Текст книги "Золотые якоря (сборник)"
Автор книги: Марк Кабаков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)
Записки мариниста
Начинаю их, как и полагается литератору с такого рода специализацией: маринист, – в океане.
Каюта теплохода «Коломна». Палуба «Д», четвертая надстройка. Включен свет, ибо над иллюминатором навис козырек следующей палубы, а между ним и бортом подвешена спасательная шлюпка. Иллюминатор на одну треть окрашен синим – это океан. 28 градусов южной широты. Справа, неразличимая в белом мареве, Бразилия.
Итак, мы начинаем.
1. НачалоПомню, Сергей Сергеевич Наровчатов сказал мне, что поэтом по призванию считает того, кто начал писать стихи в шесть лет.
Если строго следовать этой формулировке, то для поэта я немного задержался: начал писать стихи в восемь. Во всяком случае, это подтверждается роскошной дореволюционной конторской книгой, которая была мне выдана для записывания первых произведений.
Первые произведения я, кроме того, иллюстрировал: пионеры с горнами, бойцы Красной армии, броневики и знамена с серпами и молотами. Словом, весь антураж восьмилетнего человечка, уже взятого в оборот системой. Тут еще надо иметь в виду и то, что папа этого человечка только недавно возвратился из Медвежьей Горы, где строил Беломорско-Балтийский канал под непосредственным руководством конвоиров, а мама при всяком удобном случае кляла большевиков и их присных.
Оснований у нее для этого было более чем достаточно. В 1918 году она была арестована в Минске и вместе с еще несколькими десятками сыновей и дочерей богатых минчан ждала расстрела. Расстрелять их должны были в случае, если буржуи родители не соберут выкуп. По счастью, собрали, иначе я бы не писал эти записки.
История того, как большевики за невероятно короткий срок – 15 лет – сумели создать и отладить систему, которая даже из детей их идейных врагов делала сплошь Павликов Морозовых, – эта история еще ждет своего исследователя. Я же только ограничусь констатацией факта.
Конторская книга хранит мои опусы, написанные в 8 – 10 лет. Тут же и записи дневникового характера, они скорее о вечном.
В старших классах если я и сочинял, то уж, во всяком случае, не записывал. По-моему, я занимался в литературных кружках, но в каких и когда – не помню. Зато отчетливо помню двухэтажный, с лепниною дом в одном из московских переулков, в районе Второй Мещанской. Это районная детская библиотека.
Большая зала на втором этаже, перегороженная как бы прилавком. По одну ее сторону стеллажи с книгами, по другую – читальный зал. Высокие потолки, высокие окна. Здесь я получил свою первую и, в сущности, последнюю литературную премию: шашки. Сами шашки не уцелели, а вот картонная доска чудом сохранилась. Там надпись, заверенная печатью, гласит, что я пишу хорошие стихи…
Новый импульс к стихотворству дало зачисление в военно-морскую спецшколу. Почему я туда поступил? Мне думается, из желания выделиться. Я не был красив – во всяком случае, мне так казалось, – не был физически крепок (тут, мне думается, я преувеличивал). Когда тебе 16 лет, эти две проблемы порою мучат нестерпимо… Военно-морская спецшкола, казалось, давала возможность стать в один ряд с самонадеянными, сильными, красивыми.
К этому времени уже завязалась в тугой узел моя дружба с двумя одноклассниками: Мишей Кузнецовым и Леней Володарским. Вообще-то, началась она гораздо раньше, в первом классе, но в 1940 году мы иначе как мушкетерами себя не называли, напропалую цитировали Дюма, и, если один пошел в артиллерийскую спецшколу, двум другим следовало поступить в авиационную и военно-морскую.
Миша мастерил авиамодели, его пальцы всегда были в порезах и желтых пятнах клея, ему предстояло покорять высоту. На мою долю оставались боевые корабли…
Такому распределению соответствовали и слова известной в ту пору песни: «На земле, в небесах и на море наш ответ и могуч и суров: если завтра война, если завтра в поход, будь сегодня к походу готов!»
Ох, и времечко было! В нас сосуществовали мушкетеры и «три танкиста, три веселых друга», обворожительная Милица Корьюз и Анка со своим верным другом «максимом» – станковым пулеметом…
Словом, в один, как потом выяснилось, далеко не прекрасный день я надел еще пахнущую вещевым складом негнущуюся шинель, затянул флотский пояс, нахлобучил бескозырку, на которой вместо черных лент с золотыми якорями был всего-навсего черный бантик, – и во всем этом великолепии предстал перед отцами-командирами в школьном дворе на Верхней Красносельской.
И тут оказалось: а) пуговицы у меня не чищены. О бляхе и говорить не приходится; б) бескозырка надета не с наклоном на 30° вправо, а черт знает как и, наконец, в) носки ботинок покрыты позорным слоем пыли!
Знакомство с флотом началось с наряда вне очереди, пасты для чистки пуговиц и сапожной щетки. Впрочем, не для меня одного…
Потом было много чего. Неведомый распорядитель людских судеб как будто задался целью провести учеников Московской военно-морской спецшколы по самому краешку пропасти – и при этом уберечь. Более того, опыт был поставлен только во второй и третьей ротах, то бишь на учениках восьмых и девятых классов.
Судите сами: мы были в числе первых в двухсотмиллионной стране, которые увидели войну. Она началась для нас на острове Валаам, откуда до Сортавала рукой подать. В Сортавала были финны.
Нас вывезли с Валаама на второй день войны – первый начался с облета острова финскими самолетами…
Мы возвратились на теплоходе «Кремль» (запомнились шоколадные вафли, их продавали в судовом буфете, и мы ими объелись. Через три месяца удачей считались ржаные сухари). Теплоход, который вышел первым, потопили. То же было и с тем, который шел сзади. Мы проскочили.
Потом лагеря на Оке, учебные винтовки, «встать – ложись», весла, белые пузыри мозолей.
Мы возвратились в Москву, когда начались бомбежки. Пришлось корчевать пни, по вечерам дежурили на крышах.
«Зажигалка» с отвратительным свистом прошивала крышу, ее надо было ухватить тяжеленными щипцами, сунуть в бочку с водой. Но с неба падали не только «зажигалки». И ни одного из нас, ни единого даже не задело!
16 октября 1941 года, страшный для Москвы день. Ветер разносил пепел вперемешку с обгорелой бумагой – жгли документы. В первый и, наверное, в последний раз не работало метро.
На площади трех вокзалов, по которой в разных направлениях метались люди, почему-то горел костер. «Диверсанты, мать их!..» – крикнул кто-то рядом со мной.
Дома мне сунули все, что смогли наскрести, в саквояж. Я его до сих пор вижу: коричневой кожи, с металлическими планками-застежками. Дали с собою и отцовский вещмешок (отца проводили на фронт в августе).
Пункт сбора был назначен на станции Сортировочная. До площади – а жили мы в Марьиной роще – я еще добежал, дальше сил не оставалось. Я остановил такси.
Надо было, наверное, быть очень большим мерзавцем, чтобы не крикнуть вслед 17-летнему мальчику: «Возьми чемодан!» Саквояж так и остался на переднем сиденье.
После этого чего я только не терял – а саквояж до сих пор не могу забыть…
Я сразу остался без белья и теплых вещей. Выручил верный друг Ленька: одним эшелоном эвакуировали все спецшколы: артиллерийские, военно-воздушную, военно-морскую.
Леню я нашел на следующий день. Остановились возле Рязани. Дрезины расталкивали покореженные вагоны, на рельсах и земле остывала кровь… Перед нами разбомбило состав. Мы опять проскочили.
Леньку я, в свою очередь, выручил через неделю. В теплушках резались в «очко», он проигрался. Я отдал ему все деньги, которые были в карманах и в вещмешке. Он проиграл их тоже…
1942 год. Астрахань. Туда эвакуировано Высшее военно-морское училище имени Фрунзе, теперь в нем будем учиться и мы, «спецы», на подготовительном курсе.
Летом приходит приказ: отправить на сухопутный фронт, под Сталинград, все курсы, кроме четвертого, последнего, и нас, учеников подготовительного. И опять нас не задело…
Все эти передряги поднимали из душевных глубин то, что зрело подспудно. Приходят стихи. Ничтоже сумняшеся я отношу их в редакцию газеты «Фрунзевец», благо для этого надо было только пересечь двор. Так, с лета 1942 года начинается отсчет публикаций.
Стихи не сохранились. В 1944 году, на Северном флоте, когда я проходил практику на большом охотнике «Штурман», у меня из рундука украли тетрадку.
Еще продолжалась война, в Карском море на мине подорвался тральщик «АМ-114», пошли ко дну десять однокурсников. А у меня вот украли тетрадь. Ничего не надо идеализировать. Войну в первую очередь…
С практики глубокой осенью мы вернулись в Ленинград. В Адмиралтействе окна на первом этаже были заделаны фанерой, по двору бегали крысы…
И все-таки мы были счастливы. Нам двадцать лет, мы живы, войне скоро конец.
Тут надо сказать, что к этому времени я уже курсант 3-го курса Высшего военно-морского инженерного и так далее училища имени Дзержинского, «Дзержинки», пожалуй, самого интеллигентного учебного заведения на флоте. До войны и, пожалуй, до шестидесятых годов диплом инженера в умах юных соотечественников значил крайне много.
Причин тому несколько, нет необходимости их перечислять. Да, конечно же нам многое было не чуждо, мы являлись идеалистами – а что значила эта, ни на чем не основанная вера в вождей и их присных, как не идеализм чистой воды?! – и все же мы были убеждены: переделывать мир предстоит техникам. То, что мир требует переделки – и немедленной, – мы тоже не сомневались. А теперь вообразите юнцов, которые только вот-вот обретут вожделенный диплом инженера, но еще, кроме того, одеты в блистательную флотскую форму. Якоря на плечах, золотые «галки» на рукаве, на бескозырке золотом: «Высшее военно-морское…» Было от чего закружиться голове даже в это далеко не головокружительное время!
Я уже твердо закрепился на позиции «поэта-дзержинца». В этом качестве я был не один.
Еще училище находилось в Баку, когда было создано литературное объединение. Руководил его работой преподаватель немецкого языка, сын известного пушкиниста и одновременно майор административной службы Борис Борисович Томашевский.
Он нас просто-напросто покорял своими манерами, тактом. Ведь одновременно с ним нас учил морскому делу другой майор (такого рода звания означали отсутствие военного образования), любимым выражением которого было: «Эх вы, албанцы!»
У нас в командирах роты хаживали капитан 3 ранга Кузьмин, по прозвищу Кузя, и младший лейтенант Коцюба, который одно обычное слово сопровождал десятью матерными…
И вообще время было достаточно жестким – и жестоким. И вдруг: Томашевский…
Я впервые услышал от него такое слово, как верлибр, узнал, что существует цезура, что следует избегать глагольных рифм. Он знал много стихов на память. Соперничать с ним могли только курсанты Виталий Шермушенко и Александр Герасимов, наши признанные лидеры. Они были на последнем курсе, мы все им дружно завидовали…
Ходить на занятия стало истинным наслаждением. Баку был хорош даже затемненный. Над Каспием висели звезды, каждая величиною с кулак, одуряюще пахли олеандры…
Через какой-нибудь час меня поджидал тесный кубрик, где на перекладинах двухъярусных коек сохли портянки (носки не выдавались), безжалостная сирена учебно-боевой тревоги… Война была рядом, за Кавказским хребтом.
В 1943 году политотдел училища издал сборник «Дзержинцы в боях за Родину». На скверной бумаге, кое-как сброшюрованное, это было, тем не менее, настоящее издание, даже с предисловием. С этого времени можно вести отсчет и другого рода публикаций – книжных.
Мы ходили на занятия втроем: Вася Лямичев, мой однокурсник, паренек из Астрахани, и курсант 3-го курса Володя Тикунов. Вася сделал блестящую карьеру, дослужился до адмирала; Тикунов год спустя погиб на Балтике, ушел на дно вместе с подводной лодкой…
В Ленинграде уже не было ни Герасимова, ни Шермушенко – они выпустились и воевали, Вася со стихами на время завязал, а вот литобъединение существовало. Теперь им руководил ленинградский поэт Сергей Спасский. Он почему-то не запомнился, хотя, несомненно, был мастер. Может быть, потому, что молча слушал и так же незаметно уходил? Или Ленинград так захватил нас, так повлек по своим пригородам и проспектам, что все остальное меркло? И даже литературное объединение воспринималось как нечто дополнительное и уже ненужное?
Весна 1945 года выдалась на редкость ранняя. На Елагином острове самозабвенно пели соловьи, Гетка в который раз испытывала мое терпение, допуская только объятия – и не больше. А ведь на аллее не было ни одной живой души…
Надо было торопиться, пока не развели мосты. Она помахала мне рукой на Кировском проспекте, и я помчался в Адмиралтейство. Без особого труда перелез через Восточные ворота и рухнул в койку. А утром была Победа!
Мы стояли в парадном каре в каменном гулком дворе Адмиралтейства, и мимо нас двое капитанов 1 ранга вели под руки высокого бородатого старика в валенках. Почему-то эти валенки больше всего и врезались в память. Это был знаменитый кораблестроитель академик Крылов, до семнадцатого года генерал-адмирал.
Как мы кричали «Ура!», как ликовали!
А на следующий год я чуть не вылетел из училища. Собственно говоря, вопрос уже был решен, даже считалось, что я легко отделался. Так до сих пор и не знаю причины этого «чуть». Может быть, по инерции продолжалось то же действо, которое во время войны провело бывшего «спеца» по самому краешку пропасти?..
Редактор училищной многотиражки «Дзержинец», обожженный жизнью майор, с тяжелыми складками на смуглом лице, относился ко мне очень тепло. Редакция, две небольшие комнаты, помещалась в левом крыле Адмиралтейства, аккурат над нашими классами. Нечего и говорить, что, если выпадала свободная от занятий и самоподготовки минута, я поднимался на третий этаж. В качестве литсотрудника в штате редакции числился прыщавый моряк Родриго, мой ровесник. Его отличало то, что он заочно учился в университете и был на три четверти испанец. С ним я и коротал иногда вечера.
То ли это сделал редактор, то ли я сам проявил инициативу – сейчас разве вспомнишь! – только мои стихи оказались у Григория Скульского. Он и еще один Григорий – Карев, оба они ведали в газете «Красный Балтийский флот» литературой. Мои стихи им приглянулись, и начиная с осени 45-го они стали периодически их публиковать. А тут еще – и уж точно без моего ведома – стихотворение «Родному морю» напечатала «Ленинградская правда»…
Словом, в 1946 году мне пришло официальное уведомление, что Политуправлением Балтийского флота я делегируюсь на Первое Всесоюзное совещание молодых писателей в городе Москве. Вот так-то, не больше и не меньше.
Совещание вошло в историю, с него началось поэтическое восхождение Сергея Наровчатова, Сергея Орлова, Александра Межирова, Юлии Друниной. Трудно что-либо предрекать задним числом, но неизвестно, как бы сложилась и моя дальнейшая судьба, если бы…
Если бы то же уведомление одновременно не легло на стол начальника училища. А начальником у нас был не кто иной, как инженер-контр-адмирал Крупский, племянник Надежды Константиновны и, по слухам, единственный человек, которому ее муж дал рекомендацию в партию. То ли по вышеуказанной причине, то ли в силу особенности натуры, как я сейчас понимаю, весьма далекой от изящной словесности, только на бумаге из высокой инстанции он начертал: «Училище готовит не литераторов, а инженер-механиков». Резолюцию я не читал, мне пересказал ее майор-редактор.
В другое время я бы, конечно, испереживался, с 1941 года я видел Москву всего один раз – мы ехали на Северный флот, эшелон остановился в Москве, меня на несколько часов отпустили домой. И то лишь потому, что в том же эшелоне ехал Витька Востоков, а его отец, генерал, служил в Москве…
Но я был по уши влюблен в Гетку, и действительно, на носу были экзамены. Словом, не поехал и не поехал, эка важность! Но начиная с этих событий я в глазах начальства стал поэтом. Упоминаю этот факт лишь потому, что он проясняет то, что произошло спустя несколько месяцев. А произошло вот что. Я вдрызг разругался с Геткой (вообще-то ее звали Генриэтта) и в порядке самоутешения написал длинное стихотворение с многозначительным названием «Письмо ленинградским девушкам». В нем я, как мог, клеймил злодейку. Вот отрывок из этого опуса:
Вы мне сегодня отказали,
Сказав, что я вам надоел,
Со мной почти не танцевали
И целый вечер проскучали,
Чтоб я бесился и кипел.
Пока столбами пыль вставала
От модной линды диких па,
Я ждал настойчиво финала
И для письма копил слова.
От сна, глубокого, как омут,
Я оторвал почти что час,
Я так вниманьем вашим тронут,
Что часом жертвую для вас.
Дальше я раскрывал подоплеку курсантской влюбленности:
Клянусь, от Сотворенья мира
Вы не подумали хоть раз,
Что нас влекли не чары глаз,
А ваша дивная квартира.
Она курсантская мечта:
На расстояньи идеальном,
У близлежащего моста,
И с отоплением центральным.
Здесь поцелуи не смутят,
В объятьях мама не застанет.
Она и папа рядом спят,
А ключ лежит у вас в кармане.
К тому же слух у нас идет,
Терзая высохшие глотки,
Что ваш родитель любит флот
И сам моряк по части водки!
Кончалось письмо все же весьма благородно. Этакий поклон в духе старого доброго времени (недаром нас учили хорошим манерам!..):
Мы разошлись.
И нам сейчас, пожалуй, глупо
В прошлом рыться.
Пора кончать, уж поздний час,
Но вы припомните не раз
Когда-то вашего дзержинца.
По-моему, складно?
Письмо пошло по рукам. Его переписывали все: от грозных дипломатов до едва оперившихся первокурсников, оно вылетело из ворот Адмиралтейства и оказалось в университетских аудиториях, его цитировали девчонки в студенческих общагах…
Но и это не все. Тогда пользовались популярностью английские и американские песенки военных лет, они разительно отличались раскованностью и, главное, самоиронией, которая нашим песням и вовсе была несвойственна. Существовало и еще немаловажное обстоятельство: их ритм совпадал с джазовым, а после «Серенады солнечной долины» мы были буквально помешаны на мелодиях подобного рода…
Одним из таких, как бы сейчас сказали, шлягеров была песня об экипаже английского бомбардировщика:
Был озабочен очень
Воздушный наш народ,
К нам не вернулся ночью
С разведки самолет…
Готовился очередной курсантский вечер. Он, как правило, проходил в парадной зале Адмиралтейства. Паркет, отполированный поколениями флотских офицеров, блистал, как зеркало, на белых колоннах вспыхивали и гасли хрустальные искры…
В полуразоренном Ленинграде едва ли не каждая девушка мечтала быть приглашенной на такой вечер.
Моим одноклассником был Йорик Минасян, от природы одаренный прекрасным слухом и не менее великолепным юмором. Мы дружили, он писал музыку на мои стихи. По его просьбе я и сочинил новые слова к английской песенке:
От ветра застывая,
Трамвая долго ждал,
Он мне казался раем,
Но в рай я не попал,
И лишь кусок подножки
Я взял на абордаж,
И бил по дамским ножкам
Оторванный палаш…
Дело в том, что курсанты высших военно-морских училищ носили тогда палаши, оружие настолько же хлопотное (надо было все время следить, чтобы не оцарапать ножны, постоянно смазывать лезвие), насколько и бесполезное. Так что, с учетом переполненных послевоенных трамваев, текст звучал вполне