Текст книги "Корабль дураков"
Автор книги: Кэтрин Портер
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 41 страниц)
Они молча на него уставились. Лола ухватила Рика за шиворот и тряхнула.
– Отвечай! – бешено прошипела она.
Казначей заметил, лицо у нее стало изжелта-бледное, даже губы побледнели, казалось, она вот-вот упадет в обморок. Лола не понимала, почему на корабле затеяли обыск. Танцоры, конечно, собирались украсть драгоценности, но только в последнюю минуту, когда condesa будет уже сходить на берег или даже сразу, как только сойдет; а теперь паршивые щенки загубили все дело. Казначей-то, может, еще сомневается, может, он просто берет на испуг, надеется врасплох, с налета вырвать признание, но Лола знала: это убийственная правда, Рик и Рэк виноваты, в чем бы он их ни обвинял, и по их милости она едва не выдала перед этим жирным боровом казначеем, до чего перепугалась.
– Иисусе! – благочестиво прошептала она. – Ну погодите, я ж вам!..
Рик сказал звонко, раздельно:
– А мы и не знаем, про что вы говорите!
И Рэк согласно закивала – не старшим, а брату.
– Ладно, мы ими после займемся, – сказал казначей Лоле с Тито. И продолжал вкрадчиво: – Если вы и вправду не знаете, что к чему, я вам расскажу.
И он выложил все, что по клочкам и отрывкам стало известно об этом происшествии: что сказала доктору Шуману condesa, что сказали ему сперва сам Лутц, а потом, не слишком охотно, фрау Лутц и даже Эльза: да, Рэк держала в руках ожерелье, а потом бросила его за борт. Лола с Тито без труда изобразили ужас и отчаяние, сразу же стали уверять, что тут какая-то ошибка, они надеются, что это выяснится – их обвиняют несправедливо; и они торжественно поклялись сами допросить детей и докопаться до истины. Казначей ни на минуту не поверил ни единому слову; оба, конечно, хорошие актеры, но его им не провести.
– Делайте, что хотите, – холодно сказал он им на прощанье. – А мы будем разбираться по-своему.
Когда Тито и Лола вернулись к себе в каюту, матросы уже ушли, приведя все снова в полный порядок; зато здесь ждали тесной молчаливой компанией Ампаро с Пепе, Маноло с Кончей и Панчо с Пасторой; так же молча все поднялись и подступили к вошедшим; каждый из родителей вел одно свое чадо, крепко ухватив его за плечо. Теперь все жарко дышали друг другу в лицо.
– Что там? – зашептала Ампаро. – Это из-за нас? Студенты говорят – да, а больше никто нам ничего не сказал.
– Уйдите с дороги, – сказала Лола. – Отстаньте от меня.
Она протолкалась в каюту, села на край дивана и стиснула Рика между колен. Тито стал рядом, не выпуская Рэк.
– Ну? Говори, – сказала Лола, крепче зажала сына коленями, взяла его за руки и начала упорно, безжалостно, как тисками, сжимать по очереди кончик каждого пальца; мальчишка корчился и наконец взвыл от боли, но мать сказала только:
– Говори, а то я тебе совсем ногти пообломаю, я тебе под них булавки загоню! Я тебе все зубы повыдеру!
Рэк забилась в руках у Тито, бессвязно завопила, но ни в чем не сознавалась. Лола начала большим и указательным пальцами выворачивать Рику веки, и он вопил уже не от боли, а от ужаса.
– Я у тебя глаза вырву, – сказала она.
И Маноло негромко, хрипло прокаркал:
– Вот-вот, взгрей его, спуску не давай!
Остальным тоже не сиделось на месте, и они снова и снова беспокойным отрывистым эхом твердили – продолжай, мол, не давай ему спуску, вытяни из него всю правду!
Наконец Рик обмяк в коленях матери, голова его бессильно откинулась, задыхаясь, давясь слезами, он выкрикнул:
– Вы ж говорили, это просто бусы, стекляшки, не стоит с ними канителиться! Просто бусы!
Лола тотчас его выпустила, закатила напоследок затрещину и в бешенстве поднялась.
– Вот болван! – сказала она. – И чего мы с ним нянчимся? Оставлю тебя в Виго и подыхай с голоду!
Тут Рэк завизжала и стала рваться из рук Тито; потеряв терпенье, он начал дубасить ее кулаком по голове, по плечам но она все кричала:
– И меня! И меня оставь! Не поеду с вами… останусь в Виго… Рик, Рик! – верещала она, точно кролик в зубах у хорька. – Рик, Рик!..
Тито выпустил ее и обратил свое отеческое внимание на Рика. Ухватил правую руку чуть выше кисти и начал очень медленно, старательно выворачивать, так что под конец едва не вывихнул плечо; с протяжным воплем Рик рухнул на колени; наконец страшные клещи разжались, и он уже только по-щенячьи скулил, затихая. Рэк, которая съежилась на диване, оглядывая и ощупывая свои синяки и ссадины, опять захныкала с ним заодно. А Маноло, Пепе, Тито, Панчо, Лола, Конча, Пастора и Ампаро с плохо скрытым угрюмым страхом на лицах пошли обсуждать во всех подробностях злосчастный поворот событий: скупо перекинулись словами, обменялись многозначительными кивками и порешили, что самое лучшее – выпить в баре кофе, пойти, как обычно, пообедать, а потом устроить на палубе репетицию. Все были взвинчены, вот-вот вцепятся друг другу в глотку. Выходя из каюты, Лола чуть замешкалась – ровно настолько, чтобы ухватить Рэк за волосы и трясти, пока та со страху не перестанет плакать. А когда все вышли, Рик и Рэк в поисках убежища вскарабкались на верхнюю койку – и полуголые, сбившись в один непонятный клубок, точно какое-то несчастное уродливое маленькое чудовище в берлоге, затихли измученные, без сил, без мыслей, и скоро уснули.
Часть III. Причалы
…ибо не имеем здесь постоянного града, но ищем будущего.
Апостол Павел
Поздним вечером, когда последние отблески солнечного света еще отражались бледной зеленью и золотом в воде и в небесах, пассажиры, которые весь день томительно слонялись по палубе и напрасно вглядывались в горизонт, дождались награды: вдали завиднелся Тенерифе, из серых вод темным зубчатым утесом, неприступной скалистой твердыней возник остров-крепость, подножие его окутывала дымка, над ним лиловым пологом нависли низкие тучи.
Дэвид с Дженни долго молча стояли рядом, облокотясь на перила, и теперь он заговорил негромко, будто боялся спугнуть умиротворенность, что наполняла в эти минуты обоих. Дженни поразило его лицо, никогда еще она не видела его таким довольным и сияющим.
– Вот такой, по-моему, и должна быть Испания, – сказал он. – Вот край мне по душе. Толедо, Авила, но не Севилья. Апельсиновые рощи, кастаньеты и кружевные мантильи не для меня.
– В Испании и этого вдоволь, кому что нравится, – ласково сказала Дженни, – но, конечно, Дэвид, лапочка, это не для тебя. Другое дело – гранит и песок, лица из самой прочной испанской кожи, горький хлеб, кривые и корявые стволы олив… край, где даже младенцы до того крепки, что не нуждаются в пеленках. Я знаю, для тебя это и есть рай – ведь правда?
– Да, – решительно подтвердил Дэвид, – мне нужно что-то крепкое и величественное – толедская сталь и гранит, кожа испанской выделки, испанская гордость, и ненависть, и жестокость – испанцы единственный народ на свете, который умеет возвысить жестокость до искусства… Меня тошнит от всего расплывчатого, от киселя…
– Неужели нет середины между киселем и сталью? – спросила Дженни и сама услыхала, как печально звучит ее голос, но понадеялась: может быть, Дэвид не заметит. – Могу ручаться чем угодно, пальмы и цветы найдутся даже на Тенерифе, и немало влюбленных, и в лунные ночи парни поют девушкам серенады совсем как в Мексике – тебе это будет очень противно!
Дэвид не сказал больше ни слова, только вскинул на нее голубые глаза, которые она так любила, и она сразу успокоилась: ведь сколько бы они ни ссорились, она все равно готова примириться с ним на любых условиях, да, конечно, лишь бы только понять, чего же он хочет.
Навстречу прилетели чайки, с неистовыми криками они кружили над кораблем, сильно взмахивали жесткими, точно жестяными, крыльями, круто, как на шарнирах, поворачивали деревянные головы, строго осматривая пассажиров, камнем падали до самой воды и подхватывали отбросы, выкинутые из камбуза.
– Везде и всюду одно и то же, – сказал, проходя мимо, Лутц. – Все ищут, чего бы съесть, и не разбирают, откуда еда берется.
– Вот с кем приятно будет распроститься, – с надеждой прошептала Дженни.
Поутру машины трижды глухо ухнули и остановились. Дженни выглянула в иллюминатор – и вот он, Тенерифе, и впрямь зубчатая скалистая гряда, поросшая редкими пальмами, сплошь окутанная бугенвиллеей, и на крутых склонах, на каменных уступах, точно высеченных резцом, тесно лепятся над обрывами приземистые квадратные домики Санта-Круса. На причале, на широком отлогом берегу собрались гурьбой портовые грузчики и ждали, не слишком надеясь на работу. В их толпу вошли двое полицейских, размахивая руками, начали оттеснять людей вправо и влево и расчистили посередине широкий проход. Дженни услышала, как загремела цепь: отдали якорь. Когда она вышла на палубу, спускали трап. Чуть не все пассажиры были уже здесь и почти все, готовясь сойти на берег, нарядились как на праздник. Раздался горн к завтраку, но от борта почти никто не отошел; и тогда хриплый голос (вероятно, казначеев) принялся орать в рупор мудрые наставления:
– Пассажиров первого класса убедительно просят пройти в кают-компанию, завтрак на столе. Во всяком случае, дамы и господа из первого класса, просим вас очистить палубу: сейчас через верхнюю палубу начнется выгрузка пассажиров третьего класса. Внимание! Пассажиров первого класса убедительно просят…
Зрители нехотя стали отходить от борта; Дженни увидала среди них Дэвида и шагнула было к нему, но ее перехватил Вильгельм Фрейтаг – протянул руку, мягко преграждая ей путь.
– Тут есть на что посмотреть, – сказал он. – Кому сейчас охота завтракать?
Дэвиду охота, подумала Дженни и поглядела вслед: вот он и скрылся из виду.
– Пойдемте сюда. – Фрейтаг взял ее за локоть. – Тут мы увидим, как они двинутся.
Пассажиры, которым предстояло сойти на берег, плотной толпой теснились на нижней палубе у подножия крутого железного трапа; они взвалили на плечи свои пожитки в разбухших узлах, на узлы посадили детишек поменьше; все лица запрокинуты кверху в ожидании: вот сейчас дан будет знак, что можно подняться на простор верхней палубы, прозвучит долгожданное слово, и позволено будет спуститься по сходням и вновь ступить на родную землю. Каждое лицо по-своему отражало тайную надежду, тревожную радость, безмерное волнение; каждый подался всем телом вперед, всем существом тянулся вверх – и ни слова, ни движения, только дыханье толпы сливалось как бы в чуть слышный стон да ощущалась в ней дрожь еле сдерживаемого напряжения. Невысокий молодой парень с грубоватым добродушным лицом, отливающими синевой после бритья щеками и спутанной гривой черных волос вдруг неудержимо кинулся вверх по трапу, подбежал к борту, упористо расставил босые ступни на досках палубы, и взор его птицей полетел к селениям и городишкам, что расположились на каменистом подножии острова и взбирались по его склонам. Юноша самозабвенно улыбался, круглые простодушные глаза его были полны слез. Вильгельм Фрейтаг посмотрел на него с завистью – как же он счастлив, что вернулся домой! Дженни сказала:
– Наверно, это чудесно – плакать от радости!
И в эту самую минуту молодой помощник капитана, возмущенный таким нарушением порядка, ринулся к счастливцу, словно готовый его ударить, но остановился в двух шагах и заорал во все горло:
– Эй ты, убирайся вниз!
А тот не слышал крика.
– Убирайся вниз! – в непристойном бешенстве взревел моряк, он весь побагровел и до неузнаваемости коверкал испанские слова.
Миссис Тредуэл, направляясь в кают-компанию завтракать, приостановилась и не без любопытства посмотрела на моряка. Да, несомненно, тот самый, что танцевал с нею и щеголял безупречными манерами воспитаннейшего человека. Она прошла дальше, чуть приподняв одну бровь. Юноша у борта заморгал, он наконец услышал крик, понял и обернулся к взбешенному начальству все с той же улыбкой, полной нежности, блестя глазами, полными слез, и по-прежнему улыбаясь, размахивая узелком с пожитками, кротко, без обиды, точно пес, спустился по трапу и влился в толпу. Не успел он опять обернуться, как сердитый помощник капитана нагнулся и заорал вниз замершим в ожидании людям:
– Давайте поднимайтесь, вы, там, поживей, сходите с корабля! Да не толпитесь, по трое в ряд, живей, живей!
Так он без умолку бранился и понукал, а внизу несколько матросов подгоняли и направляли толпу.
Юноша, которого только что прогнали от борта, первым мгновенно рванулся вперед и повел за собой остальных. Им пришлась по душе его храбрость, они и сами приободрились. И вот они карабкаются наверх, спотыкаются, добродушно, играючи подталкивают друг друга, громко смеются, перебрасываются шутками – голоса звучат вольно, люди уже не угнетены, не запуганы, они возвратились домой после долгого изгнания, к давно знакомым заботам, здесь родина, и здесь твоя жизнь и смерть – дело твое, а не чужих. И неважно, что там вопит, по-дурацки коверкая испанские слова, багровый от злости человечек: как бы он ни кипятился, что бы ни сказал на любом языке – им уже все равно, они спешат поскорей сойти на берег. Оборачиваются и выкрикивают слова благословения и прощания тем, кто еще остается на корабле, – а те разделяют их радость и ободряюще кричат в ответ.
Медленно поднялись на палубу семь женщин, у которых за время плаванья родились дети; они шли все вместе, прижимая к груди туго запеленутых младенцев; иных поддерживали мужья, другие опирались на руки подруг. Все роженицы – бледные, вялые, у некоторых на лбу и щеках бурые пятна, дряблые животы обвисли, выцветшие платья на груди в потеках от молока. За их юбки крепко уцепились дети постарше – печальные глаза их смотрят сиротливо, потерянно. Мальчишка лет двенадцати, выйдя наверх, сверкнул ослепительной улыбкой, обернулся – и увидел матерей с младенцами.
– Ole, ole! – выкрикнул он и помахал в воздухе сжатым кулаком. – Нашего полку прибыло!
Одна из матерей подняла голову – лицо темное, измученное, но крикнула она с торжеством:
– Да, прибыло, и все до одного – мужчины!
Дружный веселый хохот прокатился по толпе. Шумной приливной волной она захлестнула верхнюю палубу, разлилась, оттеснила командующих высадкой моряков и глазеющих пассажиров к поручням, заставила отступить к дверям – и в полном порядке, сужаясь ручейком, заструилась по сходням, потекла на берег; никто не бросил прощального взгляда на корабль. Тот помощник капитана, что командовал высадкой, отвернулся, судорожно сморщился, будто одолевая тошноту. И встретился глазами с доктором Шуманом, который шел проститься со своей больной и помочь ей в сборах: condesa тоже должна была сойти на берег.
– Фу, до чего они воняют, – сказал сердитый помощник капитана. – И плодятся, как… как клопы!
Доктор Шуман промолчал, молодой моряк истолковал его рассеянный взгляд как сочувственный и немного успокоился. Доктор смотрел, как два матроса под руки ведут наверх толстяка с разбитой головой. На толстяке та же темно-красная рубаха, в которой он садился на корабль в Веракрусе, но он еле передвигает ноги и тяжело виснет на руках матросов. Доктор Шуман только недавно спускался к нему на нижнюю палубу, осмотрел и перевязал его заново, рана отлично заживает. Толстяк, несомненно, поправится и еще немало набаламутит. Проходя мимо, он из-под толстого слоя бинтов, точно из-под шлема, в упор посмотрел на доктора, но как будто не узнал его.
Доктор Шуман взялся за дверную ручку, и собственная рука удивила его – совсем бескровная, еле заметно просвечивает зеленоватый узор вен. До чего же он ослаб и устал, надо было пойти выпить кофе. Condesa, уже совсем одетая, даже в розовой бархатной шляпке, со спущенной на лицо короткой и редкой черной вуалью, лежала навзничь, будто позируя для изваяния на надгробной плите, тонкие щиколотки скрещены, дорожная сумочка через плечо, в левой руке пара коротких белых кожаных перчаток. Она слегка повернула голову и улыбнулась доктору. Горничная (она давно уже по-своему оценила странные отношения этих двоих – а еще старики, могли бы вести себя и поумнее, в такие-то годы!) почтительно поклонилась доктору, поспешно закрыла маленький саквояж, куда укладывала последние вещи, и тотчас вышла. Остальной багаж графини уже вынесли, свет погасили, каюта была совсем пустая, серая и унылая.
Доктор Шуман остановился возле постели, и такое у него было серьезное, удрученное и озабоченное лицо, что condesa чуть отстранилась, веки ее дрогнули и голос зазвенел испуганно:
– Они пришли за мной?
– Да, они уже здесь. Подождите, выслушайте. Капитан и я расспросили их, выяснили, как им велено с вами поступить. У них есть приказ. Они вас не тронут, даже не подойдут к вам. Они должны только ждать внизу у сходней – и не оглядывайтесь, вам вовсе незачем их видеть, их дело удостовериться, что вы сошли на берег и останетесь на острове, когда корабль снова отчалит…
– Когда корабль снова отчалит, – повторила condesa. – Подумать только, все-таки для меня это плаванье кончится.
– Вам совершенно нечего бояться, – сказал доктор и взял ее за руку, нащупывая пульс.
Он и сейчас гнал от себя сомнения: быть может, он с самого начала обращался с нею неправильно – словно кому-то хоть когда-нибудь дается уверенность в своей правоте! – но ведь иного выхода не было.
Condesa отдернула руку.
– Что теперь за важность, какой пульс? – сказала она. – Со всем этим тоже покончено. Вам легко говорить, чтобы я не боялась, вы-то возвращаетесь на родину! А меня ждет тюрьма. Можете не сомневаться, как только я попаду к ним в руки, они засадят меня совсем одну в какую-нибудь гнусную мрачную дыру.
Доктор Шуман присел на край постели и крепко сжал руку своей пациентки.
– Вы не попадете в тюрьму, разве что тюрьмой для вас будет весь остров, – сказал он. – А это прекрасный остров, и вы можете жить где захотите и как захотите.
– Как захочу? – это не прозвучало вопросом. – Совсем одна? Без друзей? Без единого centavito[51]51
Гроша (исп.)
[Закрыть]? Без моих детей? Я даже не знаю, где они! И разве они теперь смогут когда-нибудь меня разыскать? Друг мой, неужели вы совсем помешались на благочестии, на добродетели и уже не способны чувствовать по-человечески? Как вы могли забыть, что значит страдать?
– Подождите, – сказал доктор. – Подождите.
Он достал шприц и ампулу и начал старательно готовить новый укол. Condesa следила за его движениями вялым, медлительным взглядом без всегдашнего живого лукавства. Молча села, сняла жакет, расстегнула манжету блузки, медленно закатала рукав и коротко, сквозь зубы втянула воздух, когда игла впилась в руку.
– Ох, как мне этого будет не хватать! Что я буду делать без моего лекарства?
– Когда оно будет вам по-настоящему нужно, вы его получите, – успокоил доктор Шуман. – Я даю вам рецепт и особо – записку для врача, которого вы для себя найдете. Думаю, любой врач с нею посчитается. Едва ли допустят, чтобы вы страдали.
Condesa сжала его руку в своих, спросила с мольбой:
– Ну почему вы не хотите мне сказать, что это за лекарство? А лучше дайте мне его, я сама буду себе колоть… я умею обращаться со шприцем.
– Не сомневаюсь, – сказал доктор Шуман, – но этого я сделать не могу. Вы слишком безрассудны, на вас нельзя положиться, вы мне сами это говорили – помните?
– Так ведь когда это было! – весело воскликнула condesa, надевая жакет. – Я стала совсем другая, сами видите – ваш хороший пример заразителен! – Она спустила ноги с кровати и села рядом с доктором. – Хочу вас кое о чем спросить. Вы же знаете, мы больше никогда не увидимся. Так почему бы нам не поговорить, как будто мы друзья или даже любовники или как будто мы снова встретились уже в загробной жизни. Нет, правда, давайте сделаем вид, будто мы – безгрешные души с крылышками и встретились в раю после долгого-долгого пребывания в чистилище!
– Но ведь вы мне говорили, что не верите в загробную жизнь, а в души и в рай и того меньше, – с улыбкой возразил доктор Шуман.
– Ну, не верю – какая разница? Все равно мы там встретимся. Но почему бы вам сейчас не ответить на мой вопрос?
Она наклонилась к нему так близко, что он ощутил ее легкое дыхание, и спросила совсем просто, без особого волнения:
– Правда, что вы вчера поздно ночью пришли и поцеловали меня? Правда? Обняли, приподняли с подушки и сказали: ты – моя любовь? Сказали: спи, любовь моя, – это правда? Или мне приснилось? Скажите…
Доктор Шуман повернулся, горячо обнял ее, склонил голову ей на плечо и притянул к себе, так что щека ее коснулась его щеки.
– Да-да, все это было, – простонал он. – Я приходил, родная.
– Но почему, почему тогда, когда я не могла разобрать, сон это или явь? Почему вы ни разу не поцеловали меня, когда я знала бы наверняка, когда я была бы от этого счастлива?
– Нет, нет, – сказал доктор.
Он поднял голову и опять обнял ее. Condesa начала слегка покачиваться из стороны в сторону, словно баюкала младенца; потом мягко высвободилась, положила руки ему на плечи и немного отстранилась.
– Стало быть, мне только приснилось… а знаете ли вы, что это значит – это пришло так поздно, так странно, не удивительно, что я никак не могла понять. Это и есть чистая романтическая любовь, она так нужна была мне в мои далекие девичьи годы. Но никто не любил меня чистой, невинной любовью, а если бы и полюбил, я бы уж так его высмеяла!.. И вот что с нами случилось. Невинная любовь – самая мучительная, правда?
– Моя любовь к вам не невинная, а греховная, – сказал доктор Шуман, – вам я причинил много вреда, а свою жизнь загубил…
– А моя жизнь давным-давно загублена, – сказала condesa. – Я уже забыла, какая она была до того. Так что из-за меня можете не казниться. И не думайте, что я буду спать на голом полу и питаться только хлебом и водой, этого не будет… это не в моем стиле. Мне это не идет. Какой-нибудь выход я найду. А теперь… теперь, любовь моя, поцелуемся по-настоящему, средь бела дня, и пожелаем друг другу всего доброго: пора прощаться.
– Смерть, смерть, – сказал доктор Шуман словно бы кому-то, стоящему рядом, чья черная тень упала на них обоих. – Смерть, – повторил он и со страхом почувствовал: сердце вот-вот разорвется.
– Ну конечно, смерть, – согласилась condesa, будто снисходя к его прихоти, – но это еще не сейчас!
Они не поцеловались, condesa лишь взяла его руку и на минуту прижалась к ней щекою. Доктора била дрожь, с трудом он написал обещанный рецепт и записку. Открыл ее сумочку и вложил туда обе бумажки. Больше не сказано было ни слова. Он проводил ее до сходней, подал ей маленький саквояж. Condesa так и не подняла глаз. Он смотрел ей вслед, видел, как она села на пристани в элегантную белую коляску, в которую заложена была отнюдь не элегантная мохнатая лошаденка; и сейчас же какие-то двое, с виду серенькие, неприметные, наняли первого попавшегося извозчика и, дав белой коляске немного отъехать, неторопливо покатили следом.
– Какие у вас планы? – спросил Фрейтаг. Они с Дженни задержались у сходней, по которым гуськом, вприскочку спускались студенты и хором во все горло распевали «Кукарачу».
– До чего надоедливый народ! – сказала про крикунов Дженни. – Нет у меня никаких планов. Я жду Дэвида.
– Тогда я пошел, – беспечно сказал Фрейтаг. – Может, потом встретимся где-нибудь на острове, выпьем все вместе.
– Может быть.
Дженни посмотрела ему вслед – прямая осанка, размашистая мужественная походка, ни дать ни взять красавец актер на роли героев – едва выйдет на сцену, сразу всех затмит. Он ловко свернул, пропуская встречных; вверх по сходням брели гурьбой довольно оборванные и грязноватые люди – мужчины, женщины, двое или трое детей – продавать пассажирам всякую всячину: куски шелка и полотна, какие-то мелкие корявые вещички, на которые и смотреть-то не стоило. Очень смуглая молодая цыганка шагнула к Дженни с таким видом, будто давно ее разыскивала, чтобы сообщить добрую весть.
– Стой! – сказала она по-испански. – Такое тебе скажу, удивишься.
Она подошла совсем близко, на Дженни пахнуло перцем и чесноком от ее дыхания, звериным запахом немытого тела, чем-то затхлым – от широченных цветастых красно-оранжевых юбок. Она взяла руку Дженни, повернула ладонью кверху.
– Куда едешь – та страна не для тебя, и мужчина с тобой неподходящий. Но скоро приедешь в страну тебе по сердцу, и мужчину найдешь, какой тебе сужден. Не горюй, будет еще у тебя счастливая любовь! Позолоти ручку!
Она крепко держала Дженни за руку, глядела колючими нахальными глазами и улыбалась, не разжимая зубов, будто скалилась.
– Поди прочь, цыганка, – сказала Дженни по-английски. – Ты слишком мало знаешь. У тебя ограниченный умишко. Не хочу я никакого другого мужчины, от одной мысли жуть берет. Предпочитаю старую мороку, она хоть привычна. У меня в жизни еще много всего будет такого, что в сто раз интересней любого мужчины, – с глубочайшей серьезностью заверила она цыганку, – вот про это я бы с удовольствием послушала!
Гадалка все не выпускала руку Дженни, не желала уйти, не получив монету. Но теперь уже Дженни повернула цыганкину руку ладонью вверх и внимательно ее изучала. И заговорила на сей раз по-испански:
– А вот у тебя впереди дальняя дорога, и встретишь ты дурного человека…
Цыганка вырвала руку и отшатнулась.
– Ты чего мне наговорила? – спросила она в бешенстве.
– Предсказала судьбу, – ответила Дженни по-испански. – Даром. Ты родилась счастливой. – И вложила ей в руку бумажный доллар.
– Valgame Dios[52]52
Господи помилуй (исп.).
[Закрыть], – с неожиданной кротостью сказала цыганка и перекрестилась. Смуглые пальцы стиснули бумажку – и мгновенно лицо преобразилось, вспыхнуло безмерным презрением, торжеством, свирепая ненависть искривила губы, под налетом грязи проступила бледность. Цыганка круто повернулась, взмахнула юбками так, что разлетелись несчетные оборки, и через плечо бросила слово, которого Дженни не поняла бы, если бы не тон и выражение цыганкиного лица. И Дженни по-испански отчетливо, звонко и вполне уверенно откликнулась:
– От такой слышу!
– Ты в самом деле поняла, как она тебя обозвала? – спросил Дэвид, он вдруг возник рядом, точно некий дух из пустоты.
– Уж конечно, как-нибудь метко, не в бровь, а в глаз, – сказала Дженни. – Но я ей отплатила тем же.
– А ты не можешь не ругаться с цыганками? – спросил Дэвид без малейшего любопытства. – И что же, выучилась у нее чему-нибудь новенькому?
– Поживем – увидим, – весело отвечала Дженни. – И не суй нос не в свое дело.
В гробовом молчании они спустились по сходням вслед за Гуттенами с Деткой, а за ними, чуть не по пятам, шли Эльза с родителями и чета Баумгартнер с Гансом. Фрейтага уже не было видно; миссис Тредуэл, в черной шляпе с широчайшими полями и ни больше ни меньше как с кружевным зонтиком, села во вторую ожидавшую на пристани коляску, и та унесла ее, казалось, навсегда. Студенты взгромоздились в экипаж более вместительный, из него во все стороны торчали их руки и ноги, высовывались тесно сдвинутые головы, и все это походило на крикливый птичий выводок в гнезде.
Танцоры-испанцы сошли на берег тесной гурьбой, в необычном молчании, не глядя по сторонам, лица у всех замкнутые, суровые. Рик и Рэк, все еще изрядно помятые, угрюмо плелись сзади. На всех женщинах – черные шелковые, расшитые цветами шали с длинной бахромой, на детях короткие курточки с большими карманами, на мужчинах впервые за все время плавания самые обыкновенные полотняные костюмы, только уж слишком в обтяжку. И все они без малейших усилий кого угодно испугают своим разбойничьим видом. Сойдя на пристань, они сомкнули ряды и зашагали по мостовой в город так быстро и решительно, словно опаздывали на деловое свидание.
Хансен и Дэнни так заспешили, стараясь не упустить танцоров (у каждого были на то свои причины), что даже столкнулись на сходнях.
– Они удирают, – зло и растерянно сказал Дэнни, пытаясь опередить Хансена.
Но Хансен, черный как туча, грубо оттолкнул его плечом, обгоняя, рявкнул:
– А ваше какое дело? Идут, куда хотят, вас не спросили!
«Зря бесишься, дубина долговязая», – подумал Дэнни, а вслух сказал:
– Бьюсь об заклад, отправились на разбой, – но больше не пытался пройти первым. Верзила швед наверняка охоч до драки, во всяком случае, сейчас с ним лучше не связываться.
Хансен надеялся отозвать Пастору от ее компании, но испанцы далеко опередили беспорядочную толпу, уходящую с пристани, а к тому времени, когда Дэнни и Хансен добрались до берега, они уже и вовсе скрылись из глаз.
Пассажиры третьего класса, которым еще предстояло плыть до Виго, теснились у борта и, облокотясь на перила, внимательно, но без зависти, следили за своими недавними спутниками – за теми явились на пристань какие-то чиновники, согнали в кучу, точно стадо, и пересчитывали заново. На верхней палубе Иоганн подкатил дядю поближе к сходням, прислонил его кресло к перилам, а сам, щурясь, с бьющимся сердцем вглядывался в стройные фигурки, окутанные черными шалями, – они удаляются, грациозно покачиваясь, и уже не узнать, которая из них Конча. Из груди Иоганна вырвался тяжкий вздох, полный такого отчаяния, что старик Графф встрепенулся.
– Что с тобой, милый мальчик? – спросил он. – У тебя что-нибудь болит?
Иоганн с досадой пнул ближайшее колесо, больного тряхнуло в кресле, он поморщился, громко застонал, оглянулся, точно хотел призвать какого-нибудь случайного прохожего в свидетели жестокости бессовестного племянника. Иоганн тоже огляделся по сторонам, сказал негромко:
– Не твое дело.
Обоим стало не по себе от тишины, что здесь, в гавани, воцарилась на почти опустевшем корабле, – словно рухнула ограда, за которой они чувствовали себя в безопасности. Тут подле них остановился доктор Шуман – заложив руки за спину, он медленно, неохотно, чуть ли не со страхом шел к себе в каюту.
– Сегодня утром вы прекрасно выглядите, – сказал он Граффу. – Надеюсь, это плаванье доставляет вам удовольствие.
– В душе моей мир, где бы я ни был, – не слишком приветливо заверил его старик. – А в море я или на суше – не важно.
– Ваше счастье, – любезно сказал доктор. – Вам можно позавидовать.
– На все милость Господня, – сказал Графф, он сильно недолюбливал всех врачей и лекарей на свете, ибо видел в них конкурентов, по некоему внушению свыше понимал: они стоят ему поперек дороги, не дают, исполняя волю Божью, свободно исцелить души и тела. – Что толку во всех ваших лекарствах, если недужна душа?
– В этом, быть может, самая уязвимая сторона медицины и лекарств. Лично я стараюсь делать то, что в силах человеческих, а остальное вверяю Господу Богу, – кротко заметил доктор Шуман.
Ибо он всегда отвечал уважительно даже людям с помраченным рассудком и самыми дикими заблуждениями; а в этот час мучительное сознание собственной вины медленно затягивало его в пучину, где бессильно барахтается несчетное множество людей, в пучину жалости ко всем страждущим, столь темную и полную смятения, что уже не отличить, кто на кого посягнул, кто над кем вершит насилие, кто угнетен, а кто угнетатель, кто любит, а кто ненавидит, или издевается, или равнодушен. Все исполинское здание, которому двойной опорой служат справедливость и любовь – два нераздельных столпа, возносящихся от земли в вечность, по ним душа человеческая ступень за ступенью поднялась от простейших понятий о добре и зле, от обыденных правил, принятых в обиходе меж людьми, к тончайшим, еле уловимым различиям и оттенкам в чувствах и верованиях, учениях и таинствах, – вся эта величественная башня рушилась вокруг доктора и рассыпалась в прах в минуты, когда он стоял подле маленького умирающего фанатика и тот смотрел на него со снисходительной насмешкой на иссохшем личике.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.