Текст книги "Оторванный от жизни"
Автор книги: Клиффорд Уиттинггем Бирс
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
Вскоре я заметил, что издевательствам не подвергались те, кто меньше всего нуждался в лечении и заботе. Буйного, шумного и беспокойного пациента били за то, что он буйный, шумный и беспокойный. Слишком слабого – физически или умственно – пациента, который не мог справиться с собственными нуждами, часто били из-за беспомощности, потому что санитарам приходилось его ждать.
Обычно на беспокойного или проблемного пациента нападали в тот же день, когда его переводили в наше отделение. Эта процедура, казалось, была частью установленного кодекса бесчестия. Санитары считали, что лучший способ контролировать пациента – запугать его с самого начала. Эти ребята, бóльшая часть которых не имела профессиональных знаний и необходимого опыта, думали, что с буйнопомешанными по-другому нельзя. Один санитар – в тот самый день, когда его уволили, потому что он душил пациента и довел его до такого состояния, что пришлось вызвать доктора, чтобы привести его в чувство, – сказал мне:
– Да уж, они стали построже! Только подумать: уволить человека за то, что он душил пациента.
Эта фраза иллюстрирует подход многих санитаров. С другой стороны, тот факт, что этот уволенный скоро нашел работу в подобном заведении в тридцати километрах от больницы штата, иллюстрирует подход руководства некоторых из них.
Я помню, как к нам приехал новый санитар. Это был молодой человек, учившийся на врача. Сначала он был склонен относиться к пациентам по-доброму, но вскоре стал применять силу. Перемена в нем произошла отчасти из-за жестокой атмосферы, царившей в отделении, но больше из-за того, что три огрубевших санитара решили, что он трусит и стали его дразнить. Чтобы доказать, что это не так, он начал нападать на пациентов и однажды сшиб меня с ног просто за то, что я отказался перестать болтать по его команде. То, что в некоторых заведениях царит жестокая атмосфера, очень ярко демонстрирует свидетельство санитара во время общественного расследования в Кентукки. Он сказал следующее:
– Если бы кто-то сказал, что я буду виновен в избиении пациентов, когда я только приехал сюда, я назвал бы этого человека сумасшедшим. Но теперь я бью их, и это приносит мне восторг.
Я пришел к выводу: насилие умножается еще и потому, что тут не были заведены упражнения на свежем воздухе, которые так необходимы. Пациентов должны были водить на прогулку по меньшей мере раз или два в день, если позволяла погода. И тем не менее больные в отделении для буйных (именно им больше всего нужны упражнения) ходили гулять, только когда этого хотели санитары. Мой сосед по отделению – человек достаточно здоровый, чтобы наслаждаться свободой, если бы у него был дом, – считал наши прогулки. Оказалось, что в среднем мы выходили на улицу пару раз в неделю в течение месяца. И это было в хорошую погоду, что делало заключение совсем уж невыносимым. Лентяи, которые занимались нашим досугом, предпочитали оставаться в отделении, играть в карты, курить и рассказывать друг другу байки. Санитарам регулярные упражнения важны так же, как и пациентам. Они не тратили энергию в мирном и полезном русле, а поэтому были склонны тратить ее за счет беспомощных пациентов.
Если отсутствие упражнений приводило к дисциплинарным мерам, каждая такая мера, в свою очередь, только распаляла нас сильнее. Некоторых диких животных можно заставить быть послушными, и то это будет лишь опасное притворство. Человека же можно лишь заставить притворяться. А вот решить, что это не так, по отношению к здоровым людям или больным, – безумие само по себе. Агрессор может получить временное затишье, но в перспективе он столкнется с куда бóльшим количеством неудобств, чем в случае с использованием гуманных методов. Именно подавленность и ужасная фрустрация из-за того, что я не получал желаемого, делали меня и других похожими на маньяков. Когда нас выпускали из-под замка и позволяли общаться с другими, так называемыми буйными пациентами, я всегда очень удивлялся, потому что только несколько из них были беспокойными или шумными по своей природе. Спокойный, пассивный пациент может оставаться таковым триста шестьдесят дней в году, однако в один из оставшихся он может в чем-то провиниться, или его могут заставить провиниться – санитар или бестактный врач. Он может всего-навсего сказать доктору, как мало его ценят. И в этот момент его отправят в отделение для буйных, где он останется на недели, а может быть, и дольше.
XXII
Подобно пожарам и железнодорожным катастрофам, нападения случались по несколько зараз. Дни сменялись, и ничего не происходило, а потом вдруг начиналось целое празднество насилия – почти всегда из-за того, в каком состоянии пребывали санитары, а не из-за излишней агрессии со стороны пациентов. Я могу вспомнить несколько особенно запомнившихся мне случаев дикого насилия. Пять пациентов в нашем отделении были постоянными жертвами. Трое из них были особо невменяемы и страдали без остановки: ни дня не проходило без того, чтобы их не наказали. Один из них, идиот, не мог убедительно говорить даже при самых благоприятных обстоятельствах; его забили так, что, когда мимо проходил санитар, он начинал кружить рядом с ним, как измученная собака кружит около жестокого хозяина. Если он отходил слишком далеко, санитар прямо на месте наказывал его за подразумеваемое, но бессознательное оскорбление.
В «Стойле», в камере рядом со мной держали молодого человека, который настолько выжил из ума, что был абсолютно невменяем. Его преступление заключалось в том, что он ничего не понимал и не подчинялся. День за днем я слушал, как удары и пинки сыплются на его тело. Было больно слышать и невозможно забыть его мольбы о помощи. Странным было то, что он выжил. Стоит ли удивляться тому, что этот человек, «буйный пациент», которого заставляли быть буйным, не разрешал санитарам его одевать! Но у него был друг с остатками разума, сосед по отделению, который мог убедить его одеться, когда санитары считали, что с ним больше ничего не сделать.
Из всех известных мне пациентов насилие чаще всего применяли по отношению к безумному и невменяемому мужчине шестидесяти лет. Он был беспокойным и все время говорил или кричал, как и любой другой человек под давлением бреда. Этот мужчина был совершенно уверен, что один из пациентов украл его живот; возможно, он думал так из-за полноты последнего. О своей потере он говорил горестно, даже когда ел. Конечно, попытки убедить его в обратном не имели никакого эффекта; монотонное перечисление бед сделало его крайне непопулярным среди тех, кто должен был о нем заботиться. Милости от них он не видел. Каждый день, включая ночные часы, когда на дежурство заступала другая смена, его избивали кулаками, древками метел и часто – тяжелой связкой ключей, которую санитары носили на длинной цепи. Его пинали и душили, и еще хуже ему приходилось потому, что он практически постоянно находился в «Стойле». Этот мужчина стал исключением из правил (подобное насилие часто приводит к смерти пациента) и прожил долгое время – пять лет, как я выяснил позднее.
Еще одна жертва, мужчина сорока пяти лет от роду, раньше был успешным предпринимателем. У него была сильная личность, и черты его здравых дней влияли на его поведение, когда он сошел с ума. Он страдал от экспансивной формы прогрессивного паралича и находился в состоянии, отмеченном преувеличенной радостью бытия и бредом величия, которые являются симптомами этой болезни, а также еще нескольких разновидностей. Прогрессивный паралич, как известно, считается неизлечимым, а продолжительность жизни больных составляет три-четыре года. В данном случае, вместо того чтобы сделать последние дни пациента приятными, санитары подвергали его такому «лечению», от которого сошел бы в могилу и здоровый человек. Я выносил лишения и муки в больнице штата в течение одного месяца. К этому мужчине относились куда хуже на протяжении нескольких.
Я свел знакомство с двумя веселыми и остроумными ирландцами. Оба были рабочими. Один подносил кирпичи и был здоровяком. Когда он лег в больницу, его сразу поместили в отделение для буйных, хотя его «буйство» состояло лишь в том, что он всех раздражал. Он постоянно делал некие обыденные вещи после того, как их запрещали. Санитары даже не посмотрели на состояние его рассудка. Повторение запрещенного они истолковали как намеренное неповиновение. Физически он был силен, и они хотели подчинить его. Я не видел нападения, с помощью которого они надеялись сделать это, но слышал его. Все случилось за запертой дверью. Я слышал глухие удары, крики о помощи – до тех пор, пока у пациента не осталось сил, чтобы умолять сохранить ему жизнь. Несколько дней этот побитый Геракл едва ходил по отделению и жалостливо стенал. Он говорил, что у него болит бок и ему трудно дышать: вероятно, у него было сломано несколько ребер. Его часто наказывали – за то, что он жаловался на наказания. Но позднее, когда он поправился, его хорошее настроение и природная смекалка вернули прежнее отношение санитаров.
Преступление другого пациента было симптомом его болезни – он постоянно болтал. Он не мог остановиться точно так же, как не мог по команде выздороветь. И, однако, если ему говорили замолчать, а он этого не делал, это становилось предлогом для наказания. Однажды санитар приказал ему замолчать и сесть в дальнем конце коридора, примерно в двенадцати метрах. Пациент очень старался повиноваться, он даже бросился бежать, чтобы обогнать санитара. Когда они проходили мимо места, где сидел я, санитар ударил его ниже уха. Пациент упал и едва не ударился головой о стену.
Санитар обратился ко мне:
– Ты это видел?
– Да, – ответил я. – И я этого не забуду.
– Да, доложи доктору обязательно, – буркнул он, явно с презрением и ко мне, и к врачу.
Санитар, так страшно избивший меня, особенно отличался тем, что не обращал внимания на возраст. Не один раз он жестоко нападал на мужчину, которому было за пятьдесят (казалось, что он намного старше). Мужчина был штурманом на корабле у янки и в свои лучшие годы мог бы с легкостью победить обидчика. Сейчас он был беспомощен, поэтому ему приходилось подчиняться. Однако его старый мир оставил его не полностью. Его часто навещала жена: из-за состояния, в котором он находился, ей позволяли сидеть с ним в палате. Однажды она пришла через несколько часов после того, как он был жестоко избит. Разумеется, она спросила санитаров, как он умудрился так пораниться: у него был подбит глаз и синяки по всему лицу. Согласно своему кодексу, они соврали. Добрая жена, возможно, сама из янки, не поверила ни слову. Ее подозрения о том, что на мужа напали, только подтвердились в конце визита. Другого пациента, иностранца, ударили два или три раза, пока грубо волокли по коридору. Я был свидетелем этого – и это же увидела его добрая жена. На следующий день она пришла снова и забрала мужа домой. Спустя несколько, вероятно, бессонных ночей она вернула его в больницу и доверила Богу, чтобы тот защитил его, поскольку в государство веры уже не было.
Еще одной жертвой был мужчина шестидесяти лет. Он был довольно безобиден и, как никто другой в отделении, занимался своим делом. Вскоре после того, как меня перевели из отделения для буйных, на него напали и сломали ему руку. Санитар (тот самый, что бил меня) был немедленно уволен. К несчастью, передышка для больных была краткой: этот самый мужлан, как и другой, которого я упоминал, нашел работу в больнице в тысяче километров отсюда.
Смерть от насилия в отделении для буйных в целом не то чтобы неестественная – для отделения для буйных. Пациент, о котором пойдет речь далее, тоже был стариком. Ему было за шестьдесят. И физически, и умственно от него почти ничего не осталось. По приезде в больницу его определили в камеру в «Стойле» – вероятно, из-за того, что дома он буйствовал. Но его буйство (если подобное вообще существовало) исчерпало себя и выражалось только в том, что он не мог подчиняться. Его преступление заключалось в том, что он был слишком слаб, чтобы удовлетворить свои потребности. На следующий день после его прибытия, незадолго до полудня, он лежал абсолютно голый и беспомощный в кровати в своей камере. Это стало известно мне потому, что я немедля пошел расследовать, узнав от соседа по отделению, как ужасно главный санитар избил больного. Мой информатор был человеком, чьему рассказу об этом происшествии я верил так, словно он исходил от хорошего знакомого. Он пришел ко мне, зная, что я взял на себя обязанность докладывать о таких ужасных происшествиях. Однако информатор боялся взять инициативу на себя, поскольку, как и многие пациенты, считал, что он здесь надолго, и не хотел навлечь на себя месть санитаров. Я пообещал, что доложу о случившемся, как только у меня появится возможность.
Весь день жертва санитара лежала в камере в полубессознательном состоянии. Я очень внимательно следил за ним, потому что думал, что утреннее нападение может привести к смерти. Той ночью, после обычного обхода доктора, пациента привели в палату по соседству с моей. Сам метод отпечатался в моей памяти. Два санитара (один из них жестко избил пациента) положили его на простыни и взялись с двух сторон так, что несли его будто в гамаке (внутри которого было тихо) – в ту комнату, которая, как оказалась, стала его последней земной обителью. Санитары совершенно не заботились о пациенте и несли его так, словно в простыни был завернут дохлый пес, которого можно сбросить в реку.
Той ночью пациент умер. Теперь невозможно сказать, убили его или нет. Но я искренне считаю, что да. Возможно, он никогда бы не выздоровел, но совершенно ясно, что он прожил бы еще несколько дней, а возможно, даже месяцев. И если бы к нему отнеслись гуманно, вернее, если бы его лечили, кто знает, может, он смог бы выздороветь и вернуться домой.
Молодой человек, который поддерживал меня во всех выходках в отделении для буйных, тоже стал жертвой насилия. Я уверен, что не преувеличу, если скажу, что его жестоко избили десять раз за два месяца, и я не знаю, сколько раз он подвергался более мелким нападкам. После наказания я спросил у него, почему он продолжает нарушать режим, пусть и не сильно, если знает, что после этого будет избит.
– О, – проговорил он. – Мне просто нужно размяться.
По-моему, человек, который мог так остроумно и тонко высказаться по поводу того, что в действительности было пыткой, заслуживал жить вечно. Но судьба-злодейка распорядилась иначе: он умер молодым. Спустя десять месяцев после того, как он переступил порог больницы штата, его отпустили на свободу, поскольку его состояние улучшилось, пускай он и не излечился до конца. Это была обычная процедура, и в его случае она казалась разумной: складывалось впечатление, что на воле с ним все будет хорошо. В первый же месяц он повесился и не оставил записки. Мне кажется, она была бы лишней. Воспоминания об избиениях, пытках и несправедливости, которые выпали на его долю, могли стать последней каплей, которая перевесила желание жить.
Пациенты с меньшей выносливостью, чем у меня, часто поддавались с кротостью. Больше всего сочувствия у меня вызывали те, кто подчинялся, потому что у них не было родственников и друзей, которые могли бы побороться за их права. Ради них я начал записывать своим контрабандным простым карандашом обращения к главным лицам нашего учреждения, в которых рассказывал о жестокости, которой был свидетелем. Мои отчеты принимали с равнодушием, о них тут же забывали – или игнорировали. Однако эти письма, описывающие происходящее втайне, были вполне ясны и убедительны. Более того, мои показания часто подтверждались синяками на телах пациентов. Обычно я писал отчет о каждом случае и вручал его доктору. Иногда я отдавал их санитарам, велев сначала прочесть, а потом отдать старшему или помощнику врача. Я без купюр описывал жестокость этих санитаров, а они читали мои отчеты с очевидным извращенным удовольствием, смеялись и шутили над моими попытками призвать их к ответу.
XXIII
Я отказывался становиться мучеником. Восстание – вот что было мне по душе. Единственной разницей между мнением доктора обо мне и моим мнением о докторе было то, что он мог не высказывать свои мысли вслух. И еще то, что я высказывал свое мнение словесно, а он – при помощи нехороших поступков.
Я много раз требовал, чтобы мне дали то, на что у меня было право. Когда он делал что-то для меня, я благодарил его. Когда он – как обычно – отказывался, я сразу изливал на него свой гнев словами. В один день я мог быть с ним на короткой ноге, в другой – поносил его за отказ дать мне что-то или, как это часто случалось, за отказ вступиться за права других.
После одной из подобных ссор меня посадили в холодную камеру в «Стойле» на одиннадцать часов. У меня не было ни ботинок, ни одежды – только нижнее белье, и мне приходилось стоять, сидеть или лежать на голом полу, таком же твердом и холодном, как булыжник снаружи. Только на закате мне дали коврик, и тот не особенно мне помог, потому что я уже промерз до мозга костей. В итоге я заработал сильный насморк, что доставляло мне сильный дискомфорт и могло привести к серьезным последствиям, будь я менее здоровым человеком.
Случилось это 13 декабря, в двадцать второй день изгнания в отделение для буйных. Я помню это хорошо, потому что это был семьдесят седьмой день рождения моего отца и я хотел написать ему поздравительное письмо. Я всегда делал так, когда отсутствовал дома. И я хорошо помню, как и при каких условиях я попросил у доктора разрешения. Была ночь. Я лежал на коврике, служившем мне постелью. Мою камеру освещали слабые лучи светильника, который санитар держал, пока они с доктором делали обход. Сначала я попросил вежливо. Доктор попросту отказался. Затем я сформулировал свое желание так, чтобы вызвать сочувствие. Это его не тронуло. Потом я указал на то, что он нарушает закон штата, согласно которому у пациента должен быть доступ к письменным принадлежностям, – это закон, благодаря которому пациент мог как минимум связаться со своим опекуном. Прошло уже три недели с тех пор, как мне в последний раз разрешили написать кому-то письмо. Нарушая собственные правила, я наконец пошел на уступку. Я пообещал, что напишу лишь обычное поздравление и не буду упоминать о той ситуации, в которой нахожусь; но если бы доктор согласился, он бы признал, что ему есть что скрывать, и только поэтому мне отказали вновь.
День за днем со мной обращались так, что на моем месте даже здоровый человек, наверное, дошел бы до насилия. Однако доктор часто заставлял меня играть в джентльмена. Подчинялся ли я? Становился ли вежлив? У меня не было одежды, мне не хватало еды, мне было холодно, я был один, я был пленником. Я говорил врачу, что, если он продолжит относиться ко мне как к злейшему преступнику, я буду вести себя именно так. На меня возложили очередную ношу: доказать, что я здоров. Мне сказали, что, как только я стану вежливым, кротким и послушным, мне дадут одежду и вернут некоторые права. Каждое мгновение я должен был вести себя так, чтобы заслужить награду, а уж потом я мог ее получить. Если бы доктор не ждал от меня всех этих пассивных добродетелей из жития бесхребетных святых, а дал мне мои вещи с тем условием, что, если я оторву хотя бы одну пуговицу, их снова заберут, это, без сомнения, возымело бы результат. Таким образом я бы получил вещи на три недели раньше и не страдал от холода.
Я каждый день кричал о том, что хочу получить простой карандаш. Эта маленькая роскошь представляет настоящее счастье для сотен пациентов – так же, как жевательный табак или пачка сигарет – для тысяч других; но семь недель ни доктора, ни санитары не давали мне его. Надо признать, что я был упорен и хитроумен и, так или иначе, у меня всегда была какая-то замена карандашу, добытая втайне из-за того, что доктор был так равнодушен к моим просьбам. Но неспособность раздобыть карандаш законным способом сильно меня раздражала, и многие ругательства с моей стороны были вызваны отказами доктора.
Помощник врача – не тот, что занимался моим делом, – наконец сдался и дал мне целый, хороший карандаш. Сделав так, он сразу занял высокое место в списке моих благотворителей; это маленькое цилиндрическое орудие в свете моей живейшей благодарности стало для меня осью Земли.
XXIV
За несколько дней до Рождества мне вернули часть того, чего лишили. Мне отдали одежду. К этому я отнесся с огромным уважением. Я не уничтожил ни ниточки. Как известно, одежда имеет отрезвляющий эффект, делает человека человеком, и с того самого момента мое поведение стало быстро улучшаться. Помощник врача, с которым у меня были столь сложные отношения (мы то дружили, то становились врагами), даже повел меня кататься на санках. После первой поблажки последовали другие. У меня восстановились некоторые права. В конце декабря мне разрешили написать письмо брату. И пусть несколько писем, от которых кровь стыла в жилах, конфисковали, пару сообщений с описанием невзгод все же отправили. Отчет о страданиях, конечно, расстроил брата, но при следующей встрече он сказал:
– Что мне сделать, чтобы помочь тебе? Если люди, занимающиеся подобными делами в этом штате, не могут справиться с тобой, я не знаю, что делать.
Это правда: он мало что мог сказать или сделать, потому что не знал всех хитросплетений ситуации, в которую его загнали узы крови.
Где-то в середине января доктор, занимавшийся моим делом, уехал в отпуск на две недели. Во время его отсутствия отделением для буйных заведовал более пожилой врач. У него было больше опыта, чем у предшественника, и он позволил мне сделать многое. Однажды он разрешил мне ненадолго посетить отделение для спокойных пациентов, откуда меня перевели два месяца назад. Таким образом, я смог общаться с людьми, которые казались нормальными, и хотя такое было всего раз и продлилось четыре часа, я был полностью удовлетворен.
В целом, последние шесть из четырнадцати недель, что я провел в отделении для буйных, были вполне комфортными и относительно счастливыми. Меня больше не били, но это было исключением: я слишком хорошо избегал проблемных ситуаций. Я не был голоден, мне не было холодно. Мне позволили делать зарядку на свежем воздухе, что после нахождения в камере привело меня в шок и восторг. Но самое главное – мне опять дали нормальный запас принадлежностей для письма и рисования, которые вскоре превратились в угольки из-за моего творческого пыла. Открытия в сфере механики я постепенно отложил в сторону. Меня захватили искусство и литература. За исключением того времени, когда меня выводили на улицу для предписанной зарядки, я оставался в палате и читал, писал или рисовал. Моя палата вскоре стала своеобразной Меккой [13]13
Мекка – священный город мусульман.
[Закрыть] для самых буйных и разговорчивых пациентов в отделении. Но я научился не обращать внимания на бессвязную болтовню моих нежеланных посетителей. Иногда они становились беспокойными – возможно, из-за моих надменных приказов покинуть палату. Они часто угрожали придушить меня, но я игнорировал угрозы, и никто так ничего и не сделал. Я не боялся их, а они всегда меня слушались.
В то время мои рисунки получались грубыми. Большей частью они состояли из копий иллюстраций, которые я вырезал из журналов, чудесным образом попавших в отделение для буйных. Больше всего меня привлекали мужские и женские головы, и я решил освоить портрет. Сначала мне нравилось рисовать в черно-белых тонах, но вскоре я раздобыл цветные краски и стал осваивать пастель.
В мире литературы я продвинулся не столь далеко. Мои сочинения по большей части состояли из эпистол, адресованных родственникам, друзьям и администрации больницы. Зачастую письма докторам я посылал по три штуки – чтобы сэкономить время, так как я был очень занят. В первом письме я говорил о своей просьбе вежливо и дружелюбно. К нему я добавлял постскриптум следующего содержания: «Если по прочтении этого письма вы посчитаете нужным мне отказать, пожалуйста, прочтите письмо номер два». Второе письмо было жестко-формальным, я повторял свою просьбу в деловой форме. В нем тоже был постскриптум, советовавший обратиться к письму номер три, если и это не затронуло адресата. Третье всегда заключалось в краткой филиппике, с помощью которой я посылал не отвечающего на просьбы доктора подальше.
Именно таким образом я тратил удивительный запас эмоций и энергии. У меня был еще один способ избавиться от творческого зуда. Время от времени, из-за того что меня переполняли чувства, я разражался стихами, в качестве которых не стоит сомневаться. Читатель сам решит, понравились ли ему мои стихи, поскольку я процитирую свое «творение», написанное по меньшей мере в затруднительных обстоятельствах. До этого я ни разу не пытался сочинять – за исключением намеренно плохих стихов. Сейчас я смотрю на эти строки и думаю, что, наверное, я и до сих пор не написал настоящего стихотворения. Тем не менее этот всплеск во мне был практически автоматическим и по меньшей мере намекает о том жаре, что горел внутри меня. Эти четырнадцать строк я написал за тридцать минут. Я привожу их по большей части именно такими, какими они вышли из-под моего пера. Врачи сказали, что они представляют интерес по крайней мере с психологической точки зрения.
СВЕТ
Человек в темноте стоит перед рождением
И так же в темноте перед Рассвета спасением.
Из Темноты он делает прыжок —
на Свет и в Жизнь:
В Жизнь – лишь однажды, на Свет —
сколько того захочет Бог.
И это тайна Бога, почему
Одни живут так долго, другие враз умрут;
Ведь Жизни опора есть Свет, а Свету опорой Бог,
Что дал Человеку знание,
О Мертвенном Отчаянии и Горе,
О том, что кончаются они на Свету,
О том, что есть вечная жизнь в реальности,
Где темнейшая Темнота становится Светом,
Но не тем Светом, который познал Человек;
Это Свет – только потому, что
Бог так сказал Человеку.
Эти стихи, наполненные религиозными настроениями, были написаны в окружении, совершенно к тому не располагавшем. В моих ушах звенели ругательства соседей по отделению, а какая-то подсознательная часть меня, казалось, заставляла писать под диктовку. Я и сам был далек от набожности, и подобные мысли удивили меня тогда и продолжают удивлять сейчас.
XXV
Хотя я и продолжал бережно относиться к своим вещам, но не задумываясь рвал ткань, которая могла послужить мне в научных изысканиях. Сила тяготения была побеждена, и я неизбежным образом стал посвящать время изобретению летающей машины. В моем разуме я довел все до идеала; все, что мне было нужно, чтобы проверить устройство, – это моя свобода. Как обычно, я не мог объяснить, как добиться результата, который я с такой уверенностью видел перед собой. Но я верил – и провозглашал, что вскоре полечу в Сент-Луис и выиграю награду в сто тысяч долларов, которую предоставляет комиссия Выставки закупок Луизианы за самое эффективное воздушное судно. В тот момент, когда в моей голове возникла эта мысль, у меня появился не только летательный аппарат, но и целое состояние в банке. Я находился в больнице и не мог тратить свои богатства, но тут же стал со вкусом расточать их в уме. Я был готов купить что угодно и потратил много часов на то, чтобы придумать план, что делать с этими деньгами. Приз Сент-Луиса был жалок. Я пришел к выводу, что человек, сумевший обуздать гравитацию, должен был по первому знаку получить все, что есть в мире. Неожиданное обретение богатства сделало мои обширные гуманитарные проекты еще более осуществимыми. Что может быть лучше, чем финансирование и снабжение необходимым идей такого размаха, который потрясет человечество? Я был в состоянии экстатического волнения. Если бы мне дали свободу, я показал бы старому спящему миру, что можно сделать для улучшения – не только жизни безумных, но и любого доброго начинания.
Город, в котором я родился, должен был стать садом. Все загрязняющие воздух, изрыгающие дым заводы надо было перенести на безопасное расстояние. Церкви должны были уступить место соборам, а сам город – стать раем из особняков. Йельский университет нужно было превратить в самое прекрасное, но эффективное место обучения в мире. Наконец-то преподавателям платили бы нормальные зарплаты, и им полагалась бы прекрасная пенсия на склоне лет. Нью-Хейвен должен был стать рассадником культуры. Галереи искусств, библиотеки, музеи и театры небывалого величия должны были появиться, где и когда я хотел. Это не было абсурдно, потому что я оплатил бы все это. Знаменитые здания Старого света нужно было скопировать, если оригиналы нельзя было купить, привезти в нашу страну и собрать заново. Неподалеку от Нью-Хейвена есть песчаная равнина, когда-то бывшая руслом реки Коннектикут. Теперь она напоминает миниатюрную пустыню. Я часто улыбаюсь, когда проезжаю мимо нее на поезде: именно там для возвышения духа тех, кто не имел возможности посетить дельту Нила, я планировал возвести пирамиду, которая превзойдет оригинал. Я верил в то, что обузданная мною гравитация не только поможет преодолеть механические сложности, но и позволит рубить огромные глыбы камня так же просто, как отрезать хлеб, и составлять их словно обычные кирпичи.
В конце концов, бред величия – одна из самых занятных игрушек. Воображение предлагало их в особом изобилии. Я отставил в сторону детские кубики. Вместо того чтобы усердно ставить маленькие кусочки дерева один на другой в попытке построить маленькую копию дома, я придумывал из воздуха фантомные здания, спланированные и законченные в мгновение ока. Конечно, подобные карточные домики немедленно сменяли друг друга, но исчезновение одного не могло расстроить ум, в котором уже создавалась следующая игрушка. И именно в этом заключается секрет счастья, характерного для стадии эйфории; она отличается бредом величия в том случае, если одержимый ею не будет лишаться и подвергаться насилию. Здоровый человек, который может доказать, что богат материально, не настолько счастлив, как сумасшедший, чей бред заставляет его верить, будто он современный Крез. Богатство маний, в которых больной считает себя Мидасом, не обуза для него. Подобное счастье (хотя на самом деле это несчастье) окутывает мир в золотые тона. В заключении нет облаков. Оптимизм царит повсюду. «Неудача» и «невозможный» – слова из неизвестного языка. И это состояние уникально: его потеря не вызывает тоски. Один за другим фантомные корабли с богатствами уходят неизвестно куда; последний из них становится точкой на горизонте ума, и в этот момент больной узнаёт, что его пиратский флот уплыл, оставив за собой бесценный Разум!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.