он у меня дурачок, – огромный пес оказался щенком, – он вертел хвостом, смешно подгибал длинные тяжелые лапы и упирался в колени плюшевой головой.

Шли по дорожке, поглядывая друг на друга искоса, посмеиваясь, болтали о всякой всячине, а думали об одном и том же. Только его мысли были быстрые, волчьи, – они пахли паленой шерстью и мокрой травой, а еще дымком потягивали сладковатым, а ее – стекали тяжелой волной, плескались юркими рыбками.

Он даже не спросил, свободна ли она, будто ответ ее имел хоть какое-то значение, да и она не торопилась спрашивать, и не было всех этих милых реверансов, – только ударяющее по глазам полуденное солнце, его жадный взгляд, ее торопливое согласие, – не слишком ли легко она далась? позволила эту внезапную близость, сократив дистанцию до дюйма, – лежи, не вставай, – скомандовал он, и она с удовольствием подчинилась, – подперев голову рукой, с расслабленной усмешкой наблюдала за его передвижениями, – странно, она ощущала себя маленькой, послушной, и ей было приятно, что этот молодой волк повелевает ею.

В квартире было знакомое нагромождение случайной мебели, подобранной там и сям, но уж никак не купленной, – потертый диванчик, разнокалиберные стулья, унылая голая лампочка, – единственная дань роскоши – безвкусная картина на всю стену, в крикливых хризантемах, – перехватив ее взгляд, он улыбнулся, – от прошлых жильцов осталась…

Потом какое-то немое безумие, – то ли вино ударило, подкатив кислым к горлу, растеклось веселыми ручейками, – то ли солнце окончательно скрылось за крышами пестро налепленных домишек, – темнота казалась пряной, обволакивающей, – только светились глаза, мелькали руки, ключицы, скулы, – в какой-то момент он причинил ей боль, и сам испугался, и долго жалел ее, – жалел, укачивал, засыпая, отлетая, – она жалела его, такого молодого и одинокого в этой чужой стране и уж совсем чужого ей, – перебирала слипшиеся от влаги жесткие пряди, – проводила ладонью по медной мальчишеской груди, спотыкаясь о позолоченный крестик.

Грузовик долго петлял по узким улочкам, пробираясь между натянутыми бельевыми веревками и замершими в преддверии паствы молельными домами. Они молчали, улыбались посветлевшими, будто омытыми дождем лицами. Перед выходом, почти у самого дома, она с силой притянула его ладонь и прижала к губам.

Молочная королева

Как они все живут, как живут эти люди, ездят в утреннем и вечернем транспорте, раскладывают молочную продукцию, выпекают хлеб, улыбаются друг другу через прилавок…

* * *

Пожилой араб, усаживаясь на перевернутый ящик, с нескрываемым сожалением поглядывает на меня, хлюпающую носом в холодильной камере супермаркета.

Нельзя тебе здесь, – произнесет он хрипло и затянется горьким глотком «боца». Боц – для несведущих – если перевести с иврита дословно – грязь, но, вообще-то, кофе. Черный кофе, смолотый в пыль и залитый крутым кипятком.

Нельзя, – мысленно соглашусь я, опрокидывая ящик с порционными стаканчиками взбитых сливок. Ящики громоздятся один на другом, штук десять. Может, и больше.

Здесь, за полиэтиленовыми кулисами, сыро и промозгло.



Молочная продукция не заканчивается никогда. Не заканчивается и потребитель. Утренний, дневной, вечерний.

Руки дрожат. Спотыкаясь, бегу за следующим ящиком. Еще немного, я привыкну. Еще чуть-чуть, начну жонглировать цветными пластиковыми стаканчиками, баночками, крышечками. Сливки со вкусом сливок, кофе, шоколада, карамели, клубники, банана, киви, чернослива, кураги… С ароматом апельсина, лайма, корицы. Три по цене двух. Пять по цене четырех. Кому сливок, кому простокваши, кому молока?

Когда-то, давно, в другой жизни, я просыпалась от истошного вопля «молочной женщины». Женщина с бидоном. Если она кричит «ма-ла-кооо», значит, пора в школу. «Маалаакоо» цвета зябкого утра, с каплей синеватых сливок.

Только настоящая молочница может так кричать. Так страстно, так неистово…

Клич самки.

Накормить народ молоком. Кое-как причесанных женщин, полузастегнутых мужчин. Молочная женщина не церемонилась. Покрикивала, подгоняла. Она родилась с половником в руке. С зычным голосом. С просторной полной молока грудью.

Интересно, если я заору «маалаако», меня уволят?

Поглядывая на часы, отсчитываю секунды. Еще часа два, я выйду из зала и побреду к автобусной остановке. Проеду мимо промзоны, кладбища, указателя при въезде в город.

Выдохнув, войду в лавку на углу. Кажется, она еще открыта. Хватит ли у меня сил улыбнуться плотному человечку по ту сторону прилавка? Смуглолицый человек, назовем его Ашер, или Нисим, или Моше, – подбросит пару горячих лепешек и опустит прямо в бумажный пакет.

Ма нишма? Аколь беседер? (Как дела? Всё хорошо?) – спросит он, не прекращая ладных движений, – взлетая, лепешка падает именно так, а не иначе, – вот уже много лет она взлетает и падает, запущенная умелыми смуглыми руками. Она вращается и плавно оседает на противень. Пахнет дымком, затром, кунжутом. Я очень устала, говорю я, хотя, на самом деле, улыбаюсь из последних сил.

Прижимая промасленный пакет к груди, шагаю к дому. Двадцать минут свободы. Прохожу мимо фалафельной. Оттуда тянет обжаренным нутом и прогорклым соевым маслом. Мелкий люд толпится неподалеку. Мальчишка на велосипеде. Мамаша с тремя детьми. Один совсем младенец, почти голый, копия матери, – такой же круглолицый, с любопытными маслинками глаз. Красивый тайманский ребенок.

Похоже, торговля идет бойко. Слева – фалафель, хумус, справа – пицца.

Самое время для короткого жаркого перекуса. Здесь, в этом городе, все коротко и жарко. Стремительно. И любят так же, как поглощают промасленные лепешки. Жадно, с воодушевлением. И только. Здесь нет полутонов. Разве что кошачьи тени, ползущие по вздыбленному асфальту.

А вот и Нахум.

Нахум – тщедушный подросток. Первенец. Старший в многодетной семье, живущей этажом ниже. Нахум совсем мальчик, но черный пух уже вьется по выступающему подбородку, глазищи горят.

Ты красивая, – сообщает он мне, поблескивая этими самыми глазищами. – Ты знаешь, что ты королева? – он обгоняет меня на велосипеде, белая рубашка светится в темноте, быстро мелькают спицы.

Я королева. Я королева маленького королевства. Нахум знает что говорит. Ведь он не вполне обычный мальчик. Поговаривают, что у него якобы «не все дома». Во всяком случае, единственный из всей семьи, – штук девять шумных детей, и это не считая взрослых, Нахум помнит мое имя.

Ты не русская, – говорит он, – ты другая.

Какая же? – улыбаюсь я.

Не знаю, – опускает голову он, – другая, и всё.

Здесь, в этом крошечном городке, деревья не отбрасывают тени. Огромные звезды висят прямо над головой. В темноте игрушечные дома уже не кажутся грязно-серыми. Скорее, нарядными. Из-за перевернутого мусорного бака выныривает белая рубашка Нахума. Она раздувается точно парус.

Ат юдад, – кричит Нахум, прижимая кипу к затылку. Затылок у него стриженый, а каштановые локоны подпрыгивают вдоль худых щек. – Ат юдад, ше ат малка шели? (Ты знаешь, что ты моя королева?), – кричит он, поравнявшись со мной.

Растирая колено, хохочу во все горло. Шарю по асфальту в поисках пакета с лепешкой.

Овощная лавка, амбарный замок, лимонное дерево на углу. Распахнутые трисы первого этажа, гул голосов из ближней синагоги. Удушливый запах гамбы, табака, и сладкий – цветущего миндаля.

Да, – захлебываюсь я, давлюсь и опять хохочу, – я твоя королева, ты – мой король, – а это – наше маленькое королевство.

Ума не приложу, как бы я прожила этот год, если бы не догадывалась об этом.

Последние

Черная река

Они думают, их никто не слышит. Говорят шепотом, свистят, шипят. Что-то с грохотом падает. Две пары босых ног шлепают по каменному полу, слышны глухие удары о стену. Они думают, их не слышат. Ты сделаешь это, – мужской голос, – женский же повизгивает, жалобно, зло, беспомощно, – сделаешь, – настаивает он. Молчание. Наверное, он выкручивает ей руки, тонкие, длинные, белые, сколько же можно, я вся – слух, но звука нет, только нарастающее, гнетущее молчание, предвестник несчастья, трагедии, беды.

Я никогда не сплю. Разве что под утро забываюсь, укутанная так, что и вздохнуть не могу. Убеждаясь, что БОЛЬШЕ НИЧЕГО. НИЧЕГО НЕ БУДЕТ.

Утром проще. Утром все уже случилось. Все произошло. С моим непременным участием. Соучастием. Я все слышала. Он бил ее. Она рыдала. Оба несчастны. Я знаю всё. Сделай это, умоляет он, – страшный, не любимый никем, похожий на двуногого ящера. Она никогда не сделает это. Чтоб ты сдох. Сдох, сдох. Она сама лучше сдохнет. Лицо ее синеет от злости, она задыхается. Удар, еще удар. Им некуда деваться. Некуда идти. Оба в ловушке.

Четыре стены. Окна, балкон. Жалюзи. Иногда они выходят вместе. Вполне обычные, с сероватыми неинтересными лицами. Я опускаю глаза. Я знаю их тайну. О, по ночам они гораздо, гораздо интересней, чем днем. Ночью их жизнь достойна романа. Их лица обостряются, голоса звенят. Они давно умерли. Он и Она. И только ненависть…

Ненавижу, говорит она тихо. Ненавижу. Он сжимает ее горло, невкусное белое горло. Шлюха! Она рыдает. Лучше бы была шлюхой.

Они думают, я не слышу. У меня тонкие перегородки. Не стены. Перегородки. Это наследственное.

Моя прабабушка ходила по местечку в драных ботах, жалкая, молодая, красивая. Она не спала по ночам, как и я. Она все знала. Знала, у кого болят ушки, кому не хватает молока. Она узнавала жениха и невесту задолго до того, как они знакомились. Это нежное свечение, это дуновение ветерка, этот пьянящий едва слышный аромат. Она слышала, как болит. Где. Сколько. Забивалась под стол, сжимала голову ладонями. Она не хотела слышать. Она не хотела знать. Младенца без имени, рожденного не вовремя.

Она слышала шаги. Знала день и час, – видела летящий из окон пух и слышала крики. Никто не верил. Смеялись. Крутили пальцами, закатывали глаза. Муж сбежал, потому что не смог выдержать головной боли. Ее боли. Она раскачивалась на постели, разметав черные косы по плечам. Она все знала. Знала, что он сбежит навсегда. Во сне видела это слово, проступающее алым на белой стене.

Аргентина. Все дороги ведут в Аргентину.

Она выходила за порог и стояла, утопая ногами в придорожной пыли. Аргентина. Слово пахло счастьем. Вином. Музыкой. Стоном, страстью, неведомой затхлым комнатам, пропахшими нафталином, желтыми свечами, анисовыми каплями. Кто-то плакал во тьме, кто-то смеялся. Бородатые мужчины в картузах, широкоплечие и худосочные, тащили узлы. Женщины на сносях, дети, один за другим. Старики.

Чокнутая, малахольная, поговаривали в местечке. Стоит, обхватив плечи руками, кружится на месте, плачет, смеется, поет. Как будто счастливая. Ямочка на щеке. Нет, уже бороздка. В неприбранных волосах – седина, руки покрыты болячками.

В местечке не принято плясать средь бела дня. Разве что на свадьбе. Но замужней женщине, да еще с непокрытой головой. Может, она вообще не из наших. Ведьма, цыганская дочь, чужое семя.

Перегородки. Все дело в них. От смеха лопается сердце. Как смешно. Я слышу их крики, но не знаю, как помочь.

Или эти, недавно прибывшие. Он большой, грузный, со светлыми глазами. Она маленькая, черноволосая. Я слышу, как бежит она к балкону. Как смотрит вниз, кутаясь в платок. Я слышу его молчание.

Они не кричат. Нет. Эти еще страшней. Каждый переживает в одиночку. Носит свое несчастье, как кожаный распухающий мешок, под сердцем. Я знала день и час. Я знала, как звучат эти шаги, – ровно четыре, чтобы добежать до балкона и свеситься вниз.

Вы видите мутную воду? Мутную, гнилую. Под домом. Будто черная река. Успеет ли грузный мужчина протянуть руки?

Я молчу. Тиски сдавливают голову. Дыхание останавливается. Река течет под домом, несет свои страшные воды, страшные тайны.

Все дело в перегородках. Если бы я могла сказать. Бегите. Из этой квартиры, этого дома. Бегите. Или снимите обои. Это важно. Слой. Еще слой. Когда доберетесь до последнего, увидите буквы, проступающие на стене. Алым, ослепительно алым.

Но что им до меня. Слов, снов. Они зажигают свет, щелкают выключателями. Много света. Им всегда мало. Им холодно и темно. Всегда. Даже в жаркую погоду.

Когда-то здесь играла музыка. Мужчины и женщины кружились в танце, обнимали друг друга. Всего полтакта. Всего полтакта не хватило, и все поползло. Разлетелось. Вдребезги.

Глиняные фигурки. Белолицый пастушок. Пастушка с фиалковыми глазами. В стене появилась трещина. Ее замазывали, она разрасталась.

Всего полтакта. Полшага. Ритм. Дыхание. Она еще ждала. Надеялась. Его руки обнимали другую. Рождались дети. Не те. Не от тех. Они не могли ждать. Рука торопливо сжимала руку. Задувались свечи. Взбивались перины. Торопливые благословения.

Сделай мне хорошо. Как сделать, если она не та. Не тот. Не те. Сделай мне, кричит, плачет, огромный, седой уже, грузный. Но она смотрит в окно, покачивает ногой, кутается в платок. Она из другой жизни. Аргентина, плачет она. Где-то есть Аргентина, там счастье.

Снимите обои, разбейте стену. Там слова. Слышите? Они не слышат. Они укачивают ребенка.

Я затыкаю уши. Здесь я бессильна. У маленьких тоже перегородки. Тонкие, прозрачные, сквозь них проступает все, – шелест, шорох, крик, мольба, – вчерашний день, завтрашний.

Я знаю, отчего они плачут. Дай ему грудь, говорят ей, – ее грудь полна молока, но он все равно кричит, отталкивает, хрипит, синеет. Это чужое молоко. Чужой дом, случайные люди.

Я все знаю. Он не успеет. Всего четыре шага. Она легкая, будто облако, проносится мимо. Взлетает. Как в кино. Занавес рвется, трепещет. Потом будет тихо. Тишина будет звенеть в ушах, тесниться в груди. Сделай мне хорошо, сделай мне хорошо, милая.

Кто спасет его? Огромного, седого уже, грузного, часами сидящего у входной двери. Никто не придет. Он смотрит в реку, в глубокие мутные воды. Там проплывают лодки с детьми. Дочь. Сын. Они уплывают все дальше, машут руками.

А вон и чокнутая девушка из местечка. С непокрытой головой. Аргентина, говорит она и смеется. Смеется, как плачет. Она босая, ноги ее черны, руки озябли. Вокруг пух, много пуха, жаркого легкого пуха. Какая прекрасная ночь, смеется она и запрокидывает голову.

Скажи красный

Нас очень мало. Вот таких. Особенных.

Молчаливых.

– Вы почему молчите? И почему в темноте? – спросит она, поворачивая выключатель.

Мы не молчим. Нам не темно. Мы говорим. Глазами. Зачем белое называть белым, а черное черным, когда и так знаешь, что это так. Я знаю, что ты знаешь, что он знает.

Нас мало. По пальцам сосчитать можно.

Вы странные, – говорит она и начинает рассказывать. Мы слушаем ее и продолжаем говорить в темноте. Молча. Я знаю, как ты усмехаешься. Люблю, когда усмехаешься в темноте. На ощупь знаю. Как изменяется твое лицо под пальцами. Вот эта складка. От носа к губам. Линия подбородка. Надбровные дуги.

Вы странные, – повторяет она. Что за радость в молчании? Ты молчишь, я молчу. А потом как захлебнусь смехом. Потому что ты подумал… Верно? Об этом?

Вот смеяться можем долго, громко, – остальным непонятно, даже обидно. А мы смеемся, заливаемся. Отчего так?

* * *

Твоя девочка особенная, – говорит твой друг, разворачивая меня так и сяк, придерживая деликатно за подбородок.

Я еще не подумал, то есть подумал, но не успел зафиксировать, а она говорит – красный. Или зеленый. А сейчас я буду думать о синем, но она все равно скажет – красный, потому что о синем я думал не всерьез, не по-настоящему.

Мы стоим на перроне – я, ты и Марк. Ты – в роли друга. Просто старшего друга, способного оценить девочку Марка. Особенную девочку, глазастую, живую, слишком живую для всех этих игр.

Мужчины говорят о важном. Дело женщины – стоять чуть поодаль, опустив глаза, якобы скромные. На самом деле, любопытные, сияющие, дерзкие, бесстыдные.

Твоя девочка – особенная, говорит он Марку и жадно смотрит на меня. Нет, не так, как мужчины на улице. Тупо едят глазами, как будто у них нет подруг, жен. Раздевают, вытворяют черт знает что.

Знают, что я знаю. Они и вправду делают это со мной, потому что я не могу сказать – нет. Я говорю – да. Продолжаю идти своей дорогой, но говорю – да.

Мне проще сказать – да. Пусть это уже случится. И они перестанут думать об этом так настойчиво.

Твоя девочка – особенная. Постой-ка – произносит он и притягивает меня, крепко стискивая ладонями мою голову. С обеих сторон. Я смеюсь. Немного неловко стоять так на перроне. Когда его руки крепко сдавливают. Приятно сдавливают. И глаза пытливо вглядываются в мои.

Скажи – красный, – просит он глазами. Скажи.

Я говорю – зеленый. Чтобы обмануть его. Пусть не воображает, что меня так легко взять. Взять за уши и обаять. Притянуть. На глазах у всех.

Осторожно, двери закрываются, следующая станция.

Я приеду домой и буду думать о нем. Потом, через час или два, он станет воспоминанием. Навязчивым, впрочем.

Ты чересчур эмоциональна, – говорит мне мама, когда я в десятый раз ставлю «Отель Калифорния».

Я крашу ногти на ногах. Сижу голая, задрав обе ноги на спинку кресла. Окно раскрыто, ветерок легкий по занавеске прохаживается. Игла поскрипывает, а потом послушно возвращается к началу. Я ставлю на полную громкость. Пускай все слышат. Пусть знают, до чего мне хорошо. Это наша с Марком музыка. Только моя и его.

Зачем я стояла, и улыбалась, и соглашалась, зачем?

Этим летом мне идет красный. Такая совершенно замечательная майка красного цвета, в которой моя шея, грудь и загорелые плечи ослепительны.

Я стираю ее каждый день и вывешиваю на балкон. За ночь она высыхает. Вечером я натягиваю ее и бегу к метро.

Красный, красный, красный, – говорит он и целует мои запястья, едва касаясь краешком губ. Он не торопится. Как это не похоже на прошлогоднее исступление. На сумбурные отрывистые поцелуи в прихожей. На обоюдное щенячье повизгивание. Утро, испарина, наши соединенные тела.

Похожие на две запятые, причудливо изогнутые арабески.

Здесь же иное. Медленное искушение. Совращение. Вращение. Я прекрасно понимаю. Я понимаю это изощренное внимание и с удовольствием принимаю его. Не хочется спешить.

Это падение? Я падшая? Моя любовь к Марку отступает, бледнеет, нет, она держится молодцом и что-то там еще…

Что-то там еще происходит, в этой иной плоскости, в которой, будто в зеркале, еще отражаюсь я, мое предыдущее я, но и оно блекнет. Смотрю на нас обоих издалека, внезапно отрезвевшая, повзрослевшая.

Ну, здравствуйте, мои милые, – произносит он и неторопливо высвобождает меня…

Нет, он ловко и аккуратно высвобождает, как будто выпускает на волю двух птенцов. Обхватывает нежно ладонями.

Скажи, красный, просит он тихонько, склоняясь надо мной, – скажи.

* * *

Странно, как быстро я освобождаюсь от прошлого. Небольшое движение лопатками, вдох, выдох. И все, будто нет и не было прошлого года, подъездов, подоконников, затяжной зимы. Моих визитов к Марку. В больницу, домой. Наших свиданий в больничных закутках. В процедурной. Запахов больничной еды. Зябких поцелуев в коридорах.

Его матери, от пытливого взгляда которой становилось неловко. Они что-то знают, они всегда знают, угадывают безошибочно все, что касается…

Интеллигентная, нестарая еще женщина, она пыталась быть милой. Все-таки девочка ее сына. Хорошая девочка из хорошей семьи. Но что-то там, на дне материнской души, жалило и негодовало. Она ведь знала, что я предам. Что уйду однажды из их дома и не обернусь.

Я никогда не оборачиваюсь. Уходить так уходить. Напротив, все во мне поет и ликует. Как будто тяжкий груз скатывается с плеч, и ноги становятся легкими, а дыхание – чистым.

Я иду вдоль канала и будто смотрю на себя со стороны. Исподтишка. В руках моих – цветы. Цветы, которые хотела подарить на прощанье. Ему? Ей? Хотя нет, цветов уже не было. Я повесила их, продев сквозь ручку двери, и слетела с лестницы вниз.

И долго бродила по бульвару, как будто немного грустная, даже убитая, но где-то там, глубоко внутри, уже ликующая.

Как же, моя любовь умерла, вот только что, не сходя с места. Умерла где-то в недрах совмещенных удобств, в тесной квартирке на седьмом этаже. Это потом я буду проведывать ее, убитую, пытаться воскресить, – уже в следующей жизни.

В которой будет много красного, много.

А вы читали «Мастера и Маргариту»? Она умная женщина, она читала «Мастера». Она думает, что может поймать меня. Раскусить. Сидеть рядом со мной за кухонным столом и пожирать глазами. Гадать, что у меня на уме.

Достаточно ли я? Достойна ли я?

Нельзя быть чьей-то так долго. Девушка Марка должна быть особенной. Она должна быть внимательной и в меру скромной. И, безусловно, самоотверженной.

Что бы сказала его мать, увидев меня на лестничной площадке со спущенными колготами? На лестничной площадке тринадцатого этажа, рядом с мусоросборником, выкрашенным в тусклый синий цвет.

Лифт медленно поднимается, интересно, на каком этаже он остановится? Ниже? Выше? Вровень с моим лицом, таким исступленно-счастливым?

У меня на уме – красный. Только красный. Выходя из дому, я изо всех сил кусаю губы, пока они не начинают кровоточить.

Ты никогда не любила Марка. Никогда, – прохрипит она в мое лицо голосом истерзанной суки. Как будто она знает что-то о любви. Старая, никому не нужная, живущая на седьмом этаже в крохотной комнатушке с едва приоткрытой форточкой, с громоздкой двуспальной кроватью, в которой засыпает и просыпается одна.

