Электронная библиотека » Мария Баганова » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 11 сентября 2014, 16:58


Автор книги: Мария Баганова


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Я сделал медицинский осмотр, послушал пульс – учащенный. Софья Андреевна не переставая говорила о своем недруге. Имя Черткова вызывало у нее одну только ненависть.

– Вам наверняка говорил гадости обо мне этот злой человек! Скажите, вы – врач, верите, что я сумасшедшая? Они ведь все меня считают сумасшедшей… И Саша тоже! Какое горе иметь такую дочь!

– Нервы у Вас не в порядке, но я не вижу в Вас признаков безумия, – заверил я Софью Андреевну.

– Я не безумна! – запротестовала она. – Это все Чертков… Каких усилий мне стоило согласиться пустить в дом этого идиота и как я старалась взять себя в руки! Невозможно, он просто дьявол, я не выношу его никак! Из-за него и Левочка стал мрачен, это из-за него он ушел, из-за него он теперь болен… Он по-прежнему не хочет меня видеть?

– Простите… Но нет.

– Я знаю, что не хочет. А это все Чертков… Он ведь влюблен в него.

– Я не понимаю?

– А вы еще не догадались? Левочка влюблен в этого негодяя. – Софья Андреевна смотрела мне прямо в глаза. – Лев Николаевич писал у себя в дневниках… – Она полезла куда-то вниз, где под полкой стоял небольшой саквояж, и достала оттуда какие-то бумаги. – Смотрите, я все выписала, вот тут: «Я никогда не любил женщин… но я довольно часто влюблялся в мужчин…» Я один раз сказала Левочке о причинах моей ревности, даже принесла ему страничку его молодого дневника, 1851 года, в котором он пишет про какого-то Дьякова, которого он хотел «задушить поцелуями и плакать…» Я думала, что он, как доктор Маковицкий, поймет мою ревность и успокоит меня, а вместо того он весь побледнел и пришел в такую ярость, каким я его давно, давно не видала. «Уходи, убирайся! – кричал он. – Я говорил, что уеду от тебя, и уеду…» Он начал бегать по комнатам, я шла за ним в ужасе и недоумении. Потом, не пустив меня, он заперся на ключ со всех сторон. И то и дело повторяет, что Чертков – самый близкий ему человек! Чертков – а не жена! Ах, как я радовалась, когда этого идиота выслали! Тогда они хотя бы физически не были бы близки[8]8
  Да, подобные высказывания есть в дневниках С.А.


[Закрыть]
… Но его вернули… – Она горестно всплеснула руками.

– И вы полагаете? – Я был крайне удивлен, хотя общая картина складывалась.

– Я полагаю, что он изо всех сил старается понравиться Черткову! – доверительно сообщила Софья Андреевна. – Что он потерял себя! Несчастный старик порабощен деспотом – Чертковым. А притом, когда еще в молодости он писал в дневнике, что, быв влюблен в приятеля, он, главное, старался ему понравиться и не огорчить его, что на это он раз потратил в Петербурге 8 месяцев жизни… Так и теперь. Ему надо нравиться духовно этому идиоту и во всем его слушаться. – Она перевела дыхание. – Ах, как он изменился! По отношению же к людям он постольку с ними хорош, поскольку ему льстят, ухаживают за ним и потакают его слабостям. Всякая отзывчивость исчезла. Он ненавидит не только меня, но и всех женщин… Знаете, что он тут говорил?

Я был весь внимание.

– Говорил не так давно, что идеал христианства есть безбрачие и полное целомудрие. На мое возражение, что два пола созданы богом, по его воле, почему же нужно идти против него и закона природы, Лев Николаевич сказал, что кроме того, что человек животное, у него есть разум, и этот разум должен быть выше природы, и человек должен быть одухотворен и не заботиться о продолжении рода человеческого. В этом его различие от животного. И это хорошо, если б Лев Николаевич был монах, аскет и жил бы в безбрачии. А между тем по воле мужа я от него родила шестнадцать раз: живых тринадцать детей и трех неблагополучных. Иногда смотрю я на него, и мне кажется, что он мертвый, что все живое, доброе, проницательное, сочувствующее, правдивое и любовное погибло и убито рукою сухого сектанта без сердца – Черткова.

Я не мог не заметить, что мысль о сектантстве и мне приходила в голову.

– Жить делается невыносимой, – продолжила Софья Андреевна. – Точно живешь под бомбами, выстреливаемыми господином Чертковым, с тех пор как в июне Лев Николаевич побывал у него и совсем подпал под его влияние. А все началось с того, что этот деспот отобрал все рукописи Льва Николаевича. Затем отобрал дневники, которые я огромнейшим трудом вернула. Он убедил Левочку написать отказ от авторских прав и этим вынул последний кусок хлеба изо рта детей и внуков в будущем. Но дети и я, если буду жива, отстоим свои права. Изверг! И что ему за дело вмешиваться в дела нашей семьи? Потом он задерживал у себя, сколько мог, самого Льва Николаевича и наговаривал и в глаза и за глаза на меня всякие злые нарекания, вроде что я всю жизнь занимаюсь убийством моего мужа… Вот, вы глаза отводите, почему?

– Он и при мне это говорил, – признался я.

Она горестно всплеснула руками.

– Что-то еще выдумает этот злой фарисей, раньше обманувший меня уверениями, что он самый близкий друг нашей семьи. В какой-то сказке, я помню, читала я детям, что у разбойников жила злая девочка, у которой любимой забавой было водить перед носом и горлом ее зверей – оленя, лошади, осла – ножом и всякую минуту пугать их, что она этот нож им вонзит. Это самое я испытываю теперь в моей жизни. Этот нож водит мой муж; грозил он мне всем: отдачей прав на сочинения, и бегством от меня тайным, и всякими злобными угрозами… И вот – осуществил! Сбежал! Вот он – нож!


Я провел с Софьей Андреевной еще немного времени. Мне пришлось снова прибегнуть к опию, и я воспользовался ее «большой стклянкой». Потом вернулась Татьяна Львовна, и графиня осталась на попечение дочери, а проводить меня вызвался один из сыновей Толстых, не тот, с которым я разговаривал ночью на перроне – другой.

– Должно быть, вы уже успели понять, что наше знаменитое семейство вряд ли соответствует библейским идеалам, – заговорил он со мной.

– Я – врач, и мне приходится частенько видеть изнанку жизни, – пожав плечами, ответил я.

– Отец не всегда был таким, – грустно заметил Михаил Львович. – Мама утверждает, что мы уж и не застали времени расцвета таланта отца. Все, что мы от него слышали – это ежедневные порицания пустой, барской жизни, обжорства, обирания трудового народа и нашей якобы праздности. Хотя, какая тут праздность? Он заставлял нас работать в поле, учить крестьянских детей – и мы повиновались. Мама даже надорвалась и заболела от этого. Андрей воевал, за храбрость награжден святым Георгием, Маша… сестра моя старшая Маша умерла, потому что заразилась тифом, работая в больнице. Но отцу все недостаточно! Стоит нам поехать на лошадях купаться, так он непременно вспомнит, что у Прокофия околел последний мерин и ему не на чем «вспахать загон», за обедом заговорит, что вот «мы объедаемся котлетами да разными пирожными, а в Самаре народ тысячами пухнет и умирает с голода»… Всегда мрачный, задумчивый, больше молчит, но если разговаривает, то говорит только о «своем»…

– А что вы думаете о Черткове? – поинтересовался я.

– А что тут думать? Сектант! – ни на минуту не задумался Михаил Львович. – Его мать после смерти нескольких домашних нашла утешение в секте евангелистов. Так что он хорошо знаком с механикой этого дела! Я согласен с мама́: это тупой, хитрый и неправдивый человек, лестью опутавший отца. Вы знаете о том, что ни одна новая строка, написанная папа́, не может появиться в печати без разрешения ученика? Он один имеет дело со всеми русскими и заграничными издателями. Чертков лично подбирает переводчиков, следит за производством работ по изданию произведений, назначает даты появления в свет публикаций. Его даже прозвали «единственным министром» Толстого. Для нашего семейства он злейший враг… Для всех, кроме Саши. Она целиком под его влиянием. Ох… почему, узнав, что отец в Шамордино, я не поторопился? Надо было напрямик, сразу, на лошадях, не ждать поезда… Ведь мог бы приехать туда одновременно с Сашей или даже раньше… Теперь я жалею, что этого не сделал.


Вернувшись домой, я проверил свои записи и набросал предварительный диагноз: латентный гомосексуализм, скрываемый от самого себя, и в то же время – большая потребность в любви. Я поставил большой знак вопроса. Мог ли я верить словам Софьи Андреевны? Или это не более чем болезненные фантазии ревнивой женщины, истерички? Да, такие, как она, часто выдают за правду собственные фантазии, об этом и Петр Борисович Ганнушкин писал, но в пользу ее слов говорило сравнение многочисленных героев Льва Толстого: обаятельные, крепкие телом мужчины и слабые, ущербные умом и душой женщины «с припомаженными волосами над подсунутыми чужими буклями», прячущие под кружевами платьев «изуродованные слабые члены». И таковы почти все его героини, за малым исключением, когда он описывает худеньких девиц с неразвитыми формами, похожих на мальчиков.

Однако очевидно и то, что эти склонности писателя не нашли своего практического осуществления. Пережив развратную, по его собственному признанию, молодость, он женился и долгие годы был верен жене. По сути, он принуждал себя вести половую жизнь с женщинами, и как следствие – женоненавистничество. Отсюда и все те садистские описания из «Анны Карениной» и «Крейцеровой сонаты». Сублимация неудовлетворенного любовного чувства в крайней религиозности. Под конец жизни – влюбленность в г-на Черткова и как следствие – ненависть к старой жене по той только одной причине, что она – женщина.

Этот господин Чертков, апостол новой веры, заинтересовал меня немало! От нескольких людей я слышал в его адрес «сектант», ну а Михаил Львович был особенно любезен, объяснив, что в силу некоторых нюансов биографии (его мать была в секте евангелистов) Владимир Григорьевич вполне осведомлен о внутренней структуре и организации подобных «учреждений».

Глава 7
6 ноября

6 ноября из Москвы пожаловали еще два именитых врача, вызванных из Москвы. Когда они вошли в комнату, Лев Николаевич, щурясь и всматриваясь в их фигуры, спросил:

– Кто пришел?

Ему ответили, что приехали Щуровский и Усов. Он сказал:

– Я их помню. – Ответил Толстой. И потом, помолчав немного, ласковым голосом прибавил: – Милые люди.

Сознание его не было уже вполне ясным. Когда доктора исследовали отца, он, очевидно, приняв Усова за Душана, обнял и поцеловал его. Но потом, убедившись в своей ошибке, сказал:

– Нет, не тот, не тот.

Щуровский и Усов нашли положение серьезным, почти безнадежным. Хотя все это понимали и без них, заключение привело Александру Львовну в отчаяние. Она вышла в коридор и там долго и беззвучно рыдала.

Несмотря на то что количество докторов вокруг Толстого еще более возросло, но все они, увы, были бессильны изменить ход болезни. Лев Николаевич был спокоен и словно прощался со всеми, называя ухаживавших за ним людей милыми и добрыми.

– На свете миллионы людей, многие страдают; зачем же вы здесь около меня одного? – спрашивал он приехавших врачей.

Теперь я по большей части молчал: мне, скромному станционному доктору, было далеко до медицинских светил, собравшихся в нашем Астапово. Сравнительно с предыдущей, эта ночь прошла довольно спокойно. К утру температура была 37,3; сердце хоть и очень слабо, но казалось лучше, чем накануне. Доктора ободрились и заявили, что надежды не теряют. Все, кроме одного – Григория Моисеевича Беркенгейма, который все время смотрел на болезнь очень безнадежно. Когда вечером в квартиру Озолина наведались братья Толстые, Щуровский уговорил их не отчаиваться, утверждая, что силы у больного еще есть.

Я решился подойти к остававшемуся мрачным доктору Беркенгейму – известнейшему педиатру, чьи работы немало мне помогли, чтобы высказать свое уважение, и спросил, как скоро, по его мнению, наступит конец.

– Сутки, максимум двое, – коротко ответил Беркенгейм.

Тогда я напомнил ему о супруге Льва Николаевича, которую к нему не пускают.

– По… – я хотел сказать, «по-христиански», но сообразил, что мой собеседник принадлежит к другой вере, – по-человечески было бы лучше допустить к мужу любящую и верную жену, – шепотом заметил я.

Он внимательно поглядел на меня.

– Наверное, вы уже поняли, что здесь отношения не простые.

Я утвердительно склонил голову.

– Я сделаю, что смогу, – пообещал он.

Потом он спросил что-то вежливое, профессиональное. Я стал рассказывать, увлекся и поведал об организации работы станционной амбулатории, о том, чем болеют работники железной дороги, как они живут… потом принялся жаловаться, сколько младенцев в летнее время помирает от желудочных хворей. Григорий Моисеевич слушал внимательно, давал советы – дельные советы! Я осмелел и спросил, давно ли он знаком со Львом Николаевичем. Доктор Беркенгейм стал очень серьезным.

– Мы стали тесно общаться после Кишиневского погрома. Простите, коллега, но быть может, моя национальность…?

Я заверил доктора Беркенгейма, что так как сам отчасти инородец, польского происхождения, и по вероисповеданию лютеранин, то от всей души сочувствую пострадавшим в Кишиневе.

– Да и как Вы могли предположить, что я – врач, и буду одобрять человекоубийство! – воскликнул я.

– Простите… – Григорий Моисеевич слегка поклонился. – Лев Николаевич первой из перегородок, разделяющих людей, мешающих им жить разумной жизнью, быть роднёй, всегда называл национальную – расовую. Вот я и озаботился…


Наступила последняя ночь. Теперь это понимали все. Чувствуя себя лишним и неумелым по сравнению со столичными докторами, я вышел из дома и отправился на запасной путь. Несмотря на поздний час, ко мне то и дело подбегали корреспонденты, требуя отчета о состоянии больного. Я устало отмахивался от этой надоедливой братии.

Постучав в двери вагона, я разбудил одного из сыновей Льва Николаевича и попросил передать Татьяне Львовне, что исход может наступить в любую минуту. Мои слова быстро передали всем, и семейство Толстых принялось собираться, недоумевая, как же это всего лишь пару часов назад доктора Щуровский и Усов говорили совсем иное.

И вот все семейство Толстых собралось перед крыльцом в дом Озолина. Сыновей впустили внутрь, а Софья Андреевна с дочерью остались на улице.

К этому времени Льву Николаевичу стало явно хуже, он задыхался. Его приподняли на подушки, и он, поддерживаемый с двух сторон, сидел, свесивши ноги с кровати.

– Тяжко дышать, – хрипло, с трудом проговорил он.

Доктора давали ему дышать кислородом и предложили делать впрыскивание морфием, но Лев Николаевич запротестовал.

– Нет, не надо, не хочу, – сказал он.

Посоветовавшись между собою, решили впрыснуть камфору, чтобы поднять ослабевшую деятельность сердца. После впрыскивания Толстому как будто стало лучше. Он позвал сына Сергея, говорил с ним о какой-то «Истине».

– Истина… Я люблю много… Как они… – разобрал я.

Это были его последние слова. Он затих, и все немного успокоились. Андрей Львович и Михаил Львович даже поглядывали на меня с неодобрением, как на паникера.

В тот момент действительно казалось, что опасность миновала. Все успокоились и снова разошлись спать, и около больного остались только одни дежурные. Александра Львовна, не раздеваясь, упала на диван и тотчас же уснула как убитая.

Я вышел на улицу. Сыновья Льва Николаевича и Татьяна Львовна уговаривали мать пойти спать, но она наотрез отказывалась. Разговор шел на повышенных тонах. Софья Андреевна оказалась упряма, она словно знала, что случится в ближайшее время. Дежурившие поодаль газетчики торопливо записывали что-то при свете фонаря. Представив, как будут выглядеть их репортажи на газетных полосах, я постучал в дверь сторожки и попросил у Анны Филипповны позволения посидеть на веранде. Хозяйка немедленно разрешила и даже хотела было накрыть нам на стол, но я отказался.

Мы, не снимая верхней одежды, сели за стол на прохладной веранде и стали ждать. Софья Андреевна утирала слезы. Татьяна Львовна принялась развлекать ее воспоминаниями, очевидно опасаясь, что этот тихий плач перейдет в истерику.

– А помнишь, мамочка, как однажды за обедом моя Танечка, дочка сидела рядом с дедушкой. Кушать сладкое они уговорились с одной тарелки, – «старенький да маленький». Помнишь, мама, ты шутила тогда?

Софья Андреевна кивнула, не переставая утирать слезы.

– А после смешно вышло, – с деланной бодростью продолжала Татьяна Львовна. – Танечка, из опасения остаться в проигрыше, стремительно принялась работать ложечкой, папа запротестовал и шутя потребовал разделения кушанья на две равные части, что и было сделано. Когда же он кончил свою часть, Татьяна Татьяновна – так он привык звать Танечку – заметила философически: «А старенький-то скорее маленького кончил!» А папа довольно усмехнулся: так или иначе, у внучки появилось представление, что не она одна существует на свете и что надо считаться с интересами и других людей. Папа потом вспоминал этот эпизод и говорил: «Когда-нибудь, в тысяча девятьсот семьдесят пятом году Татьяна Михайловна будет говорить: «Вы помните, давно был Толстой? Так я с ним обедала из одной тарелки!»

Я отметил, что Толстой ни минуты не сомневался в своей посмертной памяти. Софья Андреевна выслушала ее без тени улыбки, я даже не был уверен, что она поняла, о чем рассказывает ее дочь.

– Я никогда никого не любила, кроме твоего отца, – вдруг невпопад заговорила Софья Андреевна глухим и мрачным голосом. – Мне говорят, что предлог его побега был будто бы, что я ночью рылась в его бумагах, а я, хотя на минуту и взошла в его кабинет, но ни одной бумаги не тронула; да и не было никаких бумаг на столе.

В письме ко мне он как предлог называет роскошную жизнь и желание уйти в уединение, жить в избе, как крестьяне. Тогда зачем было выписывать Сашу и всех остальных? Ах, как он бывает капризен в этом своем аскетизме! Каждый день я заказывала для него специальные блюда и зорко следила за малейшими его недомоганиями. Он любит перед сном съесть какой-нибудь фрукт, – и каждый вечер на его ночном столике лежит яблоко, груша или персик. А он и не думал, считал, оно само появляется! Я заказывала для него особенную овсянку, особенные грибы, заказывала из города цветную капусту и артишоки… Я же знала, знала, что он не выдержит новых условий жизни… А Саша и думать об этом не думала! Но сейчас Саша – с ним, а меня не допускают! Держат силой, запирают двери, истерзали мое сердце! – Она завыла по-бабьи.

Татьяна Львовна принялась успокаивать мать, но та ее и слушать не хотела:

– Я одинока в своем доме, – твердила она. – Некому было внушить моим детям ко мне доверие и уважение! Оно всегда разрушалось Левочкиным тоном неодобрения и осуждения меня… Да, я понимаю, что то было не столько от нелюбви его ко мне, сколько от превосходства ума и разницы лет. На все судьба…

– Софья Андреевна, – напомнил я, – в соседней комнате спят маленькие дети. Вы их напугаете, разбудите…

К моему удивлению, этого оказалось достаточно. Графиня тут же зажала себе рот рукой и потом тихим голосом стала говорить дочери что-то о ее детстве, о том, как мальчики были маленькие…


К полуночи Толстому опять стало плохо. Сначала он стонал, метался, сердце почти не работало. Доктора впрыснули морфий, он уснул часа на четыре. Доктора что-то еще делали, что-то впрыскивали, уже понимая, что надежды нет.

Мне было позволено стоять на пороге комнаты. Больной лежал неподвижно, разговаривать он уже не мог, и в комнате стояла гнетущая тишина. Доктор Маковицкий держал его за руку, считая пульс:

– Пятьдесят… сорок… тридцать шесть… нитевидный…

Дали кислород, что-то вкололи, принесли грелки… Дыхание становилось все более хриплым и тяжелым. Пульс пропадал. Я отметил цианоз лица и губ.

Душан Петрович Маковицкий взял стакан воды с вином, поднес его ко рту Льва Николаевича и громко, торжественно произнес: «Лев Николаевич, увлажните ваши уста». Лев Николаевич приоткрыл глаза, сделал глоток… Потом веки его опустились… Тут доктор Беркенгейм громко сказал, что пора впустить Софью Андрееву. Александра Львовна вспыхнула и принялась горячо возражать, прибегая к самым резким выражениям. Она умоляла не впускать ее, пока отец в памяти, утверждая, что ее приход отравит его последние минуты. Потом она бросилась к отцу и принялась страстно целовать его лицо и руки…

Наконец Григорий Моисеевич настоял на своем и Софью Андреевну ввели в комнату. Лев Николаевич уже был без сознания. Кинув на мать неприязненный взгляд, Александра Львовна отошла и села на диван. Почти все находящиеся в комнате глухо рыдали, Софья Андреевна по-деревенски запричитала, заплакала – Чертков довольно грубо приказал ей замолчать. Еще один последний вздох. Все кончено.

В комнате стояла гробовая тишина, нарушаемая лишь рыданиями старой графини.

– Mortuus! – громко объявил доктор Щуровский, пощупав запястье больного. Было пять минут седьмого утра.

Софья Андреевна вскрикнула, и тут же все громко заговорили. Софья Андреевна рухнула на пол – это был обморок. Ей тут же оказали помощь и увели, а вернее почти что унесли в занимаемый Толстыми спальный вагон. Маковицкий подвязал мертвому подбородок и закрыл глаза.

После смерти Толстого все разошлись довольно быстро. Все так устали за эти дни, что нуждались в отдыхе. Во всей квартире остались только Маковицкий, Иван Иванович Озолин и я. Маковицкий проговорил что-то по-немецки. «Не помогли ни любовь, ни дружба, ни преданность», – перевел для меня Озолин.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации