Текст книги "Александрийский квартет"
Автор книги: Лоренс Даррел
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 49 (всего у книги 84 страниц)
«Тринадцать, а?»
«Тринадцать».
Он сказал, и у Нессима внутри родилась невнятная нервическая дрожь, в голосе этом что-то было не то – резкий командный тон человека, обкурившегося гашиша или опиума; голос человека, который говорит с некой новой орбиты в незнакомой галактике. Он набрал, не торопясь, полную грудь воздуха и обратился еще раз к фигуре на лестнице:
«Йа, Наруз. Я приехал поговорить с тобой по очень важному и срочному делу».
«Подымайся, – сказал Наруз, как взлаял. – Я жду тебя здесь, Нессим». – Голос этот многое прояснил для Нессима, ибо никогда еще голос брата не был совершенно свободен от нот приветливых и радостных. Пару месяцев назад Наруз сбежал бы вниз, перепрыгивая через ступеньку, неловко растопырив руки, выкрикивая на ходу: «Нессим, как здорово, что ты приехал!» Нессим прошел через двор и положил ладонь на пыльные деревянные перила.
«Это очень важно», – сказал он резко, сухо, словно сам пытаясь утвердиться в реальности этой живой картины – темный двор, одинокая фигура с бичом – бич легкий, в руке как пушинка – стоит на фоне неба и смотрит на него.
Наруз повторил:
«Подымайся», – тоном ниже, и вдруг сел, положив бич рядом, на верхней ступеньке. Впервые в жизни, подумал Нессим, ни словом привета не встретил его Карм Абу Гирг. Он пошел по ступенькам, медленно, глядя вверх.
На первой площадке было много светлее, когда же он преодолел второй пролет, света стало в достатке, чтобы видеть лицо брата. Наруз сидел тихо, в плаще и высоких ботинках. Бич свернулся кольцами на выступе перил, рукоять лежала у него на коленях. Рядом, на пыльном дощатом полу, стояла полупустая бутылка джина. Подбородок уперт в грудь, глаза из-под кустистых бровей смотрят вниз на приближающегося чужака с выражением жестким, почти свирепым и полным в то же время странной, словно робкой какой-то печали. Он забавлялся старой своей игрой, резко сжимал и разжимал зубы, отчего на висках у него ходили желваки, как бился тяжкий пульс. Он смотрел, как поднимается медленно брат, и на лице у него застыло выражение мрачной нерешительности, подсвечиваемое время от времени вспышками скрытой ярости, старательно зажатой в тиски. Когда Нессим добрался до предпоследней лестничной площадки и поставил ногу на очередную ступеньку, Наруз пошевелился вдруг, издавши булькающий, лающий звук – так обращаются к собаке, – и вытянул перед собой волосатую лапу. Нессим запнулся и услышал:
«Стой там, Нессим», – сказано было новым, властным голосом, без особой, однако, злобной в нем ноты.
Он постоял на месте, чуть подавшись вперед, чтобы получше рассмотреть и понять сей незнакомый жест: выброшена вперед квадратная ладонь, чуть не проклятие, но пальцы все же подрагивают.
«Ты напился, – сказал он наконец, негромко, но с отчетливой, звонкой нотой неудовольствия в голосе. – Наруз, прежде за тобой такого не водилось».
Тень улыбки, как будто бы презренья к самому себе, промелькнула на уродливых губах брата. И растеклась вдруг медленно в усмешку, обнажившую целиком его заячью губу, и затем исчезла, словно утопленная некой мыслью, которую не в силах была выразить адекватно. У Наруза на лице явилось новое выражение – он словно поздравлял себя, неуверенно пока еще, с победой; и гордость, сентиментальная пьяная гордость.
«Чего ты от меня хочешь? – спросил он хрипло. – Скажи здесь, Нессим. Я упражняюсь».
«Пойдем в дом, там и поговорим».
Наруз покачал головой, задумался, а потом сказал решительно:
«Ты можешь сказать здесь».
«Наруз, – почти уже крикнул Нессим, задетый явной наглостью его, тем тоном, которым будят обычно спящего. – Пожалуйста».
Человек, сидящий на верхней ступеньке, глянул на него этак странно – возбуждение и при том чуть не жалость к собеседнику – и еще раз покачал головой.
«Я сказал, Нессим», – заплетающимся языком.
Нессимов голос сорвался, словно ударившись о гулкую тишину двора. Звучал он теперь почти что жалко:
«Мне просто необходимо поговорить с тобой, ты можешь понять?»
«Говори здесь, сейчас. Я слушаю».
Это была и в самом деле новая, незнакомая личность, человек в плаще. Нессим почувствовал, как на скулах у него проступает румянец. Он поднялся парою ступенек выше и зашептал напористо:
«Наруз, я пришел от них. Ради бога, что ты им там такого наговорил? Комитет просто в ужасе от твоих слов. – Он сорвался и, выхватив оставленные Серапамуном бумажки, принялся размахивать ими перед собой, выкрикивая: – Вот… я это получил от них».
Нарузовы глаза блеснули на миг пьяной гордостью, не без величия, впрочем, – он выставил подбородок вперед и развернул могучие плечи.
«Мои слова, Нессим? – рыкнул он и, кивнув, добавил: – И слова Таор. Когда придет время, мы будем знать, что нам делать. Никто не должен бояться. Мы не мечтатели, не прожектеры».
«Прожектеры! – выкрикнул, задохнувшись, Нессим, почти уже вне себя от страха за все и вся, от бессилия, обиженный до глубины души нежеланием младшего брата понять, увидеть, принять если не слова, то хотя бы его самого. – Вы и есть прожектеры! Я тысячу раз объяснял тебе, что мы пытаемся сделать… чего мы хотим, разве не так? Только тупой крестьянин, идиот вроде тебя…» – Но слова эти, стрекалом, бандерильями вонзившиеся бы в иное время Нарузу в душу, пропали втуне. Наруз сжал губы и сделал секущее движение рукой, разрезав слева направо перед собою воздух.
«Слова, – сказал он жестко. – Теперь я знаю тебя, брат мой».
Нессим оглянулся вокруг, дико, словно бы в поисках поддержки, словно бы в поисках орудия, достаточно тяжелого, чтобы вколотить привезенные с собою истины в тупую эту голову. Волна истерической, по сути, ярости захлестнула его, ярости на одуревшую эту скотину без единого проблеска мысли в глазах. Он весь дрожал: ему и пригрезиться не могло ничего подобного, покуда он ехал из Александрии, такой решительный, такой собранный.
«Где Лейла?» – спросил он резко, словно одно ее имя, как заклинание, могло помочь ему, и Наруз рассмеялся коротко, как плетью щелкнул:
«В летнем домике, ты разве не знаешь? Почему бы тебе не сходить к ней, если так хочется? – Он хохотнул опять и добавил, кивая головой, с нелепым ребяческим выражением на лице: – Она теперь сердится на тебя. Наконец-то, хоть раз в жизни, на тебя, а не на меня. Ты заставил ее плакать, Нессим». – Нижняя губа его дрогнула.
«Пьяница», – беспомощно прошипел Нессим.
Нарузовы глаза сверкнули. Он хекнул резко, коротко, как взлаял, откинув голову назад. Затем, внезапно, без всякого перехода, ухмылка исчезла, опять сменившись раздумчивым, скорбным выражением лица. Он облизнул губы и прошептал:
«Йа, Нессим», – еле слышно, словно обретая мало-помалу прежнее чувство пропорции.
Но Нессим, побелевший от ярости, был почти уже вне себя. Он кинулся наверх, схватил Наруза за плечи, встряхнул и принялся орать на него в голос:
«Кретин, ты же нас всех подставишь! Вот на это посмотри, это от Серапамуна. Комитет самораспустился до тех пор, пока ты не прекратишь нести чушь. Ты понимаешь? Ты рехнулся, Наруз. Бога ради, Наруз, пойми ты, о чем я говорю… – Но большая братнина голова качалась теперь из стороны в сторону и вовсе безжизненно, противоречивые чувства, как волны мячиком, играли его лицом, он был как бык, затравленный, загнанный в угол, опустивший голову на тяжкой шее. – Наруз, послушай же меня».
Лицо, медленно поднявшееся Нессиму навстречу, стало, казалось, в два раза больше, пустое, с потухшим взором, полным в то же время новым неким знанием, которое и близко не было знакомо со стерильными круговоротами разума; он полон был непонимания и гнева, смятенного, больного, ищущего, как выразить себя, как сказать. Они глядели друг на друга в ярости. Нессим был белый как мел и дышал тяжело, брат же его сидел неподвижно и просто смотрел на него, раздвинув губы, обнажив белоснежные зубы, как загипнотизированный.
«Ты меня слышишь? Ты что, оглох? – Нессим тряхнул его еще раз, но Наруз одним движением глыбистого плеча сбросил назойливую руку; лицо его стало наливаться кровью. Нессима несло, он не мог уже остановиться, клубок проблем без конца и начала бился внутри, искал выхода и вылился в конце концов в несвязный поток обвинений: – Ты уже нас всех подставил, даже Лейлу, даже себя самого, даже Маунтолива». – По какой такой случайности сорвалось у него с языка это роковое имя? Один этот звук словно бы наэлектризовал Наруза, наполнил его до краев иным, торжествующим, отчаянным чувством.
«Маунтолив! – выкрикнул он низким, рыкающим голосом и явственно заскрежетал зубами; еще чуть-чуть, казалось, и он взорвется, как варяжский берсерк. Однако же он не двинулся с места, и только рука его коротко дернулась к рукояти бича. – Эта британская свинья!» – прогремел он, едва ли не выплевывая слово за словом.
«Зачем ты это сказал?»
И следом, совершенно внезапно, преобразился еще раз; тело его обмякло, осело; он глянул вверх с ехидною какой-то миной, усмехнулся и сказал почти что шепотом:
«Ты продал ему нашу мать, Нессим. Ты знал, что отец этого не переживет».
Это уже было слишком. Нессим обрушился на него всем телом, молотя кулаками, выкрикивая безостановочно одно ругательство за другим на арабском, и бил его, бил. Но удары сыпались мякиной на это каменное тело. Наруз не сдвинулся с места, не сделал даже попытки уйти, защититься, – здесь, по крайней мере, приоритет старшинства устоял. Он физически не мог ответить старшему брату ударом на удар. Но, сложившись вдвое, хихикая под градом абсолютно бессмысленных ударов, он снова и снова повторял ядовито и тихо:
«Ты продал нашу мать».
Нессим бил его, покуда не ссадил себе костяшки до крови. Наруз согнулся под лихорадочным этим натиском, все с тою куражливой, гордой и горькой ухмылкой, повторяя свистящим, ликующим шепотом одну и ту же фразу. В конце концов Нессим сам крикнул: «Хватит», – остановился, откинулся на перила и, под тяжестью изнеможения своего, скатился вниз, до первой лестничной площадки. Он весь дрожал. Погрозив кулаком темной, сидящей на верхней ступеньке фигуре, он крикнул нечто несусветное: «Я сам пойду к Серапамуну, лично. Ты еще узнаешь, кто здесь хозяин».
Наруз издал короткий презрительный смешок и ничего не ответил.
Оправляя на ходу пришедшую в полный беспорядок одежду, Нессим сбежал по ступенькам вниз, в теперь уже совершенно темный двор. Лошади, его и фактотума, стояли у железной коновязи, за дверью. Он вскочил в седло, все еще дрожа и бормоча себе что-то под нос; из-под аркады тотчас выскочил Али и отпер ворота. Наруз уже стоял, видимый ясно на фоне желтого, изнутри освещенного окна гостиной. Яркие языки ярости на всех и вся плясали у Нессима перед глазами – но была и нерешительность, он ведь прекрасно отдавал себе отчет в том, что миссия его далека от завершения, да что там, провалилась полностью. Со смутной, сложившейся наполовину идеей предложить молчаливой фигуре на лестнице еще один шанс вступить в переговоры или же попробовать найти rapprochement[304]304
Сближение, примирение (фр.).
[Закрыть] он послал коня своего обратно во внутренний дворик и встал посередине, глядя вверх. Наруз пошевелился.
«Наруз, – сказал Нессим тихо. – Я говорю тебе раз и навсегда. Ты еще увидишь, кто из нас будет хозяином. На твоем месте я бы…»
Но темная фигура разразилась в ответ хохотом.
«Хозяин и слуга! – крикнул Наруз презрительно. – Да, Нессим. Мы оба увидим. А теперь…»
Он перегнулся через перила, и Нессим услышал, как невидимою коброй пополз по доскам во тьме наверху Нарузов бич – и лизнул тихий сумеречный воздух. Щелчок, следом еще один, оглушительный, как захлопнулась с грохотом огромная мышеловка, и свернутые в трубку листы бумаги с неодолимой силой высвободились из его руки и разлетелись по двору. Наруз опять рассмеялся, уже на более высокой, истерической ноте. Нессимова рука ощутила жар удара, хотя кожи бич не коснулся.
«А теперь проваливай!» – крикнул Наруз, бич еще раз развернулся в воздухе и ударил на сей раз прямо над крупом лошади.
Нессим встал в стременах и, потрясая кулаком, крикнул брату еще раз:
«Вот увидишь!»
Но голос его прозвучал жалко, едва пробившись сквозь хаос противоречивых идей и чувств. Он ударил пятками по бокам коня, развернулся и с места сорвался в галоп, пригнувшись к самой холке; брызнули искры – копыта ударили о каменный порог. Он несся как сумасшедший, назад, к броду, где ждала его машина, с лицом, перекошенным от ярости; но по дороге гнев его стихал, уступая место гадостному чувству не то раздражения, не то омерзения, ленивыми скользкими кольцами обвившему постепенно мозг и душу, как ядовитая змея. Следом накатили нежданные валы раскаяния, ибо железной цепи семейных связей более не существовало, что-то было нарушено, сломано, разорено – бесповоротно. Лишенный власти, закрепленной всем феодальным укладом жизни за ним как за старшим, он вдруг почувствовал себя изгоем, блудным сыном, почти сиротой. В самой сердцевине его гнева изначально билось и чувство вины; он знал, что осквернил себя внезапной этой дракой с человеком одной с ним крови. Он вырулил на дорогу и поехал медленно в город, чувствуя, как бегут по щекам слезы иного, нового бессилия и жалости к себе.
Странно, однако же в глубине души он знал, давно уже знал, что так и будет, – с первых, неясных еще слов Серапамуна он догадался о грядущей схватке с братом и боялся ее. Степень ответственности перед следствиями тех сюжетов, что были им самим затеяны и коим сам он вынужден был теперь служить, возросла неизмеримо. Теоретически в подобном случае он должен был быть готов лишить Наруза земель, и денег, и доли в наследстве, и даже, при необходимости… его! Он въехал на полную силу по тормозам, машина, взвизгнув, остановилась, и он еще долго сидел так, ругаясь вполголоса. Он гнал от себя эту мысль уже в сотый, наверное, раз. Но каждый в его ситуации подумал бы о том же, это неизбежно. «Никогда, – подумал он с тоской, – никогда я не понимал Наруза». Но, в конце концов, не обязательно же понимать человека для того, чтобы любить его. Привязанность его не была глубокой, основанной на этом самом понимании: они оба следовали вполне определенным семейным условностям и любили друг друга так, как следует братьям. И вдруг веревка лопнула. Он ударил по баранке обеими руками – руки болели – и крикнул:
«Я никогда не причиню ему вреда!»
Он включил сцепление, повторяя про себя «никогда» снова и снова. Однако же он знал превосходно, что это его решение – всего лишь очередная слабость, ибо любовь его к брату вступала в явное противоречие с его же собственным представлением о чувстве долга. Здесь на помощь ему пришло спасительное alter ego, с таблеткою успокоительного наготове: «Все это не так серьезно, как кажется. Придется, конечно, движение на время распустить. Позже попрошу Серапамуна самого организовать что-нибудь наподобие. Мы вполне в состоянии изолировать этого… фанатика». Он, оказывается, никогда не отдавал себе отчета в степени своей настоящей привязанности к ненавистному брату, совершенно свихнувшемуся теперь на почве религиозной, по сути, и поэтической картины Египта грядущего, Египта светлого и славного. «Мы искать должны вечной сути живого здесь, на земле, в наших сердцах и на собственной нашей земле, чье имя – Египет». Слова Наруза, фраза из многих фраз, записанных за ним без связи и формы по указке Серапамуна. «Мы должны бороться против несправедливости мирской, а в сердцах наших – против несправедливости божества, уважающего только лишь борьбу человека за овладение собственной своей душой». Интересно, это бредни старушки Таор или часть того совместного видения, о котором говорил этот темный фанатик? Иные фразы, зацепив шипами поэтических смыслов, пришли ему на память: «Властвовать – значит быть во власти; но и властитель, и подданный знать должны о божественной природе предназначения своего, о доле своей в наследии Божьем. Ил Египта поднимается в нас, он забивает нам глотку, которой мы взываем к Богу живому».
Перед ним возникло на мгновение сведенное судорогой лицо и тот тихий, сдавленный голос, которым Наруз, впервые приготовившийся явить миру свою одержимость, призывал на помощь неведомого духа, носителя абсолютной истины. «Медед! Медед!» Его передернуло. А потом постепенно до него дошло, что неким парадоксальным образом Наруз, пожалуй что, и прав в странном желании своем разбудить, возжечь спящую мертвым сном волю – ибо мир является ему не подобием гигантской шахматной доски, но ритмом, пульсом, бьющимся в груди могучей воли, которую одна лишь поэзия псалмов и в состоянии разбудить и сдвинуть с места. Разбудить не разум, не кору головного мозга с ее примитивной математикой категорий и форм, но спящую красавицу там, внутри, – поэтическое знание о мире, свернувшееся светлыми кольцами, как родник, в каждом человеческом сердце. Сама эта мысль встревожила его, и немало, он понял вдруг, что брат действительно мог бы стать пророком, религиозным лидером – в иных обстоятельствах, конечно, в ином пространстве и времени: уж в этом-то Нессим разбирался. Он был уникум, он был в своем роде гений, вынужденный, однако, трудиться на ниве сухой и бесплодной, где духу его не дано процвести, где семени он не даст и его заглушат тернии.
Он добрался до дому, остановил машину прямо у ворот и побежал по лестнице вверх, перепрыгивая через две ступеньки кряду. Один из приступов поноса и, разом, рвоты, ставших привычными за последние несколько недель, случился с ним у самого дома. Он промчался мимо Жюстин, лежавшей, широко открыв глаза, в постели, – горела лампа на туалетном столике, у Жюстин на груди покоилась партитура какого-то концерта. Она даже не пошевелилась, только, выпустив задумчиво дым, сказала:
«Ты уже, так скоро?»
Нессим влетел в ванную, рванул оба крана и рукоятку душа разом, чтобы заглушить рвоту. Затем брезгливо освободился от одежды, как от грязных бинтов, и встал под обжигающие струи, чтобы смыть с себя, освободиться от всех и всяческих бесчестий, заполонивших душу. Он знал: лежать она будет тихо, задумчиво курить, размеренно, как маятник, поднося сигарету ко рту, и ждать, пока он сам обо всем не расскажет, – под книжной полкой, вытянувшись на спине, и маска ухмыляется ей со стены. Воду он выключил, и она услышала, как он растирается – бешено – полотенцем.
«Нессим», – позвала она тихо.
«Полный провал, – откликнулся он тут же. – Он окончательно спятил, Жюстин, я так и не смог ничего от него добиться. Это был просто кошмар».
Жюстин молча курила и глядела прямо перед собой, в занавеску. Комната была полна запаха вайды, тлевшей тихо в большой вазе рядом с телефоном. Она положила партитуру на пол возле кровати.
«Нессим», – сказала она тем хрипловатым голосом, который так нравился ему теперь.
«Да».
«Я все думаю».
Он тут же вышел, растрепанные мокрые волосы, босые ноги, желтый шелковый халат, руки заткнуты в карманы чуть не по самые локти, зажженная сигарета в уголке рта. И принялся вышагивать взад-вперед в изножье кровати. Потом сказал, решительно, тщательно подбирая слово к слову:
«Вся эта истерия происходит оттого, что я боюсь; чего я боюсь – нам придется рано или поздно причинить ему зло. Но даже если он будет опасен для нас, мы никогда ему зла не причиним, никогда. Я себе это пообещал. Я уже все обдумал. Это, может быть, и неразумно с точки зрения дела, но руки у нас должны быть чистыми – хотя бы в этом смысле. Ты со мной?»
Он посмотрел на нее отчаянно, страстно, в поисках той Жюстин, которая жила в его воображении. Она лежала, как на плаву, на дамасском черном покрывале, скрестивши руки, вытянув ноги, как барельеф на крышке склепа, и глядела на него. Черные глаза, черный завиток волос упал на лоб. Она лежала в тишине уютной этой комнаты, помнившей наперечет (если у стен есть уши) все тайны, все планы, – под тибетской, с горящими глазницами, маской. За ней отблескивали переплетами на полках книги, собранные ею, хотя не все она читала. (Она использовала тексты как каталог случайностей и судеб, перелистывала их не глядя, опускала палец наугад, а после толковала найденную фразу – «библиомантия» сему искусству имя.) Шопенгауэр, Юм, Шпенглер и, как ни странно, несколько романов, три из них – Персуордена. Корешки из полированной кожи отражали огоньки свечей. Она прочистила горло, загасила сигарету и сказала тоном абсолютно спокойным:
«Я подпишусь подо всем, что ты скажешь. В настоящий момент твоя слабость опасна для нас обоих. Кроме того, твое здоровье нас всех беспокоит, Бальтазара не в последнюю очередь. Даже люди ненаблюдательные, вроде Дарли, стали обращать внимание. Это нехорошо». – Ее голос был холоден и лишен всяческого выражения.
«Жюстин… – Его душили чувства. Он подошел и сел с ней рядом, обхватил ее за плечи, обнял, яростно. Глаза его сияли – благодарность с восторгом пополам. – Я устал, – сказал он, – я такой слабый».
Он вытянулся с нею рядом, закинул руки за голову и лежал так; молчал, думал. Долгое время они лежали молча рядом. Наконец она заговорила:
«Дарли приходил сегодня к ужину, ушел прямо перед твоим приездом. Он сказал, что на той неделе посольство перебирается обратно в Каир. Маунтолив вряд ли объявится теперь в Александрии до самого Рождества. У нас будет шанс отдохнуть, собраться с силами. Я сказала Селиму, что мы на той неделе уедем в Абузир, на целый месяц. Тебе нужно отдохнуть, Нессим. Мы будем плавать, поездим верхом по пустыне, не будем думать ни о чем, слышишь? Чуть погодя я приглашу Дарли, пусть поживет немного с нами, и тебе будет с кем поболтать, кроме меня. Я же знаю, он тебе нравится, ты от него не устаешь. Это нам обоим пойдет на пользу. Время от времени я стану приезжать сюда на ночь, с инспекцией, так сказать… как тебе такой вариант?»
Нессим издал что-то вроде тихого стона и отвернулся.
«Что? – шепнула она, и губы ее тоже потянулись в сторону куда-то. – Что не так?»
Он вздохнул глубоко и сказал:
«Не то, что ты думаешь. Ты права, он нравится мне, и нам с ним есть о чем поговорить. Дело в чертовом этом актерстве, в масках, которые приходится надевать даже перед собственными друзьями. Если бы только нам не приходилось играть все время роли, Жюстин».
Но, обернувшись, он увидел ее глаза – и выражение смятения, едва ли не страха на лице.
«Господи, – сказала она задумчиво, печально и закрыла глаза. – Нессим! Тогда я не буду знать – кто же я на самом деле».
* * * * *
Двое мужчин молча сидели друг напротив друга в теплом зимнем саду, над великолепной шахматною доской с фигурками из слоновой кости, – в прекраснейшем из расположений духа. Эти шахматы подарила Маунтоливу мать на двадцать первый его день рождения. Они сидели, время от времени один из них начинал говорить, словно бы сам с собою. То не был разговор, просто мысли вслух, взаимосоприкосновения душ, занятых на самом деле великой стратегией шахмат: побочный продукт дружбы, уходящий корнями в чреватое смыслом молчание игры королей. Бальтазар говорил о Персуордене.
«Никак не отвяжусь от этого его самоубийства. Такое чувство, будто я чего-то недопонял. Я воспринял сей акт как выражение презренья к миру, презренья к тем путям, которыми ходит мир».
Маунтолив быстро глянул на него поверх доски:
«Нет-нет. Конфликт между чувством и долгом. – Затем добавил быстро: – Только я многого не могу тебе сказать. Приедет его сестра, она расскажет больше, если захочет».
Они замолчали. Бальтазар вздохнул и сказал:
«Истина нагая и бесстыжая. Великолепная фраза. Но мы-то всегда ее видим такой, какой она хочет казаться, не такой, какая она есть на самом деле. У каждого – своя интерпретация».
Еще одна долгая пауза. Бальтазар loquitur[305]305
Говорил (лат.).
[Закрыть] задумчиво, сам себе.
«Ловишь себя порой на играх в бога и получаешь по рукам. Случилось мне как-то раз насмерть рассориться с Дмитрием Рандиди, но не с дочерью его, кстати, и только чтобы ему досадить, я оделся на карнавал цыганкой и принялся предсказывать ей судьбу. Завтра же, сказал я ей, ее ждет событие невероятной важности, упустить которое просто нельзя, – человек, сидящий на разрушенной башне в Тапосирисе. “Ты не скажешь ни слова, – сказал я ей, – а просто упадешь к нему в объятия с закрытыми глазами. Имя его начинаться будет на Л, а фамилия – на Дж”. (У меня, к слову сказать, был уже на примете один придурок с этими самыми инициалами, и до него в тот вечер было рукой подать – через дорогу, у Червони. Белесые ресницы, морда отвратная, волосики жидкие, бесцветные.) Она мне и поверила – я был просто вне себя от радости. Выдав ей судьбы полфунта – цыганкам верят все, а у меня и нос крючком, и цвет лица под стать, чем не цыганка, – устроивши все в лучшем виде, я перебежал через дорогу и вызвал Л. Дж., сказав, что у меня к нему послание. Я знал, что он суеверен, меня он не узнал. И выдал ему его, так сказать, роль. Зло, согласен, и грязно. Я всего лишь хотел досадить Рандиди. И все случилось так, как я хотел. Славная девочка послушалась цыганки и влюбилась в эту морщинистую рыжую жабу. Пары более нелепой и представить себе было трудно. Но в том-то и был фокус – пусть Рандиди попрыгает! Сработало – лучше не бывает, и я умом своим повосхищался на славу. Он, конечно, о браке и слышать не захотел. Влюбленных, которых я придумал, моих влюбленных, разлучили. А потом Габи Рандиди, эта славная девочка, приняла яд. Можешь себе представить, каким я вышел умником. Для отца это был, конечно же, страшный удар, и неврастения (она у них в семье жила как раз за стенкой) наконец-то его одолела. Прошлой осенью его нашли висящим на той самой решетке, которая поддерживает самую знаменитую в Городе лозу, ту самую, которая…»
И в тишине, пришедшей следом, добавил тихо:
«Всего-то навсего одна из множества историй безжалостного этого Града. Но, если я не ошибаюсь, гардэ, берегите вашу королеву, сударь!..»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.