Электронная библиотека » Кэтрин Портер » » онлайн чтение - страница 18

Текст книги "Корабль дураков"


  • Текст добавлен: 3 октября 2013, 17:35


Автор книги: Кэтрин Портер


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 18 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

И мы тоже заглянем в кафе, и поцелуемся – мы ведь так славно провели время вдвоем (любопытно, с кем, кто будет первый?), мы ведь добрые друзья. И мы словно впервые в жизни увидим, как восходит солнце, и поклянемся каждое утро вставать спозаранку или вовсе не ложиться с вечера, чтобы любоваться восходом солнца, ведь нет на свете ничего прекраснее. Все это – самые простые человеческие радости, самые мои любимые, с ними всегда хорошо, они даются так легко, сами собой, если прочно осядешь в Париже. По-настоящему я уже не жительница Парижа, по-настоящему я ничуть не лучше пьяных туристов-американцев, глазеющих на Дом инвалидов, – над такими я когда-то насмехалась вместе с моими друзьями-французами.

А я хочу опять жить в Париже. Хочу жить в темной улочке со странным названием «Тупик двух ангелов», и заказать в Клюни точно такие же, как прежде, остроносые туфельки синего бархата с камушками на пряжках, брать духи у Молинар и ходить на весенние показы моделей Скиапарелли, где уродливые манекенши ходят так резко, угловато, порывисто, словно их приводят в движение, нажимая кнопки, и, поворачиваясь, каждый раз одергивают сзади пояс и меряют друг друга театрально-вызывающими взглядами заправских лесбиянок. Хочу поставить полуметровую свечу Парижской Богоматери в благодарность за то, что вернула меня в Париж, и пойти в замок герцога Шантильи посмотреть, перевернули ли еще одну страницу в его Книге Часов. И хорошо бы еще разок потанцевать в крохотной guinguette[33]33
  Кабачок в предместье (фр.).


[Закрыть]
на улице Данфер-Рошеро с тем красивым молодым маркизом – как же его зовут? – потомком брата Жанны д’Арк. Хочу опять пойти в «Багатель» и помочь распуститься мускусным розам – если весна холодная, они слипаются, не могут сами раскрыться до конца, бедняжки; но отогнешь один только наружный лепесток – и роза тут же раскроется прямо у тебя на глазах! И я хочу снова помочь розе раскрыться. Хочу опять пройти в Рамбуйе лесом, который и вправду точно такой, как на полотнах Ватто и Фрагонара. И увидеть в Сен-Дени изваянные из белого мрамора стройные ноги королев и королей – строгие статуи покоятся на усыпальницах, босые ступни сдвинуты, точеные пальцы обращены вверх.

Никогда и нигде не видела я таких радуг, как над Парижем, и такого дождя… Хотела бы я знать, наделяет ли по-прежнему приданым бедных, но благородных девиц благотворительное католическое общество монпарнасского прихода? Хотела бы знать, что сталось с теми девочками, которые лазили по лестнице на яблони в старом монастырском саду под моим окном, на самую макушку… что-то с ними сталось, может быть, питаясь одной постной пищей – овощами, яблоками да молитвами, – они выросли тихими, рассудительными и печальными?.. А в мае я опять поеду в Сен-Клу поглядеть на первые ландыши… Боже, как я истосковалась. Никогда больше не уеду из Парижа, клянусь, только дай мне, Господи, сейчас туда вернуться. Если даже он когда-нибудь опустеет, ни души не останется и тротуары зарастут травой, все равно для меня он будет все тем же Парижем, только там я хочу жить. Вот бы хоть на денек оказаться в Париже одной, чтобы он весь принадлежал мне… Из-под сомкнутых век медленно выкатились странно отрадные слезы, и грезы наяву перешли в мирный сон.

– Не понимаю, почему тут такая духота, – заявила Лиззи, уронила щетку для волос и снова ее подняла. – Извините. Я вас разбудила? А на палубе просто божественно, такой свежий воздух.

Миссис Тредуэл открыла глаза, тотчас, болезненно морщась, закрыла их и отвернулась к стенке.

– Так уж устроены корабли, – сонно пробормотала она. – Крохотные каморки, а в них крохотные окошки и всякие запахи… Иногда и дома тоже так строят, – продолжала она, чувствуя, что рассуждает на редкость бесстрастно и здраво. – Очень мало есть домов, где можно жить, так уж все на свете устроено, вы разве не знали? Кто вы такая?

– Вы заснули, а лампу не погасили, – сказала Лиззи, окинув быстрым взглядом стакан и бутылку на полу. И, немного понизив голос, прибавила доверительно: – Мы с герром Рибером выпили чудного шаумвейна. А вы проснулись? Вы как-то так говорите, вроде как во сне. Я каждый день узнаю про него что-нибудь новенькое. Подумайте, он, оказывается, издает журнал. А я и понятия не имела!

– Восхитительно! – из недр подушки пробормотала миссис Тредуэл.

– Да, в Берлине. Это такой новый еженедельник, посвященный дамским модам, но там пишут и о литературе, и на всякие умственные темы. Есть отдел под названием «Новый мир завтрашнего дня», и герр Рибер привлекает самых лучших писателей, чтобы высказывались по одному вопросу с самых разных точек зрения. А мысль у него такая: если мы найдем способ выставить из Германии всех евреев, наше национальное величие упрочится и завтра наш мир станет свободным. Великолепно, правда?

Миссис Тредуэл упорно молчала. Пожалуй, хуже всего в этом неприятном соседстве – на редкость пошлые рассуждения Лиззи о евреях. О чем бы ни заговорила, все сводит к евреям, прямо как одержимая, слушать противно – передергивает от омерзения.

А Лиззи перед зеркалом расчесывала волосы так усердно, будто хотела повыдергать их напрочь, и с дурацкой ухмылкой гнула свое:

– Он очень умный, герр Рибер, хоть и ужасный шутник. Он участвует в движении за возрождение немецкого издательского дела, особенно по части специальных изданий и торговли – тут евреи ужасно напортили. Герр Рибер говорит, они отравляют немецкую мысль. И я совершенно согласна, я на своем деле это вижу, на торговле дамским платьем, всюду еврейское засилье, они устанавливают цены, сбивают цены, встревают в моды, торгуются, мошенничают, они хотят всюду и везде командовать. Вы даже не представляете, каково вести с ними дела. Они на всякую подлость способны.

– А разве в делах когда-нибудь обходится без подлости? – спросила миссис Тредуэл, зевнула и повернулась на другой бок. – Разве в делах не все мошенничают?

– Ну, миссис Тредуэл, так одни заплесневелые социалисты рассуждают – мол, вся деловая жизнь построена на продажности и взятках. Да ничего подобного! По крайней мере, в Германии жульничают одни евреи. Они подрывают немецкую торговлю и финансы. Герр Рибер как раз нынче вечером за ужином про это говорил.

– Должно быть, ужасно приятно побеседовать с умным человеком, – любезно сказала миссис Тредуэл по-немецки.

Лиззи недоуменно, с пробудившимся подозрением вскинула на нее глаза. Но ресницы миссис Тредуэл были сомкнуты и выражение лица самое невинное.

– Да, конечно, – после короткого натянутого молчания отозвалась Лиззи. И, помедлив, прибавила: – У вас такой американский акцент, я сперва и не поняла, что вы такое сказали. Правильнее всего по-немецки говорят в моем родном Ганновере; вы, наверно, в Ганновере не бывали?

– Только в Берлине, – терпеливо сказала миссис Тредуэл.

– Ну, в Берлине хорошему немецкому языку не научишься. – Лиззи густо намазала руки кремом и натянула пару больших промасленных матерчатых перчаток. – Вы-то, пожалуй, не разбираете разницы, но, к примеру, фрау Риттерсдорф уж так задирает нос, так жеманничает, а произношение у нее самое паршивое, мюнхенское; капитан говорит прескверно, на берлинский манер; казначей – на средненемецком наречии, хуже некуда, вот только матросы из-под Кенигсберга, те и вовсе долдонят, как прибалтийские мужланы.

У миссис Тредуэл мутилось в голове, тьму под сомкнутыми веками пронизывали огненные искры. Ей хотелось услышать только одно, о Господи, только бы дожить и снова услышать речь парижских улиц, и всех парижских переулков, и площадей, и парков, и террас, в любом уголке, от Монмартра до бульвара Сент-Оноре, и предместья Сен-Жермен, и Менильмонтана; речь студентов на Мон-Сен-Женевьев и детей в Люксембургском саду – речь Парижа, в которой сливаются все говоры, будь то Верхняя Савойя или Юг, Руан или Марсель. Хорошо бы потерять сознание и не приходить в себя, пока не очутишься в Париже, хорошо бы проспать до конца плаванья или все время напиваться мертвецки пьяной. Неужели этот гнусный голос будет скрежетать над ухом всю ночь?

– Даже герр Рибер, – проскрежетал голос уже над нею, на верхней койке, – даже он родом из Мангейма, и произношение у него немножко провинциальное, но только самую малость.

Скрежет зазвучал ближе; миссис Тредуэл открыла глаза – в полутьме над краем верхней койки смутно белело лицо, маячила неестественно маленькая змеиная голова, роняя слова с изысканным жеманством, в ганноверском стиле:

– А этот воображала Вильгельм Фрейтаг… болтает по-английски, чванится своим оксфордским выговором, а вот по-немецки – не знаю, трудно объяснить, но обороты у него попадаются какие-то не такие, не чисто немецкие. И слова тоже – по смыслу все правильно, понять можно, а произношение просто ужасное… Герр Рибер подозревает, что это еврейский жаргон, можете себе представить? И ведь правда, он совсем не ест свинину, ни в каком виде, и устриц тоже… Мы уже замечали, как заговорим про евреев, у него становится такое особенное лицо. Хорошему немцу такое выражение не подходит. Ну, короче говоря, мы с герром Рибером думаем, и не мы одни, что этот Фрейтаг – еврей. А сидит за капитанским столом!!! Вы только представьте! Что может быть позорнее?

– Очень многое, – сказала миссис Тредуэл. – Легко могу себе представить.

Мысли ее внезапно вырвались из сетей хмеля и сна и скуки, сейчас она решительно разделается хоть с малой долей мусора, которым забит убогий умишко этой особы, бестолковый и беспокойный, точно мартышка в клетке.

– Вы глубоко ошибаетесь. Фрейтаг не еврей, у него жена еврейка. Он мне сам сказал. Он ее обожает. Так что, сами видите, вам не грозит опасность оскверниться, – любезно докончила она, очень довольная собой.

– И он сам вам это сказал? – хриплым шепотом переспросила потрясенная Лиззи. – Вы с ним на такой короткой ноге? Ну-ну! Разрешите вам задать один маленький вопрос. Вы любите евреев?

– Не то чтобы особенно любила, – ответила миссис Тредуэл, не сводя завороженного взгляда с иллюминатора: он плыл в полутьме, точно синий шар, полный темного колдовского неба. – А почему я должна их любить? В них есть какая-то особая прелесть?

– Должны? Ох, дорогая фрау Тредуэл, вы иногда такие забавные вещи говорите, прямо как дитя малое! – воскликнула Лиззи и в подтверждение своих слов дважды притворно хихикнула. – Вы, американцы, ездите по всему свету и совсем ничего не понимаете. Должны! Да что вы, собственно, имеете в виду?

Навострив уши, она ждала ответа, и наконец с нижней койки донесся усталый сонный вздох. И до утра уже ничто в каюте не нарушало тишины.


После ужина капитан Тиле, все еще чувствуя некоторое неблагополучие во внутренностях и неизлитую досаду на весь свет, в величественном одиночестве совершал обход верхней палубы. Перед первым блюдом он прочитал короткую молитву и с ожесточенным терпением ждал, пока остальные насытятся; он надеялся, что ему удастся скрыть отвращение: противно было смотреть на этих обжор. Спать он ляжет пораньше, но сперва необходим глоток свежего воздуха.

И вдруг до него донеслись неожиданные, а потому неприятные звуки – на нижней палубе пели и плясали, вернее, в лад притопывали ногами, – капитан прошел на корму и заглянул вниз. Там пассажиры, которые еще сегодня утром казались полумертвыми, проявляли теперь совершенно излишнюю живость. Из своих жалких узлов и тюков они извлекли не одежду и не хозяйственную утварь – куда там, с нарастающим презрением думал капитан, – они подоставали обшарпанные гитары и потрепанные гармоники, и множество потертых кожаных футляров с игральными костями, и колоды замусоленных карт. Женщины и дети сидели плечо к плечу, образуя широкий круг, тихий и молчаливый, они казались темными бесформенными кучками мусора; перед ними, кольцом чуть поуже, сидели старики; а посредине – арена, и на ней одно за другим разыгрываются всевозможные состязания.

Стройные, гибкие, худощавые от недоедания юнцы боролись друг с другом (капитан нехотя признал про себя, что борцы они искусные); двигались они легко, точно танцуя, а зрители подбадривали и подзадоривали их с таким пылом, словно тут шла драка не на жизнь, а на смерть, со всех сторон кричали: пускай убьют друг друга, да поскорей!

Люди постарше танцевали странные чужеземные танцы – то хороводом, то выстроившись в два ряда друг против друга; эти были не так гибки и легки на ногу, но гордо вскидывали головы и расправляли плечи и выступали все в лад, неутомимо, размеренно, как бьет барабан; лица у них были строгие, торжественные. А иные, сидя на корточках, предавались неспешным, но ожесточенным азартным играм, и каждый бросал засаленную карту с таким видом, точно на карту эту поставил голову, бросал кости так, словно от того, что выпадет, зависит его жизнь; и каждый рисковал всем своим достоянием, от потрепанного шейного платка до коробки спичек.

Малолеткам, которые уже научились помалкивать, позволили сидеть впереди женщин, но на почтительном расстоянии от старших мужчин: пускай смотрят и запоминают, как положено себя вести настоящему мужчине. Резкие голоса тянули на одной ноте скорбные песни, напоминающие надгробное рыдание, а сладкозвучные гитары вторили им легкомысленно, с надрывающей душу насмешливостью; и порой пристукивали, притопывали, щелкали и цокали каблуки, словно тараторили кумушки в базарный день.

Любимым композитором капитана был Шуман, а из всех танцев он снисходил лишь к настоящим венским вальсам – и происходящее принял как наглое оскорбление своим ушам и нервам; ибо, конечно же, в этих варварских ритмах, что будоражат кровь, как ни старайся сохранить самообладание, есть нечто странное и чуждое; да, он сразу признал истинный смысл всего этого: вот оно, извечное стихийное сопротивление, которое силы тьмы и хаоса оказывают истинному духу цивилизации – великой жизненной силе Германии, силе, в которой (тут к капитану стала возвращаться бодрость)… в которой Наука и Философия идут рука об руку, руководимые Христианской верой. Он смотрел на нижнюю палубу и, как оно и следовало, глубоко презирал этот жалкий, паршивый скот; и однако, если оценить все зрелище в целом по справедливости, нельзя не согласиться: есть тут своего рода стройность и порядок; даже его строгий глаз не обнаруживает ничего вредоносного, вот только вредно вообще разрешать этому сброду какие бы то ни было вольности; но ведь в людях при любых обстоятельствах всегда и неизменно, по самой их природе скрыто вредоносное начало. Быть может, быдло на нижней палубе развеселилось под влиянием выпивки. Им дана возможность понемногу покупать пиво, хотя откуда у них возьмутся деньги, уму непостижимо. Капитану говорили, что среди них нет ни одного человека, у которого бы нашлось больше десяти кубинских песо. Правда, после той драки во время обедни пошли слухи, что толстяк, ее затеявший, не только профсоюзный агитатор и безбожник, но и контрабандой торгует крепкими напитками; говорили, будто в Гаване он протащил на борт изрядное количество мерзкого пойла – смеси сока сахарного тростника со спиртом, ромом это не назовешь, – и тайком по дешевке продает его, пытаясь таким способом привлечь учеников и последователей. Поиски контрабандного пойла остались безуспешными; может быть, это лишь пустой слух. Но все равно, эти животные (ведь они по своему развитию немногим выше четвероногих, а может быть, и ниже) чересчур оживились – не к добру это. Плаванье только началось, до Санта-Круса-де-Тенерифе еще далеко; и вообще капитану всегда неприятно, досадно и тревожно видеть веселящееся простонародье, а уж на своем корабле – и подавно. Все дурные предчувствия, что посещали его в этот день, обрушились на него с утроенной силой – нет, сейчас совсем некстати розовые очки. Он мельком глянул на часы и решился на самый разумный шаг. С капитанского мостика был отдан приказ, он передавался сверху вниз, и наконец тот, кому следовало, погасил на нижней палубе все огни, кроме двух необходимых – носового и кормового, – двумя часами раньше, чем положено.

Эта мера, однако, подействовала не сразу: пассажиры нижней палубы не привыкли проводить вечера при электрическом освещении. Нередко они играли в карты при луне, и не впервой им было танцевать при свете звезд. Те, что послабее здоровьем и еще не оправились после морской болезни, наконец сдались и уснули лежа ничком на палубе, в сторонке. Матери грудных младенцев со вздохом облегчения опустились на парусиновые шезлонги и перехватили малышей поудобнее. Все меньше и меньше слышалось криков, их сменяло негромкое пение, и наконец остались лишь жалобные звуки гитар, будто перекликались в дальнем лесу полусонные птицы.

Но вот умолкли и они; несколько человек окружили тощего, нескладного верзилу; потрепанная одежда болталась на нем как на пугале, boina[34]34
  Берет (исп.)


[Закрыть]
лихо заломлен набекрень, из-под него торчит ухо. Лицо у верзилы узкое, длинное, в глубоких морщинах, и тяжелая нижняя челюсть; широко раскрывая беззубый рот, он запел куплеты собственного сочинения обо всем, что ему подсказывали слушатели. Круг раздвинули шире, в такт захлопали в ладоши, и он пел глубоким сильным басом, порой сбиваясь с мотива, наклонив голову и неотрывно глядя в пол. Кто-нибудь выкрикнет слово, подбросит тему; с минуту долговязый бормочет себе под нос, потом протяжно вскрикнет, пропоет куплет и в заключение спляшет – медленно, неловко топчется на месте, шаг вперед, шаг назад, пристукивая каблуками в лад дружным хлопкам слушателей. А те в восторге, кричат, подсказывают новые веселые двусмыслицы – и он на лету их подхватывает и перелагает в стишки.

Представлению этому не предвиделось конца; молодой помощник капитана, который по долгу службы следил сверху за происходящим на нижней палубе, точно за медвежьей ямой в зоопарке, решил, покуда нет другого приказа, можно не вмешиваться. Моряцкая выучка и вся его служба основаны на нерушимом правиле: ослушаться командира все равно что ослушаться Господа Бога и чревато куда большими неприятностями, – и однако в самых дальних, тайных, наглухо замкнутых глубинах его существа скрывались зыбучие пески сомнений, и сейчас там шевельнулась ужасная, еретическая мыслишка: уж не чересчур ли капитан тревожится по пустякам? И он усмехнулся про себя, вообразив, как капитана бросает в пот при одной мысли о безобидных чертяках с нижней палубы.

Тут он заметил каких-то полуночников из первого класса и поспешил ускользнуть неслышно, как призрак. Хватит с него пассажиров, за день он сыт по горло. Но эти (чего он знать не мог) на него никак не покушались: по палубе ходили Дженни Браун и Гуттены со своим Деткой; Дженни пыталась побороть тоску и тревогу, а Гуттены с Деткой – морскую болезнь и бессонницу; и каждый надеялся отдохнуть от самого себя и от всех остальных, найти успокоение в свежем морском ветерке и в убаюкивающей темноте. А молодой моряк сбежал не столько от непрошеного вторжения в его одиночество, хоть и редко выпадают за долгий хлопотливый день спокойные минуты, когда остаешься наедине с собой, непременно к тебе с чем-нибудь да пристанут. Просто он на горьком опыте узнал, что пассажиры на корабле – нудная и обидная помеха, и научился при первой возможности удирать от них подальше. Сухопутные крысы мужского рода ему без надобности, он нашел себе вполне приличных подходящих друзей среди моряков того же ранга и происхождения; а что до одиноких пассажирок – они пугали его, какими бы милыми поначалу ни казались: не успеешь оглянуться – так и вцепятся в тебя, точно краб клешнями. Понятно, нельзя быть чересчур разборчивым, тогда, пожалуй, потеряешь кусок хлеба насущного. Пассажиры все одинаковы, ничего другого от них не жди, безнадежно; а если они не пожелают плавать на этой паршивой посудине (он стыдился почтеннейшей «Веры» и давно уже замышлял перебраться на судно получше), придет конец и его профессии, которую он издавна приучен считать одной из самых благородных. И все же надо смотреть правде в глаза: ему ненавистны пассажиры всех мастей, просто видеть их тошно, себя не обманешь.

А между тем есть тут одна американка лет под сорок, такая миссис Тредуэл – и собой недурна, и, кажется, и впрямь славная женщина. Понемногу он стал относиться к ней почти дружелюбно и сам понимал почему: она ни разу не поглядела в его сторону, даже не заметила, что он существует на свете. Такие пассажирки лучше всего, не то что испанка, от которой так и разит духами и которая вечно старается поймать его где-нибудь в укромном уголке. А у него есть невеста, и он этому очень рад, они знакомы с детства, и, надо надеяться, он знает, чего от нее ждать, она не преподнесет ему никаких неожиданностей; когда попадаешь на сушу, нужно, чтоб был у тебя надежный, спокойный кров… Молодой моряк не знал, даже вообразить не мог и очень неприятно был бы поражен, если б узнал, что Дженни и Гуттены тоже не подозревают о его существовании. Ему казалось, он один имеет право на равнодушие и сдержанность, у других такого права нет.

Неожиданно встретив на палубе Дженни, фрау Гуттен решила быть с ней приветливее обычного; что бы молодая американка ни говорила, что бы ни делала, даже если просто сидела молча, уронив руки на колени, она всегда казалась странной и чуждой, бог весть чего от такой можно ждать, но и это не могло заглушить во фрау Гуттен природного добродушия. Тем более в начале вечера муж заверил ее, что этому плаванью рано или поздно все-таки настанет конец. А Дженни очень сочувствовала Гуттенам, оттого что все семейство измучила морская болезнь.

– Наше недомогание – еще ничего, а вот Детка, бедненький, настрадался, – сказала фрау Гуттен. – То ему лучше, то опять хуже, – говорила она с недоумением, словно о каком-то чуде природы.

Дженни удивления не выразила, просто наклонилась и потрепала бульдога между ушей. А выпрямляясь, взглянула по сторонам и увидела сперва Дэвида (он словно бы прятался в одном конце палубы), потом Глокена – этот шел с другой стороны, тоже увидал их и заторопился, явно желая присоединиться к их компании. Дженни постаралась перед самой собой притвориться, будто не заметила ни того, ни другого, а вернее – что это ее вовсе не касается.

У Глокена сильней обычного разыгрались боли, он наглотался наркотиков, голова стала тяжелая, мутная, но заснуть не удалось, и теперь он обрадованно шел к людям, будто ждал от них помощи и облегчения. Все приветливо с ним поздоровались, и он сказал, что такую прекрасную лунную ночь, когда так хорошо дышится и так красив океан, проспать просто грешно…

– Да еще в таких душных конурках! – подхватила Дженни.

Глокен с любопытством на нее посмотрел: ее любовник, этот странный молодой человек по имени Дэвид Скотт, относится к ней скорее не как к любовнице, а как к жене или сестре, ни разу ни словом не упомянул о ней соседям по каюте. Глокен раскинул руки, оперся подбородком о перила борта, а Дженни повторила: да, лунную ночь грешно проспать где бы то ни было, тем более на корабле, да еще в Атлантическом океане… Вот она раньше плавала только к цветущим островам Карибского моря да в Мексику; а ведь Атлантический океан выглядит куда внушительнее, Глокен с этим, наверно, согласен? Кажется, и сам корабль чувствует, что здесь ему просторней, иногда он резвится прямо как дельфин, и так далее, и так далее; Дженни болтала что придется, без умолку, словно наедине с собой, и все поглядывала налево. Глокен сразу понял, что она разговаривает не с ним, не даст ему слова сказать и сама ничего такого не скажет, на что он мог бы, хоть и не сразу, ответить; он выждал, чтобы ей наконец понадобилось перевести дух, и сказал по-английски:

– А, да, вы правы, мисс Браун.

Тут только Дженни посмотрела на него и поняла, что сделала: горбун поклонился ей, негромко щелкнув каблуками, и сразу же заковылял прочь.

– Ох, боюсь, я его обидела, – прошептала она, обращаясь к фрау Гуттен (та, видимо смущенная, держалась немного в стороне).

– Не надо слишком расстраиваться, дорогая фрейлейн, – успокоительно заговорил профессор Гуттен, по-доброму глядя на Дженни поверх склоненной головы жены. – Люди с неизлечимыми физическими недостатками, особенно врожденными, всегда чрезмерно чувствительны к отношению окружающих, тем более в обществе, и вдвойне – если тут замешана особа другого пола… рано или поздно, сами того не желая, вы непременно их чем-нибудь обидите, этого не избежать…

– Я только не хотела, чтоб он был рядом… я почему-то его боюсь! – чуть не со слезами сказала Дженни.

– Я думаю, он к этому уже привык, – мягко сказала фрау Гуттен. – Что ж, попробуем все-таки поспать хоть немного. Спокойной ночи!

Она натянула поводок Детки, взяла мужа под руку, и они медленно пошли прочь.

– Спокойной ночи, – сказала вслед им Дженни.

Впервые она заметила, что фрау Гуттен слегка прихрамывает, и даже немного испугалась – врожденное это? Или от несчастного случая? И Дженни вдруг подумала, что в ней происходит какая-то недобрая перемена: никогда прежде она не чувствовала отвращения к калекам, к больным. Что же это с ней делается? И уж не подумал ли Дэвид, что она флиртует не только с Фрейтагом, но и с Глокеном, и вообще с каждой парой брюк, сколько их есть на корабле? Она медленно пошла в ту сторону, где прежде заметила Дэвида – если увидит его, сразу обнимет, и поцелует, и скажет: «Спокойной ночи, милый», просто нет сил совладать с этими ужасными порывами нежности к нему… Однако она решительно пошла с палубы в глубь корабля, по длинному коридору, к своей каюте; хоть бы Эльза уже спала…


Мельком увидав Дженни в новом окружении, Дэвид, подавленный, вернулся в каюту, лег не раздеваясь на койку, погасил лампочку в изголовье, закинул руки, скрестил, тыльной стороной кистей прикрыл глаза. Вот так она водит дружбу со всеми без разбору, думал он. Готова бежать за каждым встречным и поперечным… пройдет по улице оркестр – и она непременно увяжется, зашагает в ногу… способна откровенничать с совершенно чужим человеком – да и есть ли для нее на свете чужие? Все ей любопытно, пустую трепотню последнего дурака слушает с таким же интересом, как умнейший, глубокий разговор… еще с большим интересом, черт подери! Нипочем не пройдет мимо нищего – непременно подаст милостыню; в доме у нее всегда полно приблудных кошек и собак, а потом она уезжает – и раздает их людям, которым это зверье совершенно ни к чему. Сидит и жадно слушает, что лопочет тупоумная дылда Эльза, будто та невесть какие чудеса рассказывает. Пойдет в пикет с забастовщиками и даже не спросит, где они работают и из-за чего бастуют. «Кажется, это табачная фабрика, – сказала она однажды вечером, когда он застал ее в постели совсем измученную, со стаканом горячего молока в руках. – Я сегодня потеряла пять фунтов», – похвасталась она тогда. «А чего ради?» – спросил он. «Просто ради забавы», – ответила она, не потрудилась ничего ему объяснить.

А ведь когда-то они были так близки, он не мыслил себя отдельно от Дженни, его переполняли любовь и нежность, Дженни могла из него веревки вить, и он понимал и принимал все, что она ему толковала, даже сущую нелепость, – по крайней мере так теперь кажется; но почему она не хочет войти в его жизнь, сделаться частью его самого, чтобы он наконец почувствовал себя цельным, не ущербным человеком? Почему она всегда была такой шалой, сумасбродной? Это из-за нее их совместная жизнь просто невозможна! Впервые пришла ему горькая мысль: Дженни легко и просто ладит с кем угодно, со всеми и каждым – только не с ним. А если Глокен завел с ней дружбу и сует нос в его, Дэвида, личные дела… от этого просто кровь стынет в жилах! Как странно, он и не подозревал, что Глокен так ему неприятен. Бог весть, что Дженни ему наговорит, в каком свете перед ним предстанет; и потом этот Глокен со своим кривым, извращенным умишком станет думать о ней черт-те что, как о последней…

Вспыхнул свет, на пороге, ухмыляясь, точно самодовольный гном, стоял Глокен.

– Еще не спите? – спросил он и прибавил, как показалось Дэвиду, с отвратительной фамильярностью: – А мне не терпелось сказать вам, до чего прелестная девушка ваша fiancee[35]35
  Невеста (фр.).


[Закрыть]
… Мы сейчас немножко побеседовали на палубе. Она очаровательна.

Дэвид обладал особым даром замыкаться в молчании: человек давно уже потерял надежду на ответ, а молчание все длится, яснее всяких слов выражая несогласие и неодобрение. И самый воздух в каюте леденел от этого молчания все время, пока Дэвид поднялся, неторопливо разделся (правда, зубы на ночь не почистил, нелепо заниматься такой ерундой на глазах у ненавистного соседа), снова погасил свет, лег и отвернулся к стене, чувствуя, что каждый нерв натянулся и каждая клеточка его существа дрожит от возмущения. Не скоро он сдался и уснул, и даже во сне судорожно вздрагивал; но еще дольше не спал Глокен – уязвленный, растерянный, недоумевающий. Он-то думал, если завязать хотя бы поверхностное знакомство с Дженни (пусть даже она была с ним груба, высокомерна, да об этом никому и незачем знать), тем самым установятся приятные дружеские отношения и с ее любовником. Он был очень доволен собой: так удачно, с таким светским изяществом заменил французским «fiancee» далеко не столь приятное на слух, зато более точное немецкое слово, что было у него на уме; и однако все пошло наперекос, не нашел он общего языка с этими молодыми людьми, впредь надо быть осторожнее. Он почти не знает американцев, встречался кое с кем только в Мексике, никогда их толком не понимал, да и не особенно старался. Но эти двое и на тех не похожи, говорят по-испански и, судя по всему, настоящая богема. Все же молодая женщина очень привлекательна, хотя и плохо воспитана, и трудно понять, что она нашла в этом капризном молодом чудаке с таким скверным характером… Наконец Глокен уснул. Наутро он чувствовал себя очень худо и, окликнув Дэнни, его, а не Дэвида, попросил подать лекарство.


Матросы уже снова вышли мыть палубу, «Вера», мягко покачиваясь на волнах, неуклонно держала курс к Канарским островам, и лишь две или три головы подсматривали из ее иллюминаторов за свиданьем извечных любовников – луны и океана. Пепе, снова уступивший свое место в каюте Арне Хансену, начал уже поглядывать на часы: деньги деньгами, но, пожалуй, Ампаро тратит на этого парня слишком много времени. Так нередко бывало и прежде, с другими мужчинами, и никак из нее не выбьешь этой привычки. Все-таки он опять попробует ее поколотить, но надо сперва высадиться в Виго, там пускай она орет сколько влезет, никто внимания не обратит. Пепе на цыпочках обошел матросские ведра и швабры и, опершись о перила люка, заглянул на нижнюю палубу. Там, похоже, все уже угомонились и спали крепким сном; от одного этого зрелища он и сам сладко зевнул. Некоторые растянулись в парусиновых шезлонгах, другие – на голых деревянных скамьях, иные свернулись клубком в гамаках. Какой-то человек в синем комбинезоне лежал поперек гамака, голова свесилась по одну сторону, огромные босые ноги с грязными кривыми ступнями – по другую. Пепе отлично знал этот народ, он и сам такой же, он родом из Астурии, а порой ему случалось почувствовать своего даже в каком-нибудь андалусце; но с этими у него нет ничего общего! Будь он таким же безмозглым ослом, он тоже спал бы сейчас там, на нижней палубе, или где-нибудь в Испании, в лачуге, полной блох и вшей. Его всего передернуло, будто на босую ногу вползла змея. Он помнил астурийцев, среди них прошло его детство: шумный народ, вечно кричат, поют, пляшут, дерутся, ругаются, – а теперь вон сколько их лежит вперемешку с более смирными уроженцами Канарских островов и Андалусии, совсем как мертвецы; под белесым призрачным светом луны одеяла, в которые они завернулись, – точно саваны, и от этого они уж совсем как трупы, только и ждут, чтобы их отправили в морг. Пепе выбрал мишенью того, что спал поперек гамака, свесясь по обе стороны, и ловко метнул горящий окурок в складки сухого тряпья, намотанного на туловище. Попробуем разбудить!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации