Текст книги "Оторванный от жизни"
Автор книги: Клиффорд Уиттинггем Бирс
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
Какое-то время я снова не читал. Только привыкнув к больнице, я осмелел и стал снова просматривать газеты и книги, если они попадались мне в руки. В отделении стоял книжный шкаф, переполненный старыми номерами обычной английской периодики: «Вестминстер ревью», «Эдинбург ревью», «Лондон Квотерли» и «Блэквудз». Там же находились экземпляры журнала «Харперс» и «Атлантик Мансли», на которых выросло предыдущее поколение или даже старше. В самом деле, многим газетам миновало больше пятидесяти лет. Но у меня не было выбора: либо читать сложные статьи, либо не читать вовсе, потому что я все еще не мог попросить те книги, которые хотел. В палате одного из пациентов находилось тридцать или сорок личных книг. Раз за разом я проходил мимо его двери и бросал на них алчущие взгляды. Поначалу я не осмеливался попросить одну из них. Но летом, когда отчаяние стало окружать меня, я наконец набрался храбрости и незаметно забрал парочку. Когда владелец книг посещал службу и уходил в часовню, его библиотека расходилась по чужим рукам.
Книги впечатляли меня, пожалуй, больше чем обычно впечатляют нормальных людей. Чтобы убедиться в этом, я недавно перечитал «Алую букву» [3]3
«Алая буква» (англ. The Scarlet Letter) – magnum opus американского писателя Натаниэля Готорна. Считается одним из краеугольных камней американской литературы. Дополнительное измерение роману придают символические элементы, такие как сама алая буква, превращающаяся в символ не только и не столько греха, сколько несгибаемого духа героини.
[Закрыть] и многое вспомнил. Первая часть истории, в которой Готорн описывает свою работу на таможне и дает портрет автора, запомнилась мне мало. Я приписываю это полному отсутствию интереса с моей стороны к писателям и их методам работы в то время. Тогда я не собрался писать книгу и даже не думал, что в один прекрасный момент сяду за нее.
На письма я смотрел с подозрением. Я никогда не читал их в момент получения. Даже не открывал. Но обычно через неделю или даже через месяц втайне распечатывал их и знакомился с содержанием. В моих глазах это все равно были фальшивки, написанные полицейскими.
Я по-прежнему не разговаривал и делал что-то, только когда пациентов выводили гулять. Часами сидел и читал книги и газеты либо не делал ничего вовсе. Но мой ум работал и был очень восприимчив. Как доказали некоторые события, почти все сделанное или сказанное, что я был способен увидеть и услышать, оставалось в моей памяти, но вспомнить происшествия, которые могли бы помочь во время потенциального суда, представлялось очень сложным.
Мои щиколотки восстановились не полностью. Было больно ходить. Месяцами я продолжал опираться на всю ступню. Я не мог удержать собственный вес, когда пятки отрывались от пола. Спускаясь по лестнице, я должен был ставить подъем на край каждой ступеньки или преодолевать одну ступеньку за раз, как ребенок. Я считал, что полицейские хотят довести меня до идеального состояния, подобно мясникам, откармливающим животное перед тем, как его зарезать. Поэтому я намеренно делал вид, что куда слабее, чем на самом деле; отсутствие физической активности в некоторой степени объяснялось тем, что я хотел продлить комфортное существование, как можно дольше откладывая день суда и всемирного позора.
Но каждый день все равно нес в себе неприятные события. Когда посетителей вызывали в кабинет начальства, звенел электрический звонок. В течение года и двух месяцев, проведенных в этой больнице в депрессии, звонок в моем отделении прозвенел несколько сотен раз. И каждый раз он наводил на меня ужас, потому что я представлял, что час наконец настал и меня перевезут туда, где состоится суд. В палату приводили друзей и родственников, и их приход, конечно, ознаменовывался звонком. У нас случались короткие беседы, во время которых разговаривал лишь посетитель. Мой старший брат, которого дальше я буду называть опекуном, заходил довольно часто. И почти каждый раз он произносил одну тревожную фразу:
– Ты выглядишь гораздо лучше; смотрю, ты набрался сил. Вот увидишь, мы положим этому конец!
Естественно, его слова звучали двусмысленно. Я предполагал, что он намекает на мой конец – виселицу или смертельный электрический разряд.
Я предпочитал оставаться в одиночестве, и после нескольких неудачных попыток завязать со мной беседу помощник врача стал уважать мое постоянное молчание. За год и два месяца он лишь изредка приветствовал меня, как того требовала вежливость. Последовавшие события заставили меня усомниться в разумности этого подхода.
Целый год никто не обращал на меня внимания: следили лишь за тем, чтобы я ел трижды в день, принимал положенное количество ванн и в достаточной степени занимался физкультурой. Изредка санитар пытался уговорить меня написать письмо какому-нибудь родственнику, но я, конечно, отказывался. Ситуация вынуждает меня делиться не самыми лестными рассказами о санитарах, но мне доставляет удовольствие, что в этом заведении они были добры и иногда даже заботливы, пока я находился в пассивном состоянии. Но однажды мои дипломатические отношения с докторами и санитарами стали очень натянутыми, и грянула война.
Без всяких сомнений, доктора надеялись, что я постепенно поправлюсь, ведь я потихоньку набирался сил. У них и правда имелись причины так думать. Я стал в некотором роде менее мнителен, но лишь потому, что относился к своей участи все более равнодушно; то есть улучшение моего состояния играло не самую главную роль. Других признаков полного возвращения рассудка не наблюдалось. Я хотел совершить самоубийство и, если бы не череда счастливых обстоятельств, несомненно претворил бы свое намерение в жизнь.
Я убедил себя в том, что бóльшая часть окружающих действительно безумна, а следовательно, не может выступать в качестве свидетелей в суде. Поэтому иногда я заводил разговор с совершенно больными людьми; они могли послужить в качестве доверенного лица. Один из них, мужчина, который лежал в больнице уже не в первый раз, заинтересовался мною очень сильно и настойчиво пытался завести беседу, хотя я сопротивлялся. Из его регулярных рассказов я узнал, что раньше он работал страховым агентом. Наконец мы начали регулярно общаться с ним, расположившись вдали от лишних глаз. Только спустя несколько месяцев я заговорил с кем-то еще, кроме этого мужчины. Я вел с ним беседы почти обо всем, но не упоминал о себе. Однако в конце концов его настойчивость одержала верх над моей скрытностью. Одним июньским днем 1902 года, когда мы беседовали, он резко сказал:
– Почему тебя держат здесь? Я не понимаю. Очевидно, что ты совершенно здоров. Ты всегда разговариваешь со мной разумно.
К тому моменту я уже несколько недель ждал шанса поделиться своими мыслями. Я пришел к выводу, что у меня появился настоящий друг, который не предаст.
– Если я расскажу кое-что, о чем ты не знаешь, ты поймешь, почему я здесь, – сказал я.
– Так расскажи, – ответил он.
– Обещаешь никому не рассказывать о моих словах?
– Обещаю: буду нем как рыба.
– Ну, – начал я, – ты ведь видел тех людей? Они приходили сюда и говорили, что они мои родственники.
– Да. Но ведь они и правда твои родственники?
– Они выглядят как мои родственники, но это не они.
Мой любознательный друг рассмеялся.
– Ну, если ты и правда так думаешь, я вынужден забрать свои слова обратно. Ты и в самом деле самый безумный человек из всех, что я встречал, а уж я повидал безумцев на своем веку!
– Когда-нибудь ты поймешь, – ответил я.
Тогда я полагал, что он оценит мои слова по достоинству, когда наступит день моего суда. Я не поделился с ним тем, что считаю полицейскими и посетителей и нахожусь под их пристальным вниманием.
Время шло, и в июле-августе 1902 года я стал придумывать планы самоубийства вдвое чаще. Теперь я считал, что мое физическое состояние кажется для моих врагов удовлетворительным, и был уверен, что мое дело невозможно откладывать дальше сентября, когда начинают свою работу суды. Я даже заговорил с одним из санитаров, студентом-медиком, который летом подрабатывал в больнице. Я подошел к делу изобретательно. Сначала я попросил его принести из библиотеки «Алую букву», «Дом о семи фронтонах» [4]4
«Дом о семи фронтонах» (англ. The House of the Seven Gables) – второй роман американского писателя Натаниэля Готорна; считается выдающимся образцом готического романа.
[Закрыть] и другие книги; потом разговаривал с ним о лекарствах и, наконец, попросил его одолжить мне пособие по анатомии, которое, как я знал, у него имелось. Он согласился, но попросил меня молчать об этом. Когда я получил учебник, то, не теряя времени, стал быстро изучать главы про сердце, его функции и особенно внимательно – про то место, где оно располагается. Но едва я приступил к чтению, молодой человек вернулся и забрал книгу, объяснив это тем, что санитар не имеет права давать пациенту медицинские труды. Возможно, он передумал к счастью для меня.
Как обычно бывает в подобных заведениях, все ножи, вилки и другие предметы, которые пациенты могут использовать во вред себе или другим, пересчитывались санитарами после каждого приема пищи. Это правило терзало мой мозг. У меня не хватало смелости забрать нож или вилку. И хотя я в любой момент мог повеситься ночью, такой способ меня не привлекал: я думал о нем, как о последнем возможном варианте. Но желание раздобыть острый предмет, похожий на кинжал, который я мог бы вонзить себе в сердце, пожирало меня изнутри. С подобным оружием я был уверен в победе над полицейскими.
Летом работник стриг лужайку при помощи большой гужевой машины на лошадиной тяге. Машину часто оставляли снаружи, когда в ней не было нужды. На ней лежал квадратный деревянный ящик, в котором хранилось необходимое, в том числе – острый, похожий на шип инструмент, прочищающий отверстия для смазки, когда те забивались. Это был кусок стали длиной около двух сантиметров, заточенный как карандаш. И как минимум три месяца я выходил на улицу из палаты с одной лишь целью: украсть этот стальной шип. Я намеревался держать его у себя в комнате до того самого дня, когда меня повезут в тюрьму.
Именно тогда мой бред защитил меня от трагической судьбы, которой я желал из-за него. Если бы я не считал, что каждую секунду за мной следит полиция, я бы мог украсть шип в любой момент. Я часто подходил к газонокосилке, когда она стояла без дела, и даже клал руки на ящик. Но набраться смелости, чтобы открыть его, я не мог. Мои чувства были похожи на чувства Пандоры, когда она собиралась распахнуть свой ящик. В моем случае, однако, надежда лежала вне ящика, а не внутри него. Возможно, инстинктивно я осознавал это, так и не решившись поднять крышку.
Однажды, когда пациенты уже расходились по палатам, на своем пути я увидел (и даже сейчас я могу указать это место) столь желанное оружие. Ничего в жизни я не хотел сильнее. Склониться и поднять его так, чтобы никто не заметил, не составляло труда; и знай я, как знаю сейчас, что его просто случайно уронили, ничто не помешало бы мне поступить именно так и, вероятно, использовать его с фатальным для себя результатом. Но я думал, что шип положили туда намеренно, в качестве проверки. За мной следил воображаемый полицейский (на самом деле, я хочу верить, что это был Бог). Поэтому я наступил ровно на этот смертоносный инструмент и не стал его поднимать.
XII
Когда я решил, что мои шансы заполучить скальпель ничтожны, я снова принялся придумывать план, с помощью которого мог бы убить себя: на этот раз утонув. В отделении имелась большая ванна. Помыться можно было в любое время до девяти вечера, когда пациентов запирали в палатах на ночь до следующего утра. Главный вопрос заключался в другом: как добраться до нее ночью? Дежурный санитар должен был убедиться в том, что пациент находится в палате, прежде чем закрыть ее на ключ. Однако пациенты редко покидали свои комнаты, потому санитары естественным образом стали беспечны и часто запирали дверь, не заглядывая внутрь. На брошенное без каких-либо эмоций «доброй ночи» мог последовать ответ, а мог не последовать. Отсутствие ответа не являлось чем-то подозрительным, особенно в случае со мной; иногда я прощался с санитаром, но чаще всего – нет.
Мой план был прост и легок в исполнении: я собирался спрятаться за мебелью в коридоре и оставаться там до тех пор, пока санитар не закроет все палаты и не уйдет спать. Я так продвинулся в разработке плана, что даже выбрал удобный закоулок в шести метрах от своей комнаты. Если бы санитар заметил мое отсутствие, придя с ключом, я бы, конечно, немедля вышел из укрытия; было бы проще простого убедить его в том, что я провернул подобное, чтобы проверить его бдительность. Если же санитар не заметил бы меня, то в распоряжении имелось бы девять часов, и я бы не боялся, что меня поймают. Да, ночью дежурные обходили отделение каждый час. Но утопление занимает не больше времени, чем варка яйца. Я даже просчитал, сколько времени уйдет, чтобы наполнить ванну водой. Чтобы убедиться в фатальности результата, я втайне раздобыл кусок провода, который намеревался использовать, чтобы под водой моя голова никоим образом не поднялась в неизбежной агонии.
Я говорил, что не желал смерти; это правда. Если бы воображаемые полицейские смогли убедить меня в том, что сдержат слово, я бы с радостью подписал соглашение, по которому мне надлежало провести остаток жизни в больнице, а им – не судить меня за преступление.
К счастью, во время этих мрачных приготовлений я не терял интереса к другим планам, и, вероятно, это спасло мне жизнь. Я раздумывал о том, что мой друг-пациент сыграет роль моего личного частного детектива. Казалось маловероятным, что мы с ним сможем победить все силы, действовавшие против меня, но это заряжало энтузиазмом. Мой друг, разумеется, не предполагавший, что вовлечен в борьбу с Секретной службой [5]5
Имеется в виду Секретная служба США (United States Secret Service – USSS) – федеральное агентство США, подчиненное Министерству внутренней безопасности США.
[Закрыть], мог ходить куда захочется, в пределах города, где располагалась больница. В этом я видел собственную выгоду. В июле он по моей просьбе попытался раздобыть экземпляр газеты Нью-Хейвена, напечатанной в день моей попытки самоубийства и последующие за ним дни. Я хотел выяснить, какой мотив приписывают моему поступку. Я был уверен, что в газетах будет хоть какой-то намек на то, в чем меня обвиняют. Но я не раскрыл другу своих намерений. Спустя некоторое время он сообщил, что эти экземпляры раздобыть нельзя. Задуманный план не принес плодов, и я приписал неудачу отличной стратегии противника.
Между тем друг не оставлял попыток убедить меня, что мои родственники – настоящие. Потому в один прекрасный день я сказал ему:
– Если мои родственники все еще живут в Нью-Хейвене, их адреса находятся в новом справочнике. Вот список имен и предыдущих адресов моего отца, брата и дяди. Там они жили в 1900 году. Завтра, когда ты пойдешь гулять, пожалуйста, посмотри, есть ли они в справочнике за 1902 год. Люди, которые притворяются моими родственниками, делают вид, что живут там. Если они говорят правду, справочник за 1902 год подтвердит это. Тогда у меня будет надежда, что письмо, отправленное по одному из этих адресов, достигнет моих родственников и его прочитают.
На следующий день мой добрый детектив отправился в местное издательство, где можно было ознакомиться со справочниками больших городов. Вскоре после того, как он ушел, появился мой опекун. Он застал меня прогуливающимся на лужайке и предложил присесть. Мы присели. Меня распаляла мысль, что я могу убить себя до того, как наступит «переломный момент», поэтому я разговаривал с ним свободно, отвечал на вопросы, задавал свои. Мой опекун, не знавший, что я сомневался в его личности, с явным удовольствием заметил, что я снова хочу говорить. Вряд ли он радовался бы так же, если бы смог прочитать мои мысли.
Вскоре после того, как он ушел, вернулся мой друг – с сообщением, что адресá, которые я ему дал, значатся в справочнике. Эта информация не подтверждала того, что мой утренний посетитель не был полицейским. Однако она убедила меня в том, что мой настоящий брат все еще жил по старому адресу, как и в 1900 году, когда я покинул Нью-Хейвен. Мой бред ослабевал, и постепенно возвращающийся рассудок сконструировал остроумный план, который спас меня. Если бы мой разум не выздоровел в определенный момент, он погубил бы меня до того, как я обрел бы рассудок в медленном процессе выздоровления.
Через несколько часов после того, как мой личный частный детектив снабдил меня информацией, которую я так желал получить, я написал первое за два года и два месяца письмо. Письма в целом были отдельной темой. Я не осмеливался попросить чернил, поэтому писал простым карандашом. Еще один пациент, которому я доверял, по моей просьбе подписал конверт, не зная о его содержимом. Такая мера предосторожности была нужна, поскольку я думал, что люди из Секретной службы могли выяснить, что у меня есть личный детектив, и конфисковать письма, подписанные мной или им. На следующее утро мой детектив отправил письмо. Оно сохранилось у меня до сих пор, и я дорожу им столь же сильно, сколь приговоренный к смерти дорожит помилованием. Оно призвано убедить читателя в том, что порой сумасшедший человек, даже страдающий от многих маний, может думать и писать достаточно ясно. Точная копия этого самого важного письма, что я когда-либо писал, представлена ниже.
29 августа 1902 года
Дорогой Джордж!
Утром в прошлую среду со мной пришел повидаться человек, который назвался Джорджем Бирсом, работником офиса главы Научной школы Шеффилда [6]6
Первоначально называвшаяся Йельской научной школой, Шеффилдская научная школа была переименована в 1861 году в честь Джозефа Э. Шеффилда – американского железнодорожного магната и филантропа. Школа была зарегистрирована в 1871 году.
[Закрыть] и моим братом из Нью-Хейвена, штат Коннектикут.
Возможно, сказанное им – правда, но после событий двух предыдущих лет я склонен сомневаться в правдивости всего, что мне говорят. Он сказал, что снова придет с визитом на следующей неделе, и я посылаю тебе это письмо, чтобы ты мог принести его с собой в качестве проверки. Разумеется, если ты являешься тем, кто навестил меня в среду.
Если же это не так, пожалуйста, никому не говори про это письмо, и когда твой двойник придет ко мне, я скажу ему все, что о нем думаю. Я бы написал тебе письмо подлиннее, но пока что это невозможно. Конверт подписал за меня друг – я боялся, что иначе письмо могут задержать.
Твой
Клиффорд Б.
И хотя я был в достаточной мере уверен, что это письмо дойдет до моего брата, знать наверняка я не мог. Однако я не сомневался в том, что он не отдаст его врагу, если получит. Когда я написал слова «дорогой Джордж», я чувствовал себя как ребенок, отправляющий письмо Санта-Клаусу после того, как его детскую веру в чудо разрушили. Я был так же скептически настроен и думал, что терять нечего: все может обернуться лишь на пользу. Слово «твой» полностью выражало мою любовь к родственникам – ту, на которую я был способен тогда. Я был убежден, что опозорил, а возможно – и уничтожил мою семью, поэтому не указал свою фамилию полностью.
Мысль, что скоро я смогу прикоснуться к своему старому миру, не радовала меня. Я почти не верил, что смогу восстановить былые отношения, и остатки этой веры были растоптаны утром 30 августа 1902 года, когда санитар принес мне короткое сообщение, написанное на клочке бумаге. В нем говорилось, что мой опекун придет навестить меня днем. Я думал, что это ложь. Я чувствовал, что мой брат, будь он таковым, потрудился бы написать что-то в ответ, ведь я послал ему письмо впервые за два года. Тогда мне не пришло в голову, что у него не оказалось времени; что он, должно быть, надиктовал это сообщение по телефону. Я решил, что мое письмо конфисковали. Я попросил одного из докторов поклясться на крови, что ко мне действительно придет мой брат. Он так и сделал. Но моя ненормальная подозрительность лишила всех людей в моих глазах чести, и я никому не верил.
Как обычно, днем пациентов – и меня в их числе – вывели гулять. Я бродил по лужайке и частенько посматривал на ворота в ожидании; мимо них должен был пройти мой гость. Он появился где-то через час. Сначала я заметил его на расстоянии сотни метров и, гонимый скорее любопытством, чем надеждой, пошел его встречать. «Интересно, как мне будут врать на этот раз?» – подумал я.
Приближающийся ко мне двойник моего брата был таким, каким я его запомнил. И все же он не был моим братом, даже когда я пожимал ему руку. Как только мы покончили с этой формальностью, он достал кожаную записную книжку. Я мгновенно узнал ее: она принадлежала мне: я всегда носил ее с собой, пока не заболел в 1900 году. Именно из нее он вытащил мое недавнее письмо.
– Вот мой проверочный документ, – сказал он.
– Хорошо, что ты принес его, – ответил я, бросив взгляд на бумагу, и снова пожал его руку – на этот раз руку моего брата.
– Ты не хочешь прочитать его? – спросил он.
– В этом нет нужды. Я верю тебе.
После долгого странствия в джунглях воспаленного воображения путешествие закончилось тем, что я нашел человека, которого так долго искал. Мое поведение не отличалось от поведения великого исследователя, который, полный сомнений после долгих и опасных дней, проведенных в диких джунглях, нашел человека и, взяв его за руку, поприветствовал его простыми словами, вошедшими в историю: «Доктор Ливингстон, полагаю?» [7]7
Слова приписываются известному путешественнику Генри Стэнли.
[Закрыть]
В ту самую секунду, когда я увидел письмо в руках брата, все изменилось. Тысяча ложных впечатлений, что я испытал за время 798 дней моей депрессии, разом видоизменились. Неправда стала Истиной. Мне снова принадлежала бóльшая часть моего потерянного мира. Я наконец почувствовал себя его частью. Гигантская сеть ложных представлений, в которой я безнадежно путался, теперь сплелась в болезненный бред. Я смог благодаря одному лишь взгляду разрубить этот гордиев узел и забыть о его существовании. Одно лишь понимание этого казалось чудом. Многие пациенты понимают свое положение в момент какого-то божественного озарения. И хотя это представление, полученное за секунду, – очень хороший симптом, не ко всем пациентам способность рационально мыслить возвращается так быстро. Однако новая способность делать разумные выводы по определенным темам означала, что я перешел из депрессии – одной фазы моего расстройства – в эйфорию, другую фазу. Если подходить к вопросу с медицинской точки зрения, я был так же болен, как и раньше, но счастлив!
Моя память в период депрессии походила на фотопленку длиной в 798 дней. Каждое негативное изображение волшебным образом – в какую-то особую секунду – проявлялось и становилось позитивным. Я даже не осознавал, что за это время у меня накопились сотни впечатлений! Но в момент, когда мой разум полностью пришел в себя, они резко проявились. И не только: другие впечатления, полученные до этого, тоже стали яснее. С того 30 августа, которое я рассматриваю как второй день рождения (первый пришелся на 30-е число другого месяца), мой ум стал проявлять качества, бывшие до того столь незаметными, что даже догадаться о них можно было с трудом. В результате изменений я смог сделать многое из того, что хотел, но о чем никогда даже не мечтал: например, написал эту книгу.
И если бы я не убедил себя 30 августа – в день, когда брат пришел меня навестить, – в том, что он не шпион, я почти уверен, что дошел бы до самоубийства в ближайшие десять дней, ведь в сентябре, как я думал, должен был состояться тот самый суд. А еще вы, наверное, помните, что я собирался утопиться в ванне. Я считаю, что мое спасение само по себе похоже на долгий процесс утопления. Тысячи минут, когда я страдал от невыносимого, мучительного бреда, походили на последние минуты сознания человека, который тонет. Многие из тех, кто едва избежал подобной участи, могут засвидетельствовать, что хорошие и плохие воспоминания яркой чередой проносятся через спутанное сознание и держат в ужасе, пока милостиво не решают исчезнуть. Именно такими оказались многие из моих впечатлений. Но сознание покидало меня два безнадежных года, заглушая чувства, только когда я спал. Мне почти всегда снились сны. Вынести многие из них оказывалось тяжелее, чем дневные галлюцинации и навязчивые мысли, поскольку остатки моего разума во сне не действовали. Почти каждую ночь мой мозг играл в бадминтон со странными мыслями. И если меня ужасали не все сны, то лишь потому, что извращенный Разум знал, как возбудить во мне надежду другими видениями, которые я очень ценил, но только для того, чтобы продолжить мои муки.
Невозможно родиться заново, но я считаю, что именно это мне и удалось. Я оставил позади то, что в реальности казалось адом, и увидел этот прекрасный мир намного ярче, чем видит его большинство. Это компенсировало мне страдания и привело к мысли, что я мучился не зря.
Я уже описывал то особенное чувство, которое нашло на меня в июне 1900 года – в тот день, когда я потерял рассудок. Мне казалось, будто мой мозг закололи тысячи раскаленных добела иголок. Разум почти полностью вернулся ко мне 30 августа 1902 года, и я испытал нечто другое. Это чувство зарождалось у меня под бровью и постепенно распространялось на всю голову. Мучения умирающего Разума. Пытка. Чувства, испытанные во время возрождения некогда умершего Разума, оказались удивительными. Мудрость восходила на мысленный пьедестал и остужала все вокруг. Так бывает, когда горячий лоб аккуратно натирают ментоловым карандашом: мягко, легонько, весело. Даже не хватает слов, чтобы это описать. Мало какой опыт в жизни может быть столь восхитителен. Если наркотический дурман чем-то схож с этим чувством победной эйфории, то я могу с легкостью понять, как и почему определенные вредные привычки подчиняют себе людей. Тогда я наконец-то освободился.
XIII
После двух лет молчания оказалось сложно поддерживать беседу с братом. Мои голосовые связки ослабли так, что каждые несколько минут мне нужно было либо молчать, либо переходить на шепот. А сжав губы, я понял, что не могу свистеть, несмотря на бытующее еще с детских времен мнение, что это заложено на уровне инстинктов. «Что имеем – не храним, потерявши – плачем», – вот что я думал о вновь обретенной способности разговаривать. Когда брат уехал домой, я возвратился в свою комнату с большой неохотой. Я думал, что он потратит все свое свободное время – следующие два дня, – чтобы пересказать семье все то, что я наговорил за два часа.
Первые несколько часов я был более-менее в порядке. Меня не преследовал бред, мучивший ранее, он не съедал меня и не развивался. Брату показалось, что все хорошо и через несколько недель меня можно будет забрать домой; не стоит даже упоминать, что я с ним согласился. Но дело было в том, что маятник качнулся слишком далеко. Человеческий мозг столь сложный механизм, что не может произвести перестройку мгновенно. Говорят, он состоит из нескольких миллионов клеток; принимая этот факт во внимание, можно сказать, что каждый день – вероятно, даже каждый час – сотни тысяч клеток моего мозга возвращались к активности. Я был относительно здоров и способен понимать важные жизненные истины, но по поводу мелочей все еще был безумен. Если Разум – царь мира мыслей, неудивительно, что мой разум был неспособен правильно решить проблемы, которые поставляли ему ненормально говорливые подчиненные. Сначала я будто вернулся в детство: с восторгом делал то, чему научился, будучи ребенком, ведь после попытки самоубийства мне было необходимо снова понять, как есть, как ходить, а теперь – как говорить. Мне надо было отыграться за упущенное, и некоторое время моей единственной амбицией было говорить как можно больше слов в день. Другие пациенты год и два месяца видели, как я хожу в молчании – таком глубоком и непроходимом, что редко отвечал на их дружественные приветствия. Естественно, они были удивлены, увидев меня в новом настроении: я был говорлив без меры, а мое хорошее настроение ничем нельзя было испортить. Если описывать ситуацию вкратце, я перешел на следующую стадию заболевания, растворившись в эйфории, как говорят врачи.
Несколько недель я спал ночью по два-три часа. Я находился в таком возбуждении, что не чувствовал усталости и постоянно пребывал в ненормально активном состоянии – и умственно, и физически; тогда мне это нравилось. То состояние оставило серию очень приятных воспоминаний. Ни на чем не основанный восторг, сопутствующий заболеванию, казался вполне реальным. Мало кто согласился бы испытать подобное – такому человеку пришлось бы заплатить очень высокую цену; но те, кто читал «Письма Чарльза Лэма» [8]8
Чарльз Лэм – английский поэт, писатель-фантаст, литературный критик и эссеист эпохи романтизма.
[Закрыть], знают, что сам Лэм лечился от психического заболевания. В письме Кольриджу, датированному 10 июня 1796 года, он делится следующим: «Вскоре я дам тебе отчет о том, какой поворот приобрело мое безумие. Я оглядываюсь на него с мрачной завистью; пока оно длилось, я испытал много, много часов чистого счастья. Даже не думай, Кольридж, что испытал все величие и дикость Наслаждений, пока не сошел с ума. Все теперь кажется мне пресным в сравнении!»
Что касается меня, в самую первую ночь в разуме начали с большой охотой плодиться огромные, но не имеющие формы гуманитарные проекты. Мой сад мыслей был заполнен цветами, которые могут сравниться с быстро расцветающим ночью цереусом. И этот цереус – бред величия – считает себя особенным, потому что раскрывает свою красоту Луне. Однако немногие из моих смелых фантазий были так кратки и целомудренны в своей красоте.
В примитивном человеке силен религиозный инстинкт. Следовательно, нет ничего удивительного в том, что в то время первой активизировалась религиозная сторона моей натуры. Возможно, так получилось из-за того, что я спасся от умирания при жизни и немедленно оценил доброту Господа ко мне и к моим преданным родственникам, которые молились два предыдущих года, но я не уверен. Однако факт остается фактом: пока я был в депрессии, все сказанное и сделанное в моем присутствии я приписывал злому умыслу; теперь же я интерпретировал самые обыденные происшествия как послания от Бога. На следующий день после того, как мое настроение изменилось, я пошел в церковь. Это была первая служба за два года, которую я посетил не против своей воли. Чтение 45-го псалма [9]9
44-й псалом в православии. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть] произвело на меня сильное впечатление, и то, как я его истолковал, дает ключ к пониманию моего состояния в первые несколько недель эйфории. Мне казалось, что это прямое сообщение из Рая.
Священник стал зачитывать: «Излилось из сердца моего слово благое; я говорю: песнь моя о Царе; язык мой – трость скорописца». И чье это было сердце, если не мое? И то, что излилось, разве это не гуманитарные проекты, расцветшие в моем саду мыслей ночью? И когда через несколько дней я начал писать очень длинные письма с необычайной простотой, я убедился, что мой язык и есть «трость скорописца». Я до сих пор приписываю этим пророческим словам след непреодолимого желания, первым плодом которого является эта книга.
«Ты прекраснее сынов человеческих; благодать излилась из уст Твоих» – этот стих мы с паствой прочитали следующим, и священник ответил: «Посему благословил Тебя Бог навеки». «Конечно, – подумал я, – я был избран как инструмент, с помощью которого свершатся великие перемены». (Каждое лыко приходится в строку для ума в состоянии эйфории, и тогда даже священные славословия не кажутся незаслуженными.)
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.