Текст книги "Александрийский квартет"
Автор книги: Лоренс Даррел
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 67 (всего у книги 84 страниц)
Я читал эти отрывки из записных книжек Персуордена с должным вниманием и любопытством и безо всякой даже мысли о каких бы то ни было «скидках» – говоря словами Клеа. Как раз наоборот – в наблюдательности ему не откажешь, и какими бы кошками он там меня ни вытягивал, каких бы скорпионов ни сажал мне за шиворот, все заслуженно, всё по делу. Более того, оно и не без пользы. И даже благотворно, когда тебя на твоих же собственных глазах с такой жгучей прямотой рисует человек, которым ты восхищаешься! И все-таки я иногда удивлялся – самому себе: как так получилось, что он ни разу не смог задеть меня всерьез? Не только кости не трещали, но по временам, усмехаясь его колкостям, я замечал, что отвечаю ему так, словно он не писал, а выговарил мне, живой и верткий, и не уцепишь, чтобы дать ответного пинка. «Ах ты, гад такой – бормотал я себе под нос. – Ну, погоди, дождешься ты у меня». Будто в один прекрасный день я и вправду мог с ним поквитаться, расплатиться той же монетой. И странное возникало чувство, когда я отрывался ненадолго и вдруг понимал, что он уже сделал свой шаг за кулисы, что на сцене его больше нет; он так ясно виделся мне, мелькал там и тут, весь в этой странной смеси слабостей и силы.
«Над чем это вы там смеетесь?» – спросил Телфорд, всегда готовый принять участие в забавах конторских остряков, при условии, что шутки будут носить подобающий месту и времени постный характер.
«Так, записная книжка».
Телфорд был высок, вещи носил сплошь сидящие дурно, а вместо галстука повязывал бант. Кожа у него вся была в каких-то пятнах и того неудачного типа, коему противопоказана бритва; в результате чуть ли не каждый день то на ухе, то на подбородке у него красовался кусочек ваты, скрывающий очередной порез. Он был неуемно говорлив, его буквально распирала изнутри дурного сорта навязчивая bonhomie[392]392
Доброжелательность, добродушие (фр.).
[Закрыть], а еще было такое впечатление, что его плохо подогнанные вставные челюсти сговорились мешать ему на каждом слове. Он задыхался, прикусывал язык, кулдыкал и хватал воздух, как рыба, покуда выговаривал свои комплименты или смеялся собственной шутке, более всего похожий на велосипедиста, который, грохоча зубами, едет под откос по мощенной булыжником улице. «Да, старина, это, я тебе доложу, он отмочил!» – коронная фраза. Но в качестве сослуживца он мне особо не мешал. Более того, поскольку четких должностных инструкций в нашем цензурном ведомстве не существовало и действовала обычная система прецедентов, он порой был просто незаменим – в качестве справочного пособия, и здесь его извечная готовность дать совет и вовремя подставить плечо была вполне уместна. Кроме того, я с удовольствием выслушивал даже и по третьему разу его порой не лишенные смака истории и мифических «старых временах», когда сам он, Крошка Томми Телфорд, был фигурою очень важной и уступал по рангу и широте полномочий одному лишь Маскелину, теперешнему нашему шефу. Его он именовал исключительно «Бриг» и давал понять яснее ясного, что контора, называвшаяся в оны дни Арабским Бюро, видала и лучшие времена и ее нынешнее поле деятельности, связанное с ритмом приливов и отливов частной корреспонденции, с этой точки зрения иначе как деградацией и не назовешь. Жалкая роль в сравнении со «шпионажем» – слово это он выговаривал по складам, в три приема.
Рассказы о былых деяниях и битвах, о славе, чей блеск, увы, померк невозвратимо, для наших конторских будней были чем-то вроде гомеровского цикла: употреблять неторопливо и задумчиво в перерывах меж текущими делами или в послеполуденные часы, когда какая-нибудь досадная неполадка, вроде сломавшегося вентилятора, делала саму возможность сосредоточиться в нашей непроветриваемой душегубке сугубо теоретической. Именно от Телфорда я узнал о долгой междоусобной войне между Персуорденом и Маскелином – эта война в каком-то смысле длилась и теперь, просто перейдя в иной план и обновив состав участников: молчаливый наш Бригадир contra Маунтолив; дело было в том, что Маскелин рвался на фронт – воссоединиться с родным полком и сбросить наконец давно опостылевшую «гражданку». А его никак не пускали. Маунтолив, как объяснил мне, задыхаясь от возмущения, Телфорд (он размахивал короткопалыми лапками, сплошь покрытыми узлами сизых вен – как сливы в пудинге) – Маунтолив «прижал» Минобороны и заставил их не давать хода Маскелинову рапорту. Должен сказать, Бригадир, которого я видел раза два, наверное, в неделю, и впрямь буквально излучал молчаливую тихую ярость: как так, в пустыне такое творится, а он торчит в тылу, в заштатном, сугубо гражданском отделе – но, с другой стороны, какой бы кадровый военный вел себя иначе? «Вы понимаете – вещал бесхитростный Телфорд – когда идет война, столько разных возможностей выдвинуться, вы не представляете, старина, целая куча. И Бриг, как и всякий другой, имеет полное право подумать о карьере. Мы, конечно, другое дело. Мы, так сказать, в «гражданке» родились». Сам он много лет торговал коринкой в Восточном Леванте, в столицах типа Занте или Патраса. Каким ветром его занесло в Египет, я так и не понял. Может, уровень жизни в большой английской колонии просто показался ему более подходящим. Миссис Телфорд представляла собой этакую маленькую жирную уточку, мазала губы лиловой помадой и шляпки надевала – ни дать ни взять подушечки для булавок. Жила она, судя по всему, от одного приглашения в Посольство по случаю Тезоименитства Его Величества до другого такого же. («Знаешь ли, старина, Мэвис любит бывать в обществе, нравится ей – и всё тут».)
Но ежели административная война с Маунтоливом покуда не сулила никаких побед, то были определенные обстоятельства, которые, по словам Телфорда, могли доставить Бригу определенную моральную компенсацию: ибо Маунтолив и сам сидел в точно такой же луже. По сему поводу он (Телфорд) «ликовал» – собственное его выражение, весьма частое. Маунтоливу, судя по всему, его нынешняя должность тоже стояла поперек горла, и он уже несколько раз подавал прошение о переводе из Египта. К несчастью, в дело вмешалась война, с обычной в подобных случаях политикой «замораживания» персонала, и Кенилворт, у которого отношения с послом были явно не из лучших, был послан сюда именно в качестве проводника этой самой политики. И если Бригадир застрял на нынешней своей должности благодаря интригам Маунтолива, то и этому последнему новый советник по Кадровым Вопросам прищемил хвост не менее надежно – как положено, «на период военных действий»! Телфорд пересказывал мне это все в деталях и потирал от удовольствия свои потные ладошки. «За что боролся, на то и напоролся, тот самый случай. И если вас интересует мое мнение, Бриг выберется отсюда куда быстрее, чем сэр Дэвид. Помяните мое слово, старина». Один-единственный кивок, и он ушел, довольный мною и собой.
Телфорд и Маскелин были связаны между собой какой-то загадочной нитью. Одинокий старый солдат, из которого слова не вытянешь и жизнерадостный оптовик-затейник – что, спрашивается, могло между ними быть общего? (Сами их имена, напечатанные рядом в списке дежурств, неотвязно напоминали о дуэте из мюзик-холла или об уважаемой, с вековыми традициями похоронной фирме!) И все же первую скрипку играло тут, на мой взгляд, чувство чистое и сильное – восхищение; нужно было видеть, каким гротескным – до подобострастия – уважением и вниманием загорались телфордовы глазки в присутствии Шефа, как преданно он сновал вокруг любимого начальства, горя служебным рвением и желанием предвосхитить любое распоряжение и тем снискать похвалу. Он выплевывал меж судорожно скачущих челюстей свои влажные «Да, сэр» и «Нет, сэр» с нелепым постоянством деревянной – из часов – кукушки. И, как ни странно, сикофантствовал он безо всякой задней мысли, от чистого сердца. Это и в самом деле было нечто вроде служебного романа; даже и в отсутствие Маскелина Телфорд говорил о нем с величайшим возможным уважением, сочетая в равных долях преклонение чисто социальное и глубокий решпект к уму и личным качествам шефа. Из чистого любопытства я попытался как-то раз взглянуть на Маскелина глазами своего старшего коллеги, но увидел все то же: мрачноватый, прекрасно вышколенный солдат, способностей весьма средних, с ленивым, через губу акцентом привилегированной частной школы. И все-таки… «Бриг – настоящий джентльмен, чистая, так сказать, сталь – говорит, захлебываясь чувством, Телфорд, едва не со слезами на глазах – прямой как струна, старый наш Бриг. И головы не повернет, если это ниже его достоинства». Может, так оно и было, но в моих глазах он гением от этого не стал.
Телфорд вменил себе в обязанность несколько, так сказать, служебных обетов и подвигов в честь своего героя – так, к примеру, каждое утро он покупал недельной давности «Дейли Телеграф» и клал великому человеку на стол. У него даже выработалась особого рода походка, когда он скользил по полированному полу его пустого кабинета (мы приходили на работу рано): возникало впечатление, что он боится оставить за собой следы. Эдак воровато. А нежность, с которой он складывал газеты и пробегал еще раз пальцами по сгибам, была сродни жесту женщины с накрахмаленной и свежевыглаженной мужниной сорочкой в руках.
И не то чтобы сам Бригадир с неодобрением принимал тяжкий груз бескорыстного восхищения собственной персоной. Поначалу меня ставили в тупик его обязательные, раз или два в неделю, визиты к нам в контору без всякой видимой цели; он просто прохаживался между столами, иногда отпуская какую-нибудь бесцветную любезность и не слишком явно, почти застенчиво, указывая при этом кончиком трубки на адресата. На всем протяжении визита его смуглое, длинное, как у борзой, лицо с «вороньими лапками» у глаз выражения своего не меняло, заученные раз и навсегда модуляции голоса не сбивались ни на полтона. Поначалу, как я уже сказал, эти явления весьма меня озадачивали, поскольку уж в чем, в чем, а в общительности Маскелина заподозрить было трудно и, если он и открывал по каким великим праздникам рот, то исключительно по поводу входящих и исходящих. Но вот однажды в медленной и внятной геометрической фигуре, которую он писал между наших столов, я отследил черты неосознанного кокетства – я увидел павлина, вышагивающего перед самкой во всем великолепии своего тысячеглазого хвоста, а следом – манекен в витрине магазина; увидел, как он движется по сложной арабеске с таким расчетом, чтобы получше показать надетый на него костюм. Короче говоря, Маскелин приходил только для того, чтобы им восхищались, и раскрывал пред изумленным Телфордом сокровища своего характера и воспитания. Возможно ли, чтобы эти незатейливые победы давали ему некую недостающую долю уверенности в себе? Сказать трудно. Но все ж таки он грелся, тайно, про себя, в лучах немого Телфордова обожания. Я более чем уверен, что он и сам того не сознавал: отчаянного жеста одинокого мужчины в сторону своего единственного искреннего обожателя, одного на весь мир, единственного за всю прожитую им жизнь. И, воспитанный в железных традициях частной школы, ответить он мог разве что снисхождением. Телфорда он в глубине души презирал – за то, что тот не джентльмен. «Бедняга Телфорд, – вздыхал он, бывало, но так, чтобы тот не слыхал. – Бедняга Телфорд». Сострадательная интонация в голосе предполагала искреннюю жалость к существу достойному, но – какая досада – по определению лишенному души.
На том, ежели не вдаваться в подробности, мои служебные знакомства в то душное первое лето и закончились; и здесь проблем не возникало никаких. Работа была нетрудная и памяти, равно как и души, собою не обременяла. В должности я состоял незначительной, и, следовательно, социальных обязательств не имел. А в прочем мы друг друга приятельством в свободное от работы время не обременяли. Телфорд обитал где-то невдалеке от Рушди, на маленькой пригородной вилле, далеко от центра, в то время как Маскелин из своих мрачноватых апартаментов в верхнем этаже «Сесиль» вообще показывался нечасто. И, выйдя с работы, я, таким образом, был волен напрочь выбросить ее из головы и слиться без зазрения совести с вечерней жизнью города, вернее, с тем, что от нее осталось.
В моих новых отношениях с Клеа также никаких подводных камней не предвиделось – может, просто потому, что любого рода дефиниций мы сознательно избегали и дали нашему сюжету волю следовать своей собственной колеей, становиться и расти согласно заданной программе. Я, к примеру, далеко не каждую ночь проводил у нее: когда она работала над картиной и хотела по-настоящему «войти» в работу, ей требовалось несколько дней полного, без исключений, одиночества – и эти спорадические интервалы, порой в неделю или около того длиной, обостряли нашу с ней привязанность друг к другу, не нанося ей вреда. Бывало, впрочем, и так, что день-другой спустя мы случайно натыкались друг на друга в городе и по слабости своей и невыдержанности опять сбивались вместе, до окончания оговоренных трех дней или недели. Такая вот сложная арифметика.
Бывало, вечером я невзначай выхватывал взглядом на маленькой ярко разукрашенной деревянной терраске «Бодро» ее одинокую фигурку – она сидела с отсутствующим видом и глядела в пространство. Альбом для эскизов лежал под рукой – она его и не открывала. Она сидела, тихая, как кролик, и даже забыла вытереть с верхней губы тоненькие усики сливок от café viennois[393]393
Кофе по-венски (фр.).
[Закрыть]! В такие минуты мне приходилось собирать в кулак всю мою волю, чтоб не перемахнуть через балюстраду и не обнять ее, – настолько живо эта трогательная деталь пробуждала физическую о ней память, настолько – по-детски – серьезной она казалась. Образ Клеа-любовницы, как верный пес, тут же оказывался рядом, и разлука с ней казалась бременем просто невыносимым! И, наоборот, на глаза мне (я спокойно сидел с книжкой в парке) ложились прохладные пальцы, и я оборачивался, чтобы обнять ее и втянуть желанный аромат ее тела сквозь хрусткое летнее платье. Или, когда я вот только что думал о ней и еще оставался привкус, она необъяснимым образом появлялась в дверях моей квартиры и говорила: «Мне показалось, ты меня звал» – или еще: «Не знаю, что на меня такое нашло, но ты мне очень нужен». Была в этих встречах острая, до боли сладость, и перехватывало дух, и пыл наш возгорался с новой силой – как будто мы не виделись годы, а не пару дней.
Бездна самообладания, неоднократно проявленная нами в ходе невероятных, с точки зрения Помбаля, экспериментов над собой, вышибала из него искру восхищения – ему такое с Фоской и не снилось. Он, наверное, даже и просыпался с ее именем на устах. Встав с постели, он первым делом звонил ей, узнать, все ли в порядке – словно самый факт его отсутствия подвергал ее опасностям – неведомым и неисчислимым. Рабочий день с множеством разнообразных обязанностей и дел был просто пыткой. Он в буквальном смысле слова галопом летел домой на ланч, чтобы снова с ней увидеться. Справедливости ради не могу не заметить, что преданность его была – взаимней некуда, и вообще своей умильностью и непорочностью их отношения более всего напоминали роман двух восьмидесятилетних пенсионеров. Если он задерживался допоздна на каком-нибудь официальном обеде, она просто места себе не находила. («Да нет, что вы, дело не в том, что я сомневаюсь в его верности, нет, но вдруг с ним что-то случилось. Знаете, он ведь так беспечно ездит».) К счастью, все это время ночные бомбежки действовали на разного рода общественные мероприятия не хуже комендантского часа; в итоге едва ли не каждый вечер они проводили вместе, играли в карты, в шахматы, а не то – читали вслух. Фоска оказалась дамой совсем неглупой и даже с неплохим чутьем; и если ей недоставало чувства юмора – занудой, как она рисовалась мне после первых рассказов о ней Помбаля, она во всяком случае не была. Открытое, подвижное лицо с густой, не по возрасту сетью морщинок – похоже, ей, как беженке, и впрямь многое пришлось пережить. Она никогда не смеялась, а в улыбке ее была толика некой задумчивой грусти. Соображала она быстро, и у нее всегда был наготове обдуманный и не без изыска ответ – то самое свойство esprit[394]394
Ума; духа (фр.).
[Закрыть], которое французы вполне заслуженно ценят в женщинах. Тот факт, что срок у нее, судя по всему, походил, на Помбаля действовал как-то особенно, он день ото дня становился с ней все более внимательным и нежным – какая-то едва ли не гордость светилась в нем по этому поводу. Или он просто пытался вести себя так, словно ребенок этот – его? Своеобразный способ самозащиты от возможных ухмылок в будущем. Не мне было судить. Летом он вывозил ее после обеда в гавань кататься на катере; она сидела на корме, опустив белую руку в воду. Иногда Фоска ему пела, голос у нее был негромкий, но верный, как у маленькой птички. Он тут же приходил в состояние совершеннейшего восторга и, отбивая пальчиком такт, становился похож на этакого добропорядочного bourgeois papa de famille[395]395
Буржуазного отца семейства (фр.).
[Закрыть]. По ночам они коротали время между налетами, да и сами налеты, за шахматной доской – выбор несколько своеобычный; и, поскольку инфернальный грохот зениток вызывал у него приступы нервической мигрени, он смастерил собственноручно две пары затычек для ушей, повырезав из сигарет фильтры. И теперь они сидели над шахматной доскою в полной тишине! Однако раз или два на эту мирную идиллию бросали тень события, так сказать, извне, провоцируя сомнения и дурные предчувствия, вполне понятные в контексте отношений столь туманных – столько раз оговоренных, проанализированных вдоль и поперек, но так и не воплотившихся до сей поры во что-то осязаемое. Однажды я застал его дома слоняющимся из угла в угол в халате и тапочках: он пребывал в подозрительно минорном состоянии духа, и даже глаза у него были – не красные ли? «Ах, Дарли, – всхлипнул он, упав в покойное кресло и вцепившись в бороду так, будто вознамерился и вовсе ее отодрать. – Нам никогда их не понять, никогда. В смысле – женщин! Какое несчастье. А может быть, я просто глуп как пробка? Фоска! Ее муж!»
«Его что, убили?» – спросил я.
Помбаль печально покачал головой. «Нет. Попал в плен и отправлен в Германию».
«И что же в этом такого ужасного?»
«Просто мне стыдно, только и всего. Я и сам не понимал, покуда не услышал эту новость, и она не понимала, что мы в действительности ждали, когда его убьют. Неосознанно, ясное дело. А теперь она так себя презирает. Но все наши планы, выходит, были построены именно на этом. Это чудовищно. Его смерть освободила бы нас; но теперь вся эта канитель затянется на годы и годы, может, даже навсегда…»
Он был просто раздавлен. Схватив газету, он пару раз автоматически ей обмахнулся и принялся бормотать себе под нос нечто невнятное. «Такие странные бывают иногда повороты, – и внезапно вслух: – Если уж Фоска слишком благородна, чтобы сказать ему всю правду, пока он на фронте – ясное дело, что в лагерь она ничего подобного писать не станет. Я ушел, а она осталась, вся в слезах. Теперь все откладывается до окончания войны».
Он более чем внятно проскрежетал зубами и уставился на меня снизу вверх. Я стоял как дурак – а что, интересно бы знать, можно сказать в утешение в подобном случае?
«Нет, а почему, собственно, она не может ему написать и все объяснить как есть?»
«Что ты! Это слишком жестоко. А этот будущий ее ребенок? Даже я, Помбаль, не хотел бы, чтобы она подобным образом с ним поступала. Ни за что на свете. Я застал ее в слезах, дорогой мой, с телеграммою в руке. И она сказала мне с такой мукой: “О Жорж Гастон, я в первый раз стыжусь своей любви – когда поняла наконец, что мы хотели, чтобы он погиб, а не попал вот эдак в плен”. Это, может быть, несколько сложновато для тебя, но чувства у нее настолько утонченные – ее чувство чести, и гордость, и всё в этом духе. А потом случилась странная вещь. Нам обоим было так больно, и я утешал ее, утешал и сам не заметил, и она не заметила, как мы уже оказались в постели. Картина была, должно быть, более чем странная. Да и технически это ведь не так-то просто. Потом, когда мы пришли в себя, она опять стала плакать и сказала мне: “Вот теперь впервые в жизни я чувствую неприязнь к тебе, Жорж Гастон, и даже ненависть, потому что наша любовь стала теперь такой же, как у всех прочих. Мы ее разменяли”. У женщин как-то так удивительно получается ставить тебя в идиотское положение. А я так радовался, что наконец… И вдруг ее слова повергли меня в отчаяние, в буквальном смысле слова. Я просто убежал, и всё тут. Я не видел ее вот уже пять часов. Послушай, может, это конец? Но ведь это могло быть началом чего-то простого и славного, что по крайней мере могло бы нас поддержать, покуда все не прояснится».
«Слушай, а может, она просто слишком глупа?»
Помбаль задохнулся. «Что ты такое говоришь! Да как у тебя язык повернулся! Да просто она слишком деликатный человек, слишком тонкий. И не сыпь соль на рану, не говори глупостей, это ангел, а не женщина».
«Ну, так позвони ей».
«У нее телефон сломан. Ау-у! Это хуже зубной боли. Я в первый раз в жизни стал задумываться о самоубийстве. Чуешь, до чего я дошел?»
В эту минуту открылась дверь, и в комнату вошла Фоска. Она тоже была вся в слезах. Она остановилась в несколько странной, но очень гордой позе и протянула Помбалю руки. Помбаль, испустив невнятный полустон-полукрик, кинулся через всю комнату, как был, в халате и обнял ее страстно и яростно. Потом он развернулся, угнездил ее в сгибе локтя, и они двинулись бок о бок по коридору к нему в комнату и заперли за собой дверь.
Позже, вечером, я встретил его на Рю Фуад: он сиял. Заметив меня, он рявкнул вдруг «Ура!» и зашвырнул под облака свою дорогую шляпу. «Je suis enfin là[396]396
«Я таки там»; «я своего наконец добился» (фр.).
[Закрыть]!»
Шляпа описала широкую параболу и приземлилась ровнехонько посередине дороги, где ее тут же переехали один за другим три автомобиля. Помбаль сцепил пальцы и следил за нею так, словно само это зрелище доставило ему величайшую в мире радость. Потом, луноликий, задрал голову к небу, как будто в ожидании знака, знамения свыше. Когда я подошел совсем близко, он схватил меня за руки и сказал: «Эта божественная женская логика! Нет, честное слово, ничего нет удивительней на свете, чем женщина, когда она пытается понять свои чувства. Нет, это восхитительно. Восхитительно! Наша любовь… Фоска! Теперь всё сполна. Я так удивлен, нет, честно, я просто поражен. Я бы никогда сам до такого не додумался. И так все складно. Вот послушай, она не могла заставить себя обманывать мужчину, который ежеминутно ходил под страхом смерти. Правильно. Но теперь-то, когда он в безопасности, за колючей проволокой, теперь совсем другое дело! И мы свободны вести себя как нормальные люди. Мы ему, конечно, ничего пока сообщать не станем, ни к чему это, лишняя боль. Мы просто-напросто, как говаривал Персуорден, станем угощаться и перестанем стесняться. Дорогой ты мой дружище, ну разве это не удивительно? Фоска, она просто ангел».
«А может, она просто вспомнила, что она женщина?»
«Она Женщина! Великолепное слово, великолепное, и то оно едва-едва способно вместить душу столь…»
Он мелко-мелко заржал и принялся хватать меня за плечи. Мы двинулись по улице. «Я – к Пьерантони, куплю ей подарок, и подороже… И это я, который никогда в жизни ничего не дарил женщинам. Просто не видел в этом смысла. Знаешь, видел когда-то фильм о пингвинах в брачный сезон. Так вот, пингвин-самец – нет, большей пародии на обычное мужское поведение и выдумать трудно – в общем, он собирает всякие там камешки и, когда делает, так сказать, предложение, выкладывает их все перед дамой сердца. Это нужно видеть. И в данный момент я веду себя как этот самый пингвин. И плевать. Плевать. Теперь у нашего сюжета другого конца, кроме как счастливого, просто и быть не может».
Роковая фраза, я часто ее потом вспоминал; не прошло и пары месяцев, и проблемы по имени Фоска не стало.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.