* * *

Я совсем не думаю о том, хороша ли моя грудь, не полноваты ли бедра, – видимо, я само совершенство. Выгоревшая на солнце майка – мой лучший наряд, – во всяком случае, ты не устаешь повторять мне это.

И у меня нет оснований не верить тебе.

Я люблю читать твои мысли по едва уловимому движению губ. Вряд ли это когда-либо наскучит.

Сажусь в трамвай и медленно считаю остановки. Вот и канал. Теперь я спокойно проезжаю его, как будто ничто меня не связывает с накренившимися над водой бетонными плитами, с мостом, соединяющим два берега, левый и правый.

Я еду дальше.

Лето пролетает как сон.

Сон, в котором грохот трамвая и жаркое дыхание августа соединяются в одно целое.

Руки, которые хочется гладить и ласкать, до того они прекрасны, – я любуюсь ими сонно, – бледными запястьями, смуглой линией предплечий, шелковистыми волосками на сгибе. Я провожу ладонью по груди и замираю, оттого что грудь моя пуглива и мала. Робкие завитушки сосков отзываются на каждое прикосновение, на каждое воспоминание о прикосновении, на каждую мысль о тебе.

Я готова перебирать в памяти мгновения нашей встречи. Из небольшого количества воспоминаний выуживаю самое-самое и неторопливо наслаждаюсь. Пока солнечные лучи прогревают остывшую за ночь комнату, я медленно разогреваю себя.

Вначале я согреваю ладони. Дышу на них, вкладываю пальцы в рот, один за другим. Так делаешь ты. Мне нужны твои пальцы и глаза. Глаза и пальцы. По одному. Средний, указательный, мизинец. Щекотно. Я смеюсь, пытаюсь высвободить их осторожно, чтобы не поранить твои губы.

Пальчики, – шепчешь ты, – мои милые сладкие пальчики, детские пальчики, – говоришь ты, нет, на самом дела, молчишь, и только языком подталкиваешь, пробуешь, каковы они на вкус, касаешься нежно подушечек, наблюдая за изменениями моего лица.

Я научилась этому не так давно. Это сладкое ощущение преступления, этот жаркий озноб, эта мучительная дерзость.

Это гораздо лучше, чем смотреть в спину Марка, сидеть в постели, сиротливо обхватив колени руками, и ждать, ждать.

У Марка – новая жизнь. Марк читает Кастанеду. Он покашливает, переворачивает страницу.

Ты не представляешь, – говорит он, ты не представляешь, какие смыслы открываются мне. Я познакомлю тебя с одним человеком. Удивительным. Он не такой как все. Он читает мысли. На расстоянии. У него собираются интересные люди. Особенные.

Да, говорю, да, – да, – ты познакомишь меня с этими особенными взрослыми людьми, но отчего же ты не целуешь меня, не ласкаешь? Разве чертова книжка интересней меня, лежащей рядом?

Он хватает электробритву и водит по шее, подбородку, щекам. Смешно, у него почти нет щетины, зачем этот спектакль? Чтобы казаться взрослее?

Одевайся, – строго говорит он, – одевайся побыстрее, нас ждут.

Нас ждут, нас очень ждут эти особенные люди, читающие странные книжки по вечерам. Они собираются в маленькой комнате со свисающими со стен клочьями обоев и читают книгу. Под обоями бегают тараканы, посуда три дня не мыта, дым столбом. Это особенные люди, у них и женщины особенные, попыхивающие папиросками, в безразмерных мужских свитерах, в бесформенных брюках. Это умные женщины, понимающие, что нужно их мужчинам. Маисовое зерно, дорогой, маисовое зерно. Они заваривают крепкий чай, помешивают ложечкой, – молчаливые, будто совершают некий обряд. Они заваривают горький коричневый напиток и несут своим мужчинам. Сидя на полу, раскачиваются и передают друг другу мысли.

Интересно, зачем им чужие мысли? Зачем им знать, о чем думает сосед по лестничной площадке? Зачем им вкус его мыслей, бесцветный, постный, будто ком остывшей каши в тарелке.

Зачем угадывать, о чем думает женщина в метро? О стрелке на чулках? О молодом любовнике? О том, что старая любовь уходит, ушла, а новой все нет?

Или девчонка, примеряющая женские туфли в витрине напротив?

Рисующая губы купленной по случаю помадой?

Вытирающая салфеткой взрослое, усталое отражение, – в отчаянии, в жалкой попытке добраться до себя вчерашней?

Глупости, – пытаюсь возражать я, – зачем читать книгу, чтобы передавать мысли?

Я и так читаю их запросто. Например, твои мысли, мой милый Марк. Мой замечательный Марк. Ты думаешь, что стал взрослым, мужчиной. У тебя есть электробритва с плавающим лезвием, у тебя есть девушка, голая девушка, уже почти одетая.

Я быстро собираюсь, – майка, джинсы, босоножки, волосы по плечам.

Зачем книга, зачем люди, – разве нам плохо вдвоем, – разве нам нужен еще кто-то, кроме нас самих? Ты ничего не понимаешь, – сама не понимаешь, какой мир откроется тебе.

Мир. Мой мир так мал, смешон. Мой мир – это мой плоский живот, это моя шея, колени, ступни. Это моя грудь, которая не нуждается в лифчике.

Марк украдкой посматривает на женщин с большой грудью. Я замечаю это и молчу. Он смотрит на них жадно, как молодой волк, и смущенно переводит взгляд на меня. Мы целуемся, уже в вагоне метро. Я вырасту, Марк, и у меня все будет такое же, вот увидишь, – бормочу я виновато. У меня все будет такое же, как у этих женщин, – большое, усталое, разношенное, – но ведь и ты вырастешь, и спросишь меня, – а где та смешная девочка в майке и джинсах?

Куда она подевалась?

Не обращая внимания на сердитые лица пожилых женщин, мы тычемся носами и губами друг в друга. Словно два щенка.

Осторожно, двери открываются.

Несемся по перрону, взявшись за руки, – еще вдвоем, только я и он. Еще минута.

* * *

У него внимательные глаза, – мужские глаза, умные, взрослые. Они видят насквозь, всю меня, от кончиков волос до…

Ты не рассказывал о своей девушке, Марк, говорит он, и мы идем рядом. Он слушает Марка, а сам смотрит на меня. Зачем так смотреть? Моя рука ищет руку Марка, но ее, этой руки, нет. Рука в кармане брюк. Еще бы. Зачем ему моя ладонь, если у него есть маисовое зерно?

– Что такое «маис-пинто», дон Хуан?

– Маисовое зерно с красной прожилкой посредине.

– Всего лишь одно зерно?

Нет, у брухо их сорок восемь.

– Ну и что же это зерно?

– Каждое может убить человека, если попадет ему внутрь.

– Ну и что тогда?

– Зерно погружается в тело, а потом оседает в груди или в кишках. Человек заболевает и, если только брухо, который взялся его лечить, не окажется сильней его врага, через три месяца умрет.

– А можно его как-нибудь вылечить?

– Единственный способ – высосать зерно, но редкий брухо на это отважится. Конечно, брухо может в конце концов высосать зерно, но, если у него не хватит силы его извергнуть, оно убьет его самого.

* * *

Осторожно, двери закрываются.

Я не умею врать. Я не умею прятать торжествующее лицо, сияющие глаза.

Что случилось? Что происходит? Ты так изменилась, – сетует Марк и садится напротив. Он готов выслушать меня, понять. Возможно, даже простить. Пусть будет по-прежнему, – пусть будет, – просит он. Почти плачет. Плачет. Это ужасно.

Я не смогу, Марк, не смогу. Маисовое зерно. Оно проросло. Пустило побеги, осело в груди, в животе. Они разрастаются во мне, затрудняют дыхание. Я молчалива и мечтательна. Я пью сладкий чай. Я не люблю долгие беседы ни о чем. Я люблю одного человека.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации