Текст книги "Корабль дураков"
Автор книги: Кэтрин Портер
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 41 страниц)
– Дорогой мой, я просто ума не приложу, почему я все это наговорила!
– Не разговаривай на лестнице, дорогая, задохнешься, – холодно отозвался профессор; голос его звучал так же размеренно, как его шаги. – Когда жена противоречит мужу, при посторонних многословно высказываясь о предмете, которому ее муж посвятил немало размышлений и в котором она совершенно не разбирается, – разреши тебе заметить, если она сама не знает, почему говорит, не лучше ли ей помолчать?
– О господи, господи! – Фрау Гуттен внутренне вся съежилась перед ужасными капканами, которые расставляет жизнь; казалось, она весь свой век бредет в темноте, а поперек дороги на каждом шагу натянута проволока. – О господи, я же совсем не то хотела сказать!
Профессор вдруг остановился, но тотчас опять ринулся вперед.
– Не то хотела сказать? – изумленно переспросил он. – Значит, просто болтала, не думая? Как истая женщина? Если уж говоришь такое, непростительно говорить, не подумав. Подобное легкомыслие может извинить разве что неуместная откровенность. Как же мне все это понимать? Что ты просто по каким-то своим причинам пожелала опозорить мужа? Какая измена!
– Нет-нет, о господи!
– Измена моим идеям, – пояснил супруг; взрыв праведного гнева миновал, и он опять заговорил спокойно, рассудительно. – Измена складу моего ума, моей скромной деятельности ученого, всему внутреннему смыслу моей жизни, которую я, глупец, так опрометчиво тебе доверил. Только и всего, – заверил он с устрашающей кротостью, – пустяк, чистейший пустяк!
Они свернули в коридор, ведущий к их каюте, и оба сразу увидели, что дверь распахнута настежь. Каждый почувствовал, что другой вздрогнул всем телом. Супруг опомнился первым.
– Как ты могла так оставить? – спросил он все тем же глубокомысленным тоном, который доводил ее до отчаяния, ведь изрек он сущую бессмыслицу.
– Ничего я не оставляла. – На глаза ее навернулись слезы. – Ну почему я всегда оказываюсь во всем виновата!
– Не время себя жалеть, – сказал профессор. – Ты вышла после меня, и я думал, ты затворила дверь. Я помню, как ты взялась за ручку.
– Нет, это просто невыносимо, – сказала фрау Гуттен дрожащим голосом. – Когда это, скажи пожалуйста, ты проходил в дверь первым? Сам знаешь, ты отворил ее передо мной, пропустил меня вперед и потом закрыл.
Профессор остановился и вгляделся в лицо жены так, словно видел ее впервые в жизни и готов с первого взгляда проникнуться неприязнью.
– Вот как? – язвительно спросил он. – Ты уверена, что я всегда был с тобой так учтив?
– Да, всегда.
Она упрямо смотрела на него, глаза в глаза. И профессор смутился – вот дьявольщина, она ухитрилась поставить его в дурацкое положение: конечно же, он всегда был учтив, привычка – вторая натура, и уже не вспомнить каждый свой шаг, но, без сомнения, он пропустил ее вперед, и…
– Может быть, тут побывали воры, – сказал он, входя, и притворился, будто осматривает замок.
Жена слегка наклонилась и, щурясь, заглядывала во все углы.
– Его здесь нет, – тоненько, по-детски, сказала она. – Мой дорогой, он исчез… Он ушел неведомо куда, потому что ты оставил дверь открытой.
– Я запрещаю тебе так говорить! – чуть не крикнул Гуттен.
– …он потерялся и ищет нас. И не понимает, почему мы его бросили. Он забредет куда не надо, и кто-нибудь его побьет или пнет ногой. Пойдем скорей, поищем его! Ох, как же ты оставил дверь открытой и не подумал о Детке? Он как ребенок, он хочет всюду ходить с нами… Ох, как ты мог?
– Ты, конечно, все еще ничего не соображаешь. – Профессор овладел собой, резко пожал плечами и воздел правую руку к небесам. – Пойдем поищем собаку, пока ты не помешалась окончательно. Неужели тебе и в голову не пришло, что кто-то мог сюда забраться, нас могли обокрасть? Где твое гранатовое ожерелье? А бриллиантовые серьги твоей бабушки?
– На сохранении у казначея. – Теперь слезы ручьями текли по щекам фрау Гуттен. – Прошу тебя, пойдем поищем Детку!
Профессор взялся за ручку двери, посторонился, пропуская жену, и решительно закрыл за собой дверь.
– Неужели ты не видишь, дорогая, как плотно я ее затворяю, когда я делаю это сам?
– Это сейчас ты так закрыл, – непримиримо ответила жена.
И не впервые профессор Гуттен с горячим сочувствием вспомнил, как мудро говорил о женщинах его отец: они – просто дети, только ростом побольше, и, если хочешь порядка в доме, надо время от времени дать им отведать розги. Рука об руку, в мучительном молчании они пошли бродить вверх и вниз по душным коридорам нижних палуб, спрашивали всех подряд – пассажиров, матросов, всю корабельную прислугу и начальство, не видел ли кто-нибудь их собаку.
– Вы, наверно, помните? Такой белый бульдог… единственная собака на корабле.
Некоторые говорили, что белого бульдога помнят, но сегодня вечером его никто не видал. Гуттены опять пошли наверх. Фрау Гуттен почувствовала легкий толчок в бок – муж вздернул плечо, выставил локоть, словно ему стало в тягость, что она на него опирается. Она так испугалась, что едва не выпустила его руку, но не посмела – вдруг он подумает, что она не просто обиделась, а разозлилась. И в страхе крепче прильнула к нему: ведь что сейчас ни сделай, что ни скажи, он все примет как новое оскорбление.
На палубе с левого борта после ужина гремела музыка, ритм вальса был отчетлив, как тиканье часов; подхваченные ветром звуки эти смешивались с текучим вольным напевом гармоник, доносящимся с нижней палубы, – там в нескольких местах, сойдясь в круг, танцевали мужчины: хлопали в ладоши, прищелкивали пальцами, пристукивали каблуками, трещали кастаньетами, выкрикивали «Ole!», – а женщины и дети сгрудились в темноте и молча смотрели.
– Ой, папа, не хочу я танцевать! – взмолилась Эльза. – Вечно одни и те же старые вальсы…
– Ты прекрасно понимаешь, Эльза, это еще не значит, что танцевать не надо, – сказала мать, – вальс очень милый танец, самый подходящий для порядочной женщины. Ты что же, хочешь танцевать под этот неприличный джаз? Что бы о тебе подумали в Санкт-Галлене?
– Нет, мама, но, может быть, фокстрот…
– Ну, Эльза, – сказал отец, – ты просто стесняешься, так вот что я тебе скажу: первый танец всегда надо танцевать с тем, кто тебя сопровождает. Сейчас тебя сопровождаю я, значит, первый вальс ты танцуешь со мной, а там видно будет. Ты не танцевала со своим папой с прошлого дня твоего рожденья.
– А когда увидят, что ты танцуешь, тебя пригласит кто-нибудь еще, – прибавила мать.
Эльза еще раньше, с первой минуты увидала, что ее студент танцует с испанкой по имени Пастора, и ее наболевшее сердце снова мучительно сжалось. В страхе перед тяжким испытанием она положила руку на отцовское плечо. Отец под любую музыку всегда танцевал одинаково: потешно подпрыгивал и вертелся, с размаху кружил ее и вновь притягивал к себе, а в промежутках притопывал ногами, и она в страхе ждала, что он еще выкинет. Она даже не смела поднять глаза: вдруг взглянешь, а над тобой все смеются. Она была выше и крупнее отца, и он подскакивал перед нею, как бентамский петушок, и громко повторял:
– Ножками, ножками, дочка! Пошевеливайся! Ты что, не слышишь музыку?
«Я же не мешок с мукой и не швабра! – хотелось ей крикнуть. – Разве это танец, ты делаешь из нас обоих посмешище, никто так не танцует, только ты один!» А его лицо так и сияло весельем и нежностью, он топал, прыгал, вертел и кружил ее против ее воли, и она покорялась и страдала молча, ведь девушке положено слушаться своего отца.
Молодой моряк весь в белом, помощник капитана, сказал другому, который только что замешался в эту вечернюю сутолоку:
– Кому-то надо выручить эту девушку. Ты или я?
Второй вынул из кармана монетку.
– Орел или решка?
– Орел, – сказал первый.
Выпала решка.
– Везет тебе, – сказал второй и подобрал свою монетку.
– Ничего, в другой раз повезет тебе.
Оба засмеялись; танец уже кончался; проигравший тихо подошел и с величайшей почтительностью обратился к фрау Лутц.
– Если позволите, – сказал он с поклоном, – я был бы счастлив потанцевать с вашей дочерью.
– Можете ее пригласить, – снисходительно молвила фрау Лутц, будто оказывая ему неслыханную милость.
Увы, Эльза была выше и крупнее и этого стройного, подвижного морячка, и остро ощущала это, и никак не могла попасть в такт. У него вспотел затылок, он покрепче обхватил партнершу и, пока длился вальс, с отчаянной решимостью продолжал передвигать ее, вялую, словно неживую, взад и вперед, изворачиваясь, чтобы она не наступала ему на ноги, и почти не расходясь с музыкой. Когда оркестр умолк, он рассыпался в благодарностях, подвел ее к родителям и сбежал.
– Вот видишь? – сказала фрау Лутц. – Лиха беда начало. Мы пойдем посидим где-нибудь поблизости, поиграем в шахматы. А ты останься, повеселись. Через часок мы за тобой придем.
Эльза в отчаянии озиралась по сторонам – где бы спрятаться или хоть посидеть? Когда палубу освобождали для танцев, убрали не все стулья, один стоял почти рядом с креслом больного старика – этот несчастный верил, будто способен исцелять других, хотя сам был при смерти. Эльза робко, нерешительно направилась к нему – может быть, ее соседство будет ему неприятно? Она столько мучилась, чувствуя себя отверженной, кому недоступны обычные, естественные радости, – это сделало ее чуткой и милосердной. Их еще разделяло несколько шагов, и тут умирающий радостно приподнял руку и указал на соседний стул.
– Придвиньте его поближе, и поговорим, – сказал он.
Эльза пододвинула стул и села так неловко, что ее колени почти касались колен больного. Обернулась и стала грустно оглядывать танцующие пары: вот Дженни Браун с Фрейтагом; вот миссис Тредуэл с самым красивым из молодых моряков, – притом он в самом высоком чине, галуны у него золотые, а у того, с которым танцевала она, Эльза, были только серебряные. Хансен, как всегда, с этой ужасной Ампаро – и как ни трудно поверить глазам, но вот кружатся и покачиваются, прильнув вплотную друг к другу, угрюмый мальчишка Иоганн и девица по имени Конча. А для Эльзы нет никого – нет и не будет; вечно ей вот так сидеть и смотреть, как любимый танцует с другой – и всегда с кем-нибудь вроде Пасторы! У нее так заколотилось сердце, что толчки его больно отдавались во всем теле. Старик Графф заметил, что девушку что-то мучает, спросил ласково:
– Как вы себя сегодня чувствуете?
А она и не подумала справиться о его самочувствии!
– Почему вы не танцуете? – мягко продолжал больной. – Вы такая славная девушка! Мой сумасброд племянник должен бы танцевать с вами, а не с той странной особой…
– У меня, кажется, немножко болит горло. – Эльза не умела лгать без запинки. – Мама говорит, лучше мне посидеть спокойно.
– Придвиньтесь ближе, – сказал Графф, – наклонитесь ко мне, я вылечу ваше горло. Вам незачем хворать, ведь Господь дал мне силу исцелить вас.
Он приподнял руку и хотел дотянуться до Эльзы, тронуть ее. Но она откачнулась, ее неповоротливому уму и добродетельной плоти претила близость этого полутрупа, точно к ней тянулась сама смерть…
– Тогда сначала станьте сами здоровы, – сказала она мягко, но решительно.
– «Других спасал, пусть спасет себя самого, если он Христос» – помните? – мигом подхватил Графф, ему уже сколько раз это говорили. – Он наделил даром исцелять своих избранных мучеников и апостолов, однако никто из них тоже не мог спасти самого себя, так поныне и с нами, к кому перешел этот священный дар. Зачем бы мне исцеляться? Господь этого не пожелал, а значит, и я не желаю. Слушайте, дитя мое: если бы я мог исцелиться сам, я стал бы таким же себялюбцем, как другие; я искал бы удовольствий и позабыл бы о своем долге перед страждущими. Господь пожелал, чтобы я остался в домах болезни и смерти и страдал вместе с другими. Только в болезни я могу ему служить, он мне сам это поведал. И это не так трудно, – промолвил Графф шепотом, Эльза с трудом его расслышала за плеском волн, да и ветер шумел в ушах. Она ближе наклонилась к больному, почтительно вслушиваясь в слова, исполненные святости, и он прибавил: – Не надо меня жалеть. Это легко. Господь послал мне испытание, ибо возлюбил меня.
Она молчала, еле сдерживая слезы. Пронзительная музыка зазвучала громче, ярко освещенная палуба, по которой проносились танцующие пары, выглядела так празднично, даже противные близнецы-испанчата сейчас казались счастливыми… и звезды казались совсем близкими, и ветер овевал лицо такой нежностью и чистотой, столько в нем было прохлады, и свежести, и доброты…
– Мне надо идти, – смущенно сказала Эльза. – От всего сердца желаю вам доброй ночи, господин Графф. Спасибо, что вы хотели мне помочь… но я не больна, это на самом деле и не болезнь…
– Я принял на себя все мучения людские, – сказал он, – недуги всех недужных приняла моя плоть, и так же я приму боль, поразившую ваше горло, и вашу скорбь… но для этого я должен вас коснуться.
С усилием он подался вперед, приподнял голову, редкая острая бороденка, лежавшая у него на груди, тоже приподнялась.
– Дайте мне коснуться вашего горла и помолиться за вас, и вы станете воистину здоровы телом и душой.
Ей не хотелось быть грубой – и, прежде чем она посмела отпрянуть, старик протянул руку и взялся за ее шею холодной тощей ладонью, мгновенье костлявые пальцы бессильно льнули к ней – и разжались, соскользнули по груди Эльзы и вновь упали на плед, который покрывал его колени. Он увидел ужас в ее лице, ощутил, как содрогнулось под его рукой упругое тело.
– Да простит вам Бог, жестокосердая, – сказал он сурово.
Эльза выпрямилась, отвернулась, но успела заметить, что на глазах у него выступили слезы, покатились по щекам на редкую и какую-то словно нечистую бороду. В отчаянии она бегом кинулась по палубе, мимо танцующих, шарахнулась от белого бульдога Детки (он как раз спускался по трапу с палубы, где находились шлюпки) и вбежала в ярко освещенный салон. Ее родители так поглощены были партией в шахматы, что едва кивнули ей, когда она села неподалеку. Она слегка задыхалась.
– Ты, кажется, запыхалась, Эльза? – спросила мать. – Ты что же, так усердно танцевала?
И они широко, ласково, понимающе заулыбались, одобрительно глядя на дочь.
– Ну вот и хорошо, – сказал отец. – Нашей дочке не пристало подпирать стенку. А теперь поди ложись, – распорядился он. – Чтобы завтра быть хорошенькой, надо лечь пораньше и как следует выспаться.
Миссис Тредуэл танцевала со своим помощником капитана, он приглашал ее чуть не каждый вечер. Он давно уже назвал ей свое имя и даже имя города, откуда он родом; сперва она их путала, а потом уже не могла вспомнить ни то, ни другое. В минуты, когда она не смотрела на этого молодого человека, она едва могла припомнить его лицо и порой не сразу его узнавала, когда он подходил. После недавнего недоразумения с Лиззи и Фрейтагом она, как никогда, жаждала держаться от всех подальше – никого не касаться, и чтобы ее никто не коснулся ни рукой, ни словом. Эти субъекты даже разговаривают так, будто подглядывают за тобой или хватают тебя лапами, просто невыносимо. Ей нравилось, что молодой моряк едва придерживает ее кончиками пальцев, а правая рука покоится – нет, не покоится, почти что взвешена в воздухе у самого безразличного краешка ее существа – это совсем безобидное местечко чуть пониже правой лопатки. И ее ладонь тоже легко парит чуть выше его согнутого локтя, храня надлежащее расстояние между их телами – когда-то на уроках танцев ответственность за это безраздельно возлагалась на даму.
«Если вы не уверены, соблюдаете ли должное расстояние, – наставляла ее учительница танцев, – мысленно поднимите правую руку, согнутую в локте, на высоту плеча и, если она едва касается груди кавалера, будьте спокойны, все правильно. Если вам покажется, что кавалер переходит эту границу, отстраняйтесь решительно, но грациозно, не сбиваясь с такта, пока он не поймет намека. И помните, если он настоящий джентльмен, он, безусловно, поймет намек. Если же не поймет, в другой раз вы не станете с ним танцевать…» Этот призрачный голос донесся из допотопных времен ее юности, долетел из бескрайних бездн забвения и так умилил миссис Тредуэл, что она поглядела на своего кавалера с мечтательной нежной улыбкой, словно сквозь сон, – и мгновенно очнулась, потому что он в ответ нахмурился – может быть, и не тревожно, но, во всяком случае, озадаченно. В то же время рука его сжалась чуть-чуть крепче, и он очень-очень осторожно привлек ее поближе. Миссис Тредуэл мысленно приподняла правую руку, согнув ее в локте. Молодой моряк тотчас же вновь расслабил руку и, глядя на Детку, который путался под ногами у танцующих, сказал задумчиво:
– Интересно, почему пес бродит тут один?
Миссис Тредуэл об этом понятия не имела, и они продолжали кружить в мирном молчании и полном согласии, пока не смолкла музыка.
– Благодарю вас, – сказал моряк.
– Это было восхитительно, – с улыбкой отозвалась миссис Тредуэл, глядя куда-то поверх его головы. – Спокойной ночи.
И сейчас же ушла с палубы.
Ампаро все еще учила Хансена танцевать, она поворачивала его и подталкивала, и на лице ее застыла безмерная скука. Как она ни старалась его направлять, он ухитрился вместе с нею едва не сбить с ног стремительно кружащихся Иоганна с Кончей, но те все-таки увернулись и унеслись прочь, как птицы.
– Чурбан, – ругнулась Ампаро, это было первое слово, которое она ему сказала за весь вечер. – Долго еще, по-твоему, я должна с тобой топтаться?
Хансен весь вечер молчал, промолчал и теперь, только стиснул ее еще крепче, тяжело двинулся по прямой, точно шагал за плугом, и едва не вломился вместе со своей дамой в оркестр.
– Болван! – сказала она.
Хансен затопал дальше, угрюмо задумался.
– Я тебе плачу, верно? – мрачно сказал он наконец.
– Ну, уж не за то, что все ноги мне отдавил! – вспылила Ампаро. – Буйвол! Гляди, куда копыта ставишь!
Фрейтаг и Дженни усердно прикидывались друг перед другом, будто встретились они на палубе совершенно случайно, и мешкали в нерешимости: танцевать ли? От Дэвида в любую минуту можно ждать какой-нибудь нелепой выходки. Когда Дженни натолкнулась на Фрейтага, он стоял в одиночестве, чуть наклонясь, сунув одну руку в карман, и смотрел на танцующих или только притворялся; хмурое лицо его странно застыло, глаза широко раскрыты, так что вокруг радужной оболочки светится белок, и взгляд слепой, неподвижный; Дженни уже не раз видела его таким и сперва вполне верила тому, что видит, и досадливо сочувствовала, а потом засомневалась: может быть, он и вправду мучается, а может, отчасти актерствует. Но все равно каждый раз в ней вспыхивала досада на капитана, который так грубо и пошло оскорбил этого человека. Конечно же, виноват именно капитан, ведь только он одним своим словом мог прекратить всю эту чепуху; а он, напротив, все это поддержал и узаконил. Какая трусость и подлость – ударить того, кто не может дать тебе сдачи. Беднягу Левенталя тоже унижают, а Фрейтаг про это, кажется, ни разу и не подумал, что вовсе не делает ему чести. Нет, непременно надо давать сдачи, удар за удар – и еще сверх того, сколько сумеешь. Не сопротивляться, не отплатить тому, кто оскорбил тебя ли, другого ли, – значит, примириться с несправедливостью, это самая настоящая нравственная трусость, и это она, Дженни, презирает больше всего на свете. С такими мыслями (впрочем, они с каждым ее шагом затуманивались и рассеивались) Дженни подошла к Фрейтагу, а когда он, увидев ее, встряхнулся и, словно бы радуясь, улыбнулся ей, и вовсе про них забыла.
– Хотите потанцевать? – спросила она. – Дэвид такой подозрительный, мне надоело потакать его капризам.
– Конечно, хочу! – отозвался Фрейтаг. – Весьма польщен!
Такт-другой они приноравливались друг к другу, потом заскользили согласно, и Фрейтаг сказал:
– Я вам не рассказывал, как первый раз встретил свою жену? Мы были в одном очень дорогом и шикарном берлинском ночном клубе, это такое низкопробное заведение высшего сорта, открытое для всех и каждого. – Он запнулся. – То есть если вы хорошо одеты и ясно, что денег у вас вдоволь. Я танцевал с одной тамошней девицей, там, знаете, такие дамы – спина голая чуть не до пояса, и в перерывах между танцами они играют друг с дружкой в невинные игры, скажем перекидываются мячом, чтоб выставить напоказ свою фигуру и свою гибкость… ну и вот, а она, маленькая, прелестная, появилась там с небольшой компанией молодежи, бросалось в глаза, что все эти юнцы и девушки очень богаты… выглянула из-за плеча своего кавалера, рожица озорная, дерзкая, сразу видно – балованная особа, ничего на свете не боится, и крикнула мне, как будто я раньше ее спрашивал: «Что ж, пожалуйста, могу танцевать с вами следующий танец!» Сами понимаете, в перерыве я ее сразу отыскал и спросил, всерьез ли она это.
«Ну и нахалка, – подумала Дженни. – Но это ей удалось, такое почти всегда удается».
Фрейтаг стал вспоминать какой-то другой столь же нелепый случай, а Дженни терпеливо слушала, как он себя мучает, и гадала – понимает ли он, что рассказывает о своей жене в прошедшем времени?
– На самом-то деле она была очень воспитанная девушка, обычно она ничего подобного не делала. Позже, много позже я ее спросил, и она сказала, что влюбилась в меня с первого взгляда и решила выйти за меня замуж, хотя еще не успела подойти поближе, еще не видела даже, какого цвета у меня глаза! Вот безумие, правда?
– Чистейшее безумие, – подтвердила Дженни. – Просто самоубийство.
Фрейтага это слово, кажется, смутило, но он предпочел обойти его молчанием.
– Она была такая умница, – продолжал он с нежностью, – она будет еще умнее своей матери, когда доживет до таких лет… Она всегда в точности предсказывала мне, как что будет, никогда не попадала впросак, бывало, сразу почует, где чем пахнет, и скажет: «Пойдем дальше, это место не для нас». Иногда я ей не верил или мне не хотелось верить, я сердился, что она слишком много думает о своей национальности, что она из тех евреев, которым вечно чудится, будто их ненавидят и преследуют. А она говорила мне прямо в лицо: «Все иноверцы ненавидят евреев, только некоторые притворяются, будто они нас любят, и эти хуже всех, потому что они лицемеры». А я ей говорил, что она так рассуждает, просто чтобы придать себе важности, мол, она тоже из числа избранных… Это ж надо – вообразить себя избранным народом, такое непростительное зазнайство и свинское себялюбие! Я ей говорил, постыдились бы все вы… Нет, мы не ругались, ничего подобного. Но иногда это всплывало, и она очень сердилась и кричала: «Говорила я тебе… все иноверцы так рассуждают!» А потом мы ужасно пугались, и скорей обнимали друг друга, и говорили – давай не будем ссориться, и все это забывалось, потому что мы ведь любили друг друга.
Он говорил, говорил, будто завороженный плавным ритмом вальса и собственным голосом, звучащим в лад музыке. А Дженни спрашивала себя, помнит ли он и другие свои рассказы про жену, все эти слова, полные безмерного обожания, романтическую нежность, лучезарные самообманы медового месяца, неизменные похвалы, неизменную готовность охранять и защищать. А почему бы и не помнить? Все это было правдой, пока так оно шло, но, когда зайдешь так далеко, неминуемо надо возвратиться вспять, к самой основе, к истокам, и начать сызнова, и установить ряд других истин. Спишь – и это одна действительность, пробуждаешься – и действительность уже другая, или, может быть, та же самая, но в иных своих бесчисленных поворотах. Теперь понятно: Фрейтаг все время говорил о жене, как говорят о мертвых, и в этих непрестанных воспоминаниях словно бы приходил с цветами на ее могилу и читал надгробную надпись, которую сам же для нее сочинял.
– …ох, господи, – говорил он еле слышно (они с Дженни легко скользили в кругу вблизи оркестра, Фрейтаг почти касался губами ее уха). – Как бы я хотел взять и увезти ее одну, без матери, та нипочем не даст нам забыть, что она чуть не всех своих друзей из-за нас лишилась… найти бы такую страну – есть же где-нибудь на свете такая страна! – где мы сможем жить как люди, как все люди! И никогда не услышим этих слов: еврей, христианин…
– Вы можете поехать в Африку, – сказала Дженни. – Поищите какое-нибудь необыкновенное племя, там, наверно, еще уцелели людоеды и охотники за черепами, они вас обоих будут ненавидеть одинаково, потому что у вас кожа другого цвета. А вы преспокойно сможете их презирать, потому что от них скверно пахнет, и они все время чешутся, и поклоняются деревяшкам и камням, и надевают на себя чересчур яркие тряпки; они такие же самовлюбленные, как и мы, так же пылко собой восхищаются, а цвет нашей кожи напоминает им о привидениях и о смерти, и они говорят, что их тошнит от нашего запаха. Вам это больше понравится?
Фрейтаг вскинул голову, посмотрел на Дженни сурово и укоризненно, по глазам было видно: он оскорблен и полон жалости к самому себе.
– Вы очень легкомысленны, – сказал он. – Вы смеетесь над страшной человеческой трагедией.
Движения их все замедлялись, они забыли о танце, вот-вот остановятся.
– Иногда я говорю легкомысленней, чем думаю и чувствую, – сказала Дженни. – Такая у меня несчастная привычка. От нее почти все мои беды…
Из-за плеча Фрейтага она увидела – на пороге появился Дэвид, мгновенно окинул взглядом происходящее и, ничем не показав, что заметил Дженни с Фрейтагом, скрылся.
– Вот уходит Дэвид, – сказала она, ничуть не удивляясь.
– Где? – Фрейтаг обернулся, но было уже поздно. Лицо его прояснилось, странная натянутая улыбочка искривила губы. Быстро, по-свойски, точно они оба – заговорщики, он привлек Дженни к себе, прижался щекой к ее щеке. – Он еще тут? И все еще ревнует? Ах, жаль, надо было дать ему повод для ревности!
– Ему никакие поводы не нужны, – весело ответила Дженни; все же от дерзости Фрейтага ее покоробило, и она стала как деревянная в его объятиях. – Он и без вашей помощи прекрасно справляется, благодарю покорно.
Фрейтаг от души рассмеялся, и Дженни мысленно отметила, что смех ему к лицу. Нет, он не годится в герои драмы, а тем более – трагедии.
– Ах вы, жестокая женщина! Вы что же, хотите заставить его всю вашу совместную жизнь сражаться с призраками? Это просто грешно – не дать ему веских оснований, если они ему нужны позарез…
– Ну нет, – возразила Дженни, – вы сильно ошибаетесь. Он вовсе не хочет, чтобы я ему изменяла. Ему только надо чувствовать, что это возможно, что другие мужчины на меня заглядываются, и, значит, он вправе обвинять меня во всех грехах… да если бы он всерьез верил в эти мои грехи, разве он был бы сейчас тут, со мной на корабле! Но знаете что? Давайте не будем говорить о Дэвиде. Он этого терпеть не может, и я его не осуждаю.
– Я-то с вами говорил о моей жене, – напомнил Фрейтаг.
– Вы говорили по-другому, – возразила Дженни.
И подумала, что зря придирается. Оба они ведут себя глупо и пошло, и что до нее, она бы вовсе не прочь провести с ним ночь, и даже не одну, да только на этой несчастной посудине, в такой теснотище никуда не скроешься. Больше ей ничего от него не надо, а вот этого хочется до тихого бешенства, до лихорадочного жара, безоглядно, как во сне. Странный этот Фрейтаг, неужели он уж такой каменный, что не чувствует всем существом охватившего ее жара?
– Да, верно, я говорил иначе, – согласился Фрейтаг, – но ведь ее здесь нет, это большая разница… Что же вы будете делать, дорогая? – спросил он с нежностью.
– Не знаю, – сказала Дженни. – Знаю только, что близок конец.
Он вдруг крепче сжал ее в объятиях и, кружа в вальсе, скользнул с нею к музыкантам. – Сыграйте, пожалуйста, «Adieu, mein kleiner Garde-offizier», – крикнул он тому, кто, сгорбясь, барабанил на плохоньком пианино.
Пианист кивнул, довольный, что кто-то хотя бы мимолетно и его признал за человека. Когда Дэвид еще раз выглянул из другой двери, подальше, он увидел, что Дженни с Фрейтагом отплясывают какой-то собственного изобретения танец диких – двигаются большими шагами, размашисто, будто пьяные, и хохочут как сумасшедшие. Он повернулся и ушел в бар.
– Осторожнее! – сказал Фрейтаг. – Это Детка, что он тут делает?
Они и вправду чуть не наступили на бульдога. Он тоже попятился, они благополучно миновали друг друга, и Детка побрел дальше.
Рик и Рэк тоже танцевали в сторонке, поодаль от взрослых. Как всегда, это была игра-сражение: они стали друг против друга так близко, что носы их башмаков почти соприкасались, крепко сцепились пальцами, откинулись назад как можно дальше и завертелись на одном месте, круг за кругом, точно неистовые планеты, четко пощелкивая носками, точно кастаньетами. Соль игры была вот в чем: кто выдохнется первым, ослабит хватку и с размаху шлепнется на пол. Или еще того лучше: неожиданно выпустить руки другого, причем самому рвануться вперед, чтобы сохранить равновесие, а тот грохнется затылком. Но на деле такие победы бывали редко, ведь и души и тела близнецов прекрасно уравновешивали друг друга. Когда один хотел разжать пальцы и распрямиться, всем телом метнуться вперед, другой крепче стискивал его руки и тоже рывком выпрямлялся; тогда, самое большее, они стоймя стукались лбами, а если день выдавался удачным, оба в кровь разбивали носы.
Сегодня день скучный. Игра их не веселит, но оба слишком упрямы, чтобы прекратить ее, пока не удалось хоть как-нибудь, все равно как, сделать друг другу больно. И вот эта парочка вертится вокруг своей оси – плечи откинуты назад, подбородок прижат к груди, глаза впились в глаза так злобно, словно два малолетних отпрыска Медузы горгоны пытаются обратить друг друга в камень. Ни тот ни другая не сдаются, кружатся все неистовей, впиваются когтями друг другу в запястья, стараются отдавить друг другу ноги и готовят минуту, когда, будто по молчаливому сговору, они разом отпустят друг друга и разлетятся в разные стороны – вот тогда поглядим, кто свалится, а если оба – кто расшибется больней!
Конча танцевала с Иоганном, когда они очутились неподалеку от кресла его больного дяди, она вздрогнула всем телом и отвернулась.
– Господи, он совсем как покойник… не надо туда. Отведи меня подальше. Почему он еще не умер?
– Ей-богу, я только этого и хочу, – с горечью сказал Иоганн.
Он прижался щекой к ее прелестной, спокойно склоненной головке, совсем по-девичьи обвитой жгутами гладких черных волос, а его волосы поблескивали золотом даже здесь, в тусклом свете, и доктор Шуман, направляясь на нижнюю палубу принимать очередные роды, приостановился и залюбовался обоими, от души радуясь их свежести и красоте… как могла такая красота расцвести в такой бедности и убожестве? Он ведь знает, из какой среды эти двое, и, уж конечно, душой они так же нищи и жалки, как вся их жизнь, но вот они проходят в танце, безупречно сложенные, точно породистые скакуны, и страстная тоска и неуверенность на их лицах трогательны, как слезы обиженного ребенка.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.