Электронная библиотека » Лидия Чуковская » » онлайн чтение - страница 27


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 04:32


Автор книги: Лидия Чуковская


Жанр: Историческая литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 27 (всего у книги 41 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Не дослушивая и не допуская возражений (в трубке копошился какой-то мужской голос), она произнесла, что раньше декабря-января ве́чера ее устраивать не следует; что все участники сейчас отсутствуют (например, Жирмунский за границей) или не могут (Тарковский), что за 50 лет литературной работы она заслужила обдуманный, профессионально исполненный вечер, а не самодеятельность. Не дослушав, она раздавила чьи-то возражения, попросту положив трубку на рычаг.

– Слава Богу, отменила. Он говорит: вечер намечен на 29-е, потому что им надо к сроку выполнить план. Вы подумайте только: они выполняют план, а я из-за этого должна быть представлена Бог знает как… В январе я, быть может, сама приеду. А умру к тому времени – еще лучше: большой портрет на сцене и очень много цветов.

Заговорили о Солженицыне.

– Можете себе представить, что с ним сейчас делается? Мгновенная мировая слава. Он дает урок, подходит к доске, пишет мелом, а все ученики уже читали газеты, полные его именем… Трудно себе это вообразить335.

– Ну, вам не так уж трудно.

– Я тогда не стояла у доски.

Я торопилась домой, потому что в три часа мне назначено было звонить Кожевникову по поводу «Софьи». Анна же Андреевна ждала Наташу Рожанскую, потом болгар – мне не хотелось звонить при них336. Я поднялась. Анна Андреевна вышла проводить меня в переднюю.

– Если даже не напечатают сейчас ни «Поэму», ни «Софью Петровну», – сказала она (тут я поперхнулась от этого сопоставления и до сих пор испытываю неловкость) – если даже не напечатают сейчас ни «Поэму», ни «Софью Петровну», все равно: теперь можно повторить сталинские слова: «жить стало лучше, жить стало веселей». И все потому, что его нет. Не правда ли, Лидия Корнеевна?

Я пришла домой, позвонила в «Знамя», выслушала обдуманную злорадную грубость Кожевникова, прилегла на диван, чтобы унять сердцебиение и, когда оно чуть утихло, заснула. Разбудил меня телефонный звонок.

Звонила Анна Андреевна.

– Ну, что в «Знамени»?

– Кожевников сказал мне: у нас в редакции лежат две вещи на ту же тему, что и ваша. Но перед вашей они имеют большое преимущество в идейном и художественном отношении.

Анна Андреевна помолчала.

– Ну, а что у вас? – спросила я. – Были болгары?

– Были. Целых четверо. Фотографии, автографы, лесть, Бог знает что. Я приняла их верноподданнические чувства.

– А Скорино? – спросила я. – Еще не прочитала? Не звонила?

– Нет. Еще нет. Я думаю, она ответит мне, что у них в редакции лежат две поэмы на ту же тему, что и моя, имеющие перед моей большие преимущества в идейном и художественном отношении… Всего хорошего. Приходите скорей.


2 декабря 62 • Анна Андреевна звонила с утра и звала к себе днем, но днем я ездила навещать тяжело хворающего Самуила Яковлевича, засиделась возле него и к ней поспела только вечером.

На кушетке раскрыта постель. Анна Андреевна в кресле.

– Всю жизнь пролежала, – пожав мне руку, сказала она с досадой. – А теперь устаю от лежания.

Почти весь вечер была она раздраженная, недобрая. Думаю, она и сидеть устает. Попросила Нику дать мне прочесть корректуру стихов в «Знамени». Но на каждое мое корректорское замечание сердилась. Например, очень рассердилась, когда я сказала ей, что слово «зюйд-вест» (в строке: «Чего же ты хочешь, товарищ зюйд-вест?»)[464]464
  Строка из стихотворения: «Опять подошли незабвенные даты”», см. «Знамя», 1963, № 1 и БВ, Седьмая книга.


[Закрыть]
– пишется через и краткое. Она сердито настаивала: «зюд», а не «зюйд». В конце концов согласилась, но очень была недовольна. Потом я сказала ей, что вспомнила нынче еще четыре ее строки (правда, вторую с дырками), и спросила, записаны ли они у нее?

 
И вовсе я не пророчица,
Жизнь ˘-˘– как ручей,

А просто мне петь не хочется
Под звон тюремных ключей.
 

Она обрадовалась было, схватила маленький узкий блокнотик и начала записывать. Но тут же попрекнула меня, зачем это я не целиком вспомнила вторую строку?

– Но дальше, дальше? – спрашивала она, глядя на меня снизу сердито, и не выпуская блокнот из рук. Я уверяла: дальше ничего не было, последние две строки заключительные.

– Нет, дальше, дальше! – требовала она. – Вы позабыли.

Ей, конечно, виднее. Но мне она прочла тогда только эти четыре! Конечно, я виновата: забыла вторую.

Весь вечер она не расставалась с блокнотиком, вглядывалась во вновь записанные строки, пытаясь и во время разговора восстановить утраченное[465]465
  Второе четверостишие так и пропало, а вторая строка в первом была ею восстановлена: «Жизнь моя светла, как ручей». Эти четыре строки опубликованы впервые в «Памяти А. А.» на с. 22, а в СССР – в журнале «Даугава», 1987, № 9. См. также сб. «Узнают…», с. 282.


[Закрыть]
.

Разговор зашел о Солженицыне, и она оживилась. Он опять побывал. Она спросила его, не собирается ли он переезжать в Москву? Он ответил, что расстаться с Рязанью ему трудновато: «на моем попечении несколько старушек».

– Он как будто стал темнее, – сказала Анна Андреевна. – Какая-то тень на лице.

Подобрев, она начала утешать меня в моих неудачах с «Софьей», хотя я и не жаловалась. По ее словам, она дает всем читать мою рукопись и вокруг «восторг и слезы».

Я сказала ей, что самое время печатать «Реквием». Я спросила, нет ли из «Знамени» ответа насчет «Поэмы»?

– Нет, – сказала Анна Андреевна. – Что бы это могло значить? Я думаю, инструкция об отмене ждановщины еще не дошла до них.

До «Знамени» не дошла?! Я молча подивилась такой наивности в ее устах. Ведь человек она весьма не наивный. Как это не дошла? Васильев и Кожевников – одного поля ягода. Если Хрущев произнес и если Васильев знает, то уж наверняка знает и его соратник, Кожевников, и вообще все, кому ведать надлежит.

Провожая меня в переднюю, Анна Андреевна сказала:

– Да, с «Поэмой» что-то неспроста.

В Никином восьмиэтажном доме я люблю спускаться по лестнице. Подниматься, когда лифт испорчен, – смерть, а вниз – люблю. Из каждого окошка далеко видно сплетение городских огней. Все дома ниже этого – и сколько огней, и какие узоры огней под и над крышами! Глядя на эти узоры, я думала обо всем сразу: о болезни Анны Андреевны, о Солженицыне – какой он? увижу ли его когда-нибудь? о «Реквиеме», о «Поэме». О «Софье» не думала, и не от боли, а потому, что в моей жизни никогда и ни в чем не бывало удач, «я и без зайца знал, что будет плохо», как говорит один помещик у Чехова. Я привыкла, да и о чем же тут думать? Опять плохо, снова плохо; и неправда! не плохо вовсе, раз вырвался на волю «Один день Ивана Денисовича», и, дай Бог, «Реквием» вырвется скоро. Ведь это все о Мите. И какими голосами! Хорошо, а не плохо… Вот с «Поэмой» хотелось бы разгадать, что творится. Я села на подоконник, и, глядя на огни, перечла первую часть и «Решку». Я думаю, что с ждановщиной в самом деле велено не считаться, то есть печатать Ахматову разрешено (вот и печатают стихи во многих местах), но «Поэма» сама по себе, безо всякого Жданова ставит их в тупик. Ла́геря они там, к счастью, не чуют, но какую-то крамолу чувствуют. Может быть, опасаются, что там где-то упрятан Гумилев? Под чьею-то Маской?

 
И к чему нам сегодня эти
Рассуждения о поэте
И каких-то призраков рой?
.........................................
Прочитав последнюю фразу,
Не поймешь, кто в кого влюблен, —
 

а они смерть не любят, когда им не понять. А, быть может, догадываются, что речь в «Поэме» идет о победе над ними? О победе поэта?

 
Существо это странного нрава.
Он не ждет, чтоб подагра и слава
Впопыхах усадили его
В юбилейные пышные кресла,
А несет по цветущему вереску,
По пустыням свое торжество.
 

Это им не 7-ое Ноября и не 1-ое Мая. Это какое-то другое торжество. Как же позволить ему восторжествовать?


5 декабря 62, Переделкино • Насчет того, будто ждановщина отменена – это еще бабушка надвое сказала. То есть не бабушка, а Хрущев. А может быть, он этого вовсе и не говорил, а Твардовский просто принял желаемое за действительное?

Сегодня я, по просьбе Лели Златовой, принесла ей Солж 2, полученного мною от друзей, и она, среди целого вороха слухов: кто отвечал Хрущеву в Манеже, есть ли основания ожидать разгрома не только живописи, рисунка, скульптуры, но и литературы, сообщила:

– Из № 12 «Нового мира» вырезаны цензурой воспоминания Каверина о Зощенко, где Каверин весьма прозрачно осуждает ждановщину337.

Ах, вот как! Сталинщина отменена, а ждановщина в силе! Не успеешь обрадоваться «светлому лучу в темном царстве», как снова погружаешься в привычный мрак.

…А вдруг и Солженицына вторую вещь не напечатают? Мне она полюбилась более первой. Та ошеломляет смелостью, потрясает материалом – ну, конечно, и литературным мастерством; а «Матрена»… тут уже виден великий художник, человечный, возвращающий нам родной язык, любящий Россию, как Блоком сказано, смертельно оскорбленной любовью.

 
Недаром славит каждый род
Смертельно оскорбленный гений.
 

Вот и сбывается пророческая клятва Ахматовой:

 
И мы сохраним тебя, русская речь,
Великое русское слово.
 

Сохранил – возродил – з/к Солженицын[466]466
  Мои опасения по поводу рассказа «Не стоит село без праведника» оказались преждевременными. Получив новое заглавие – «Матренин двор», рассказ был опубликован в № 1 «Нового мира» за 1963 г.
  Преследования Солженицына начались позднее.


[Закрыть]
.

9 декабря 62 • Анна Андреевна сказала по телефону, что в восемь к ней придет Оксман, а меня она просит придти в семь. Я пришла. Событие: целиком переписан «Реквием», переписан в нескольких экземплярах на машинке! Итак, чудо закреплено, «Реквием» не пропадет, даже если враз помрут те семь или одиннадцать человек, которые, как и я, обязаны знать его наизусть. Я с благоговением взяла в руки перепечатанные Никой страницы. Теперь уже не надо, не надо, не надо жечь эти слова над пепельницей, теперь, выпущенные на свободу, они сами будут «жечь сердца людей».

Новость для меня. Эпиграф:

 
Нет, и не под чуждым небосводом,
И не под защитой чуждых крыл, —
Я была тогда с моим народом
Там, где мой народ, к несчастью, был[467]467
  Заключительные строки стихотворения «Так не зря мы вместе бедовали». Посоветовал Анне Андреевне предпослать эти строки в качестве эпиграфа к «Реквиему» – Л. З. Копелев.


[Закрыть]
.
 

Анна Андреевна спросила меня, как по-моему, стоит ли включить в «Реквием» другие стихотворения тридцатых годов, например, «Немного географии», «И вот, наперекор тому»[468]468
  Оба стихотворения см. «Записки», т. 1, с. 76 и 126 – 127.


[Закрыть]
. Я твердо ответила «нет», хотя и сама толком не могла бы объяснить, почему. Нет, могла бы. Наверное потому, что эти, с такою силой обобщающие время и события стихи, имеют менее власти над сердцем, чем стихи «Реквиема», чисто лирические, как бы камерные, как бы личные; рыдание одной матери над единственным, отнятым у нее и распинаемым сыном. Голос единственный, мать одна, и сын один, и распятие одно, а мы слышим за этой единственностью «море го́ря», «горы го́ря»:

 
А если зажмут мой измученный рот,
Которым кричит стомильонный народ… –
 

тут единственное естественно превращается в стомиллионное, и более никаких дополнений не требуется. Я бы даже убрала не реквиемское стихотворение: «Это было, когда улыбался / Только мертвый, спокойствию рад», и опубликовала бы его среди других изумительных, но не реквиемских стихотворений тридцатых-сороковых годов о застенке: «С Новым Годом! С новым горем!», «Привольем пахнет дикий мед», «Стансы», «Я приснюсь тебе черной овцою», «И вот, наперекор тому» и т. д.[469]469
  Перечисленные стихи см. т. 1, с. 126 – 127. Стихотворение «Это было, когда улыбался» оказалось в «Реквиеме» не тогда, когда «Реквием» писался, а было вставлено автором при перепечатке, то есть в декабре 1962 года.
  А. И. Солженицын, выслушав «Реквием», сказал Анне Андреевне: «Жаль, что в ваших стихах речь идет всего лишь об одной судьбе». А. А. сама рассказала мне об этих словах Александра Исаевича, дивясь им и не соглашаясь с ними. «Разве одною судьбой нельзя передать судьбу миллионов?» – говорила она. – «Разве “Эпилог” к “Реквиему” это уже не судьбы миллионов?» – говорила я. – «Да ведь и сам Солженицын “Одним днем з/к”, одною судьбой изобразил многолетние судьбы миллионов». (Этот разговор, очень памятный мне, не был, по каким-то случайным обстоятельствам, своевременно записан мною в тетрадь.) Не согласившись сначала с Солженицыным, Ахматова впоследствии, по-видимому, все-таки приняла его слова во внимание: стихи, содержащие во втором четверостишии слова:
И когда, обезумев от муки,Шли уже осужденных полки —  включены были Анной Андреевной в «Реквием», я полагаю, как результат замечания, сделанного Солженицыным.


[Закрыть]

Но как бы там ни было, а «Реквием» перепечатан. Однако не успела я ему нарадоваться, как Анна Андреевна обрушила на меня дурное известие: Скорино объявила ей, что «Поэму без героя» и статью Корнея Ивановича Кожевников печатать не желает.

С какою быстротою, однако, они отмобилизовались – эти насильники над словом, эти ненавистники родной страны. Пари держу, что Кожевников скрыто ненавидит Солженицына. Недаром в споре между Паустовским и «Октябрем» Кожевников на стороне «Октября». Не печатать «Поэму без героя», поэму времени, поэму двух канунов, «Поэму» – трагедию XX века, «Поэму», где каждая строка – история России; скрывать от народа его историю и его поэзию – какая это подлость! А ведь, небось, литератором себя считает.

Посмотрим еще, что станется с «Реквиемом», если Анна Андреевна попробует его напечатать.

Скоро пришел Оксман. Он был утомлен, возбужден и совершал бестактность за бестактностью. Обыкновенно, при блеске его ума, ему это вовсе не свойственно. Усталость дурной советчик. Началось с меня и племянницы.

Он предупредил Анну Андреевну, что скоро придет его племянница, которая пишет стихи и мечтает увидеть Ахматову. Анна Андреевна изъявила благоволение. Вскоре пришла молодая девушка, очень молодая и очень застенчивая. Юлиан Григорьевич представил ее Анне Андреевне и потом мне. Назвал мое имя. Анна Андреевна приветливо улыбнулась и предложила гостье сесть. Тут бы и началась беседа девочки с Ахматовой, но Юлиан Григорьевич строго, как на экзамене, спросил племянницу, указывая на меня:

– А ты знаешь, кто это?

Девушка растерялась. Я тоже. Какого, собственно, он ожидал от нее ответа? Я на такой вопрос относительно себя тоже не могла бы ответить.

Но Юлиан Григорьевич настырничал.

– А ты знаешь, что написала Лидия Корнеевна?

Девочка, конечно, не знала, а я от конфуза нырнула за ширму. Вынырнула я оттуда только тогда, когда аудиенция уже шла к концу. Девица уже кончила читать стихи и выслушала советы Анны Андреевны. Я из-за ширмы слышала два стихотворения, оба плохие, но одно из них все же получше: «Золушка». В другом упоминаются герои Грина.

– Вы любите Грина? – спросила Анна Андреевна.

– Да.

– Ну, ничего, с годами это пройдет.

(Я возгордилась: с юности Грина терпеть не могу. Все какие-то дешевые красоты дешевого романтизма, а язык не русский: то ли перевод, то ли эсперанто337а.)

Девица, разумеется, мечтала, чтобы Анна Андреевна прочла ей что-нибудь свое. И тут меня снова удивил Юлиан Григорьевич. Анна Андреевна, согласившись читать, в шутку указала на магнитофон: «Этот ящик читает гораздо лучше меня». Юлиан Григорьевич весьма заинтересовался ящиком и требовал, чтобы магнитофон включили.

Но самая большая бестактность совершена им была с самого начала, еще до появления племянницы. Анна Андреевна, чуть только Оксман поздоровался с нами, протянула ему экземпляр «Реквиема» и сказала:

– Пойдите туда, к окну, сядьте за стол и прочтите. А мы тут с Лидией Корнеевной будем сидеть тихо, как мыши.

Мы не сидели тихо, как мыши, мы тихонько разговаривали, но Юлиан Григорьевич, к моему глубочайшему удивлению, читая стихи, – впервые читая «Реквием»! – подавал от окна реплики и участвовал в нашей беседе…[470]470
  Видел Юлиан Григорьевич «Реквием» целиком действительно впервые; но отрывки из этой поэмы слышал и раньше. Как явствует из его дневника, А. А., обедая у него 13 октября 1959 года, читала стихи из «Реквиема» вслух вместе с другими стихами тридцатых годов – см. «Воспоминания», с. 640.


[Закрыть]

Анна Андреевна относилась к этому кротко, то есть благовоспитанно, то есть делала вид, что никакого неприличия не происходит, я же дрожала от злости и, не удержавшись, крикнула один раз Юлиану Григорьевичу:

– Вам нельзя разговаривать! Вы читаете стихи!

Но вот что примечательно – Оксман сказал: «Ни в коем случае не следует “Реквием” отдавать ни в какую редакцию… Прочитав, обрадуются: “а-а-а! так значит постановление 46 года было справедливым”»338.

В «Октябрь», конечно, нет. Но, может быть, в «Новый мир»?

Юлиану Григорьевичу Анна Андреевна тоже рассказала о предисловии Струве к первому тому Гумилева.

– Все неверно… сведения от трех дементных старух… Полагается на Вячеслава Иванова, который Колю ненавидел, и на Брюсова, который его не знал.

Оксман ушел, пришла Эмма. Ника принесла чай с тортом. Анна Андреевна сказала, что слышала уже речи завистников, чернящих Солженицына. С яростью – иначе назвать не могу, именно с яростью – говорила об Ардове, который о Солженицыне отозвался презрительно. Далее он заявил, что ему, Ардову, как и Хрущеву, не нравятся наши абстракционисты.

– Нет, говорю, у наших «левых» встречается кое-что живое, а вот что действительно мертвечина – это американские абстракционисты. Ардов такого поворота не ожидал. «Откуда вы знаете?» – «Мне привез альбомы один американец и я насмотрелась. И так и этак стараются, все плоско, все убого».

Потом еще сказала:

– Вы заметили, сейчас многие москвичи без конца разговаривают о Софронове, Кочетове, Грибачеве – в общем, в ходу какие-то порицаемые пять имен; есть люди, которые могут говорить только о них, ни о чем больше думать и говорить не желают, воображая при этом, что, занимаясь ими, они заняты литературой.

– Вы заметили, что́ случилось со стихами Слуцкого о Сталине? Пока они ходили по рукам, казалось, что это стихи. Но вот они напечатаны, и все увидели, что это неумелые, беспомощные самоделки[471]471
  24 ноября 62 г. в «Литературной газете» были опубликованы пять стихотворений Бориса Слуцкого, из них два о Сталине: «Бог» и «Хозяин».


[Закрыть]
. Я боялась, с моим «Реквиемом» будет то же. Перепечатала и стала показывать. Показала Андреевым. Нет, плачут.


15 декабря 62 • Анна Андреевна у Ардовых. Позвонила мне оттуда, и я пошла. Обе мы были вялые и не в духе. Я – от недосыпа и возни с «Софьей», которая меня утомила до беспамятства, до полного равнодушия к печатанию…339 Анна Андреевна сидит на своей койке с распущенными серебряными мокрыми волосами: сушит волосы после ванны. Говорит, что ванну, по-видимому, принимать ей не следовало: одышка усилилась. Разговор был вообще пустоватый, мы обе часто умолкали. Интересны две новости:

1) Скориниха попросила разрешения оставить в редакции «Знамени» «Поэму» и предисловие Корнея Ивановича еще на два дня. Значит, еще какому-нибудь знатоку – не поэзии, конечно, а ситуации – будут показывать.

2) Лев Адольфович Озеров утверждает, будто слухи об отмене постановления 46 г. – всего лишь слухи, Хрущев его вовсе не отменял. В самом деле, ведь все постановления ЦК для партии и правительства нечто вроде Священного Писания. Отмене они не подлежат. Но в запасе у руководителей существуют три удобных словца: «на данном этапе» и «на прежнем этапе». Таким образом партия всегда остается права. Кажется, это у них называется диалектикой. «На прежнем этапе» надо было так, а на новом – этак. Тогда было правильно одно, сегодня – противоположное, которое, хоть оно и противоположно, вовсе не зачеркивает предыдущее… А на самом деле как красиво было бы отменить постановление 46 года, спихнув этот плод маразма на тот же попираемый ныне «культ личности»!

Анна Андреевна уверяет, что ей все едино, но я не верю.

Тот же Озеров советует никому не показывать «Реквием».

Но ведь XX и XXII Съезды были! Не приснились же они нам! Ведь Солженицын напечатан!

А может статься, этап разоблачений и покаяний уже окончился, и «на данном этапе» оплакивать замученных и убиенных уже не следует? «На данном этапе» следует уже забывать, забывать, забывать?

Провожая меня в переднюю, Анна Андреевна сказала, что завтра вернется к Нике, хотя собиралась пожить здесь дольше. Она переехала сюда, надеясь побыть с Ниной Антоновной, пока Ардов в Голицыне. Ардов вернулся раньше, чем его ожидали, и Анна Андреевна не скрыла от меня свое неудовольствие. По-видимому, ее с ним отношения, которые никогда не были глубоки, а всего лишь поверхностно-доброжелательны, теперь совершенно разладились.

У двери в кухню стояла молодая женщина – Борина жена – с малюткой на руках.

– Посмотрите, какая у нас новая Нина, – сказала Анна Андреевна.

Новая Нина, месяцев шести от роду, приветливо смеялась и подпрыгивала у матери на руках, ухватив меня за палец.


21 декабря 62 • Беда.

Среди дня голос Анны Андреевны по телефону: «Неужели вы в городе! Как я рада, что вы в городе! Приходите сейчас, скорее, срочно!»

У меня еще со вчерашнего дня после разговора с Лаврентьевым не утихло сердцебиение, мне требовалось лечь, но я отправилась. Уж очень у Анны Андреевны был огорченный голос340. Мороз. Троллейбусы ползут еле-еле, и сквозь стекла, обросшие льдом, ничего не видать. Я долго стояла на остановке, долго стояла в троллейбусе, потом долго поднималась, этаж за этажом, на Никин восьмой (лифт не работает) и всю дорогу раздумывала, что же такое стряслось? Вернули Анне Андреевне окончательно «Поэму»? Эка невидаль – вернули! К этому она привыкла. Какая-нибудь корректура? Тогда голос не звучал бы трагически. Что-нибудь с Левой? Нет, время не то. С «Реквиемом»? Во всяком случае, думала я, попахивает Большим Домом.

Я не ошиблась.

Анна Андреевна лежит на кушетке с грелкой в ногах.

Лицо искаженное.

Ника на работе. Возле постели хлопочет маленькая Никина мама.

В самом деле беда и в самом деле – тень Большого Дома. И царствию его не будет конца, хоть издохни Сталин еще три раза, хоть еще трижды расстреляй Берию.

Анна Андреевна протянула мне письмо. Сначала я ничего не поняла. Пишет какая-то девушка, что какого-то Гену берут в армию и что Анна Андреевна должна написать ему письмо. Ничего странного и особенного, кроме некоторой настырности тона. Анна Андреевна протянула мне второе письмо. Вышеупомянутый Гена сообщает, что Анна Андреевна должна разрешить ему прислать ей «на просмотр» стихи… Тоже обычное дело. А дальше речь идет о каком-то письме, будто бы написанном Ахматовой в «Литературную газету», письме, после которого его, Гену, выгнали из института и вот теперь берут в армию…

Раздраженно, обрывисто, торопливо, каждую секунду сердитыми ладонями подминая под голову подушку, Анна Андреевна рассказала мне следующее. Летом сотрудник «Литературной газеты» привез ей письмо от двух мальчиков, посланное, по незнанию ее адреса, в редакцию газеты, с просьбой доставить ей; в письме молодые люди объясняли, что за нее они готовы отдать жизнь, а всех остальных современных поэтов ненавидят. Письмо было вручено ей в уже распечатанном конверте. Она написала мальчикам, что они ошибаются, что нынче у нас много прекрасных поэтов и незачем всех ненавидеть, но от них ответа не получила. И вот сегодня известие: Гену выгнали из института, Гену берут в армию.

Ночью у Анны Андреевны был приступ стенокардии…

И не зря. Письмо мальчиков к ней и ответ ее им, разумеется, перлюстрированы и в копиях лежат в Большом Доме. Да и без перлюстрации «Литературная газета» маху не дала и сама сообщила о студентах либо в институт, либо прямо в КГБ. Ведь Ахматову у нас печатают напоказ, а на самом деле ее любить, да еще больше всех, не положено.

Гневный, жалобный монолог с подушки:

– Все со мной было, а этого еще не было… Какое мое письмо в Литгазету? Кто им сказал, что я что-то писала в Литгазету?!. Я написала им. По адресу, указанному на конверте… Из-за меня погибает молодежь… Разве я могу это выдержать? За что? Я ведь их только оглаживаю, объясняю, что теперь лучше стало. Я ведь хрущевка. Хрущев сделал для меня самое бо́льшее, что может сделать один человек для другого: вернул мне сына. Но из-за меня погибают чужие сыновья. Мои стихи губят людей. Мои письма губят. Я ни с кем не должна переписываться, никому отвечать. Я заметила: стоит мне ответить – корреспондент смолкает. Каждый раз. Теперь понятно, почему. Только за границу мне дозволено отвечать – чтобы там, упаси Бог, не подумали, будто мне чинят препятствия в переписке. А внутри я не должна писать никому, никому! И что за судьба моя! Ни у кого такой нет.

Она еще долго жаловалась, подминала непокорную подушку и просила совета.

Я ей сказала, что напрасно она так мучается, что ведь мальчики пострадали не из-за ее письма им, а из-за своего – ей…

– Но ведь они пишут о каком-то моем письме в Литгазету! – простонала она.

– Но ведь это провокация и ложь!

– Посоветуйте! – повторяла Анна Андреевна.

Что я могла посоветовать? Провокация тут явная, цель – выловить «сердитых молодых людей», да и Ахматовой напомнить о Жданове. Неясно только, как распределены роли, кто таков Гена… Я повторяла, что как бы там ни было, а ее вины тут нет. Мальчикам надо попытаться помочь; Фрида, конечно, не откажется снарядить экспедицию в Новосибирск – у нее много друзей среди порядочных и умных журналистов, связанных с юристами. Кто-нибудь съездит в Новосибирск – повидается с мальчиками и девочками, узнает толком, что́ там случилось, и, главное, объяснит малышам, что Анна Андреевна, разумеется, в Литгазету никакого письма не писала… (Стон с подушки: «Зачем это я стану донесения писать? Товарища Лесючевского из меня делают на старости лет»…) И пусть ребятишки выучат назубок, по складам, слово пер-лю-страция… Да и без перлюстрации, неужели они воображали, что в Литгазете так-таки и перешлют письмо Ахматовой, не полюбопытствовав его прочитать? Да ведь в каждом «отделе писем» каждой газеты существуют специальные товарищи со специальным заданием… Пора бы юношам понимать, где живут.

– Все равно. Если не я виновата, то мои стихи, – ответила Анна Андреевна.

– Да ведь «Реквием» до них дойти еще не мог! А остальные стихи напечатаны. И стихи ваши не губят, а спасают людей.

– Все равно, – повторила Анна Андреевна печальным голосом, но уже чуть спокойнее. – До сих пор мои стихи вредили мне одной, теперь вредят другим.

Я поклялась, что Фриде я позвоню сегодня же, и что она приедет к ней сразу, скоро, и что непременно все выяснит и все мальчикам объяснит. А может быть, окажется в силах, с помощью журналистов, выручить Гену[472]472
  Хотя Фрида Абрамовна действительно, с помощью своей приятельницы-журналистки, ехавшей по другому делу в Новосибирск, – разыскала Геннадия Прашкевича, вступила с ним в переписку, послала ему деньги и увиделась с ним в Москве – но подкладка всей этой истории, истинная цель его письма к Ахматовой и какие именно неприятности с ним приключились – осталось неясным.


[Закрыть]
.

Помолчали.

Потом, к моему облегчению, она заговорила о ленинградском «Дне Поэзии». Я рада была, что она отвлеклась. Она очень хвалила стихотворение Шефнера «Невосстановленный дом».

– И вообще Шефнер прелестный поэт, – сказала она341.

И вдруг спросила:

– А каковы новости с фронта «Софьи Петровны»?

Ах, мои новости. Какие у меня бывают новости, кроме плохих. Я никогда не рассказываю Анне Андреевне о «Софье», если она не спрашивает сама.

– «Недолгое счастье Фрэнсиса Макомбера», – сказала я. – Или так: «Не пойму, от счастья или горя / Плачешь ты, к моим ногам припав». Или так: «Я старичок обоюдна-ай»… Помните? Толстой говорил о себе, не о Хрущеве.

– Беда с этими образованными женщинами, – сказала Анна Андреевна. – Перестаньте. Докладывайте.

Я доложила.

…На днях по телефону полудетский голос Эли Мороз – редакторши из «Советского писателя». «Спасибо вам за вашу повесть. Я проплакала всю ночь… Я до сих пор не имела права звонить вам, потому что не было решения. Теперь решение есть. Приходите подписать договор».

– Ура! – тихо сказала Анна Андреевна.

Я попросила ее дослушать. Еще неизвестно, ура или увы. Эля добавила что-то о редсовете, на котором будет решаться, выпустят ли мою повесть в последнем квартале 63 года. «Только в последнем!» – не удержалась я. «Для вас это поздно?» – удивилась Эля. «Не для меня – для нее», – ответила я.

– Ведь щель вот-вот закроется, – сказала я Анне Андреевне. – Мощную солженицынскую пробоину начнут заклепывать. Вспомните Паустовского и «Тишину».

– Да и Манеж… – сказала Анна Андреевна. – Мой «Реквием» не успеет, если манежность перекинется в литературу.

Я сказала, что «Реквием» еще может успеть – в журнале. И мне кажется, необходимо пытаться – скорее, скорее. А вот «Софья», если ее не напечатают «Сибирские огни», – она уже нигде не выйдет. Щель суживается на глазах. Я рассказала Анне Андреевне о своем вчерашнем визите к Лаврентьеву, и мы заговорили о том, о чем весь город говорит, – о речи Ильичева на приеме («опасность очернительства») и о словах Хрущева, что у Сталина были заслуги342.

Жить при Сталине можно – ведь жили мы! – и слушать и читать славословия Сталину тоже можно было – ведь слушали мы и читали 30 лет! – а вот теперь, после всего перенести малейшую хвалу ему – вот это немыслимо. Оскорбление миллионов сердец, живых и мертвых.

– Это как нельзя было перенести «повторничества», – сказала Анна Андреевна. – Когда, помните, в 48 – 49 году начали вторично брать тех, кто вернулся после 37-го, – я знаю: среди ожидающих нового ареста было немало самоубийств. Ожидания вторичного ареста люди перенести не могли. А мы разве можем перенести хвалу Сталину – снова? после обнародования его пыточных резолюций!

Мне вспомнилось: «на новом этапе», «на данном этапе», «на прежнем этапе». И еще выражение: «партия своевременно разоблачила»…

– Но договор с «Советским писателем» все-таки подписан? – спросила Анна Андреевна.

– Да, – сказала я. – «На данном этапе».


29 декабря 62 • Была у Анны Андреевны. Вечером у нее Тарковский, меня она просила придти днем. Я вела себя дурно, несдержанно, то есть небрежно; хоть я и заметила сразу, что ей нездоровится («немогута», сказал бы Герцен), но я, наверное по собственной усталости («устали», сказал бы Герцен), вела себя нервно, во вред ее больному сердцу. Стыд.

Она полеживает на кушетке, посиживает в кресле, ей и так и этак не по себе.

Я рассказала ей, что в Переделкине, в Доме Творчества, видела Ольгу Берггольц, совершенно пьяную. Ольга Федоровна за меня уцепилась, взяла под руку, была будто рада, приветлива, говорила что-то о «Новом мире», о Твардовском и о ленинградской редакции Маршака; потом будто испугалась меня, усомнилась, со мной ли она говорит, выдернула руку из-под моей и ушла. Потом издали – с другого конца коридора – помахала мне и повернула обратно, но я уже сунулась в комнату к друзьям.

– Мания величия и мания преследования, – сказала Анна Андреевна. – А в общем, гибель поэта, – она ведь поэт несомненный. Но, наверное, уже не в состоянии писать. Видели ли вы ее последнюю книжку? Там опять «мама-Кама», «Кама-мама». Господи, сколько же можно?343

Я рассказала Анне Андреевне о выступлении Берггольц в Союзе, когда обсуждалась повесть Солженицына. Ольга Федоровна говорила, в частности, о статуе Сталина в Сталинграде, которую воздвиг Вучетич. Колоссальный, многопудовый идол. «Одну фуражечку на двух платформах везли»344.

– Да, хорошо, что Ольга не всегда пьяная, – сказала Анна Андреевна. – Когда она в своем уме, она и умна, и талантлива.

И тут же Анна Андреевна с неодобрением отозвалась о выступлении Ахмадулиной на цветаевском вечере345.

Я спросила, как дела с «Поэмой» в «Знамени». Окончательного ответа все нет: по-видимому, Скоринихе все не удается повидать своего шефа… До чего же надоели мне эти проклятые дураки: это средостение между народом и его великим поэтом. Редактору дают в руки нового «Медного всадника», а он кобенится. И что в «Поэме без героя» может понять Кожевников, сколько бы раз он ее ни читал? Он будет читать ее слева направо, справа налево, производя единственную работу, на которую он способен: сыск. Он будет выяснять, не спрятан ли где-нибудь под новогоднею маскою Гумилев. Не найдет, но, на всякий случай, не напечатает.

Анна Андреевна потребовала у меня совета: что делать с «Реквиемом»? Давать или не давать в редакцию, а если давать, то в какую?

Я ответила: Твардовскому, в «Новый мир». «Ведь напечатали же они Солженицына», – сказала я.

– Ведь не напечатали же они «Софью Петровну», – ответила Анна Андреевна.

Терпеть не могу этого сопоставления (которое часто слышу). Не говоря уж о том, что Солженицын великан, и не следует обыкновенного литератора, как я, сравнивать с великаном (это мне слишком невыгодно); да и кроме несоизмеримости наших дарований, между темами «Ивана Денисовича» и «Софьи Петровны» нет ровно ничего общего. «Один день Ивана Денисовича» – это один день в застенке, где гноят неповинных, а «Софья» – разве про то? Конечно, и в «Софье» застенок, но тема повести – ослепленное общество; несчастное глухо-слепо-немое общество, не ведающее, что творит.

– Твардовскому не понравилась «Софья» художественно, – сказала я, – и, может статься, он прав. Кроме того, Твардовскому мужика подавай, а «Софья Петровна» горожанка, полуинтеллигентка. Ему это не интересно. Его интересует деревня.

– «Реквием» тоже не деревня, – сказала Анна Андреевна. И, с раздражением:

– Пожалуйста, без ханжества. Вы сами знаете цену «Софье Петровне». Отзывы о ней346.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 | Следующая
  • 4.2 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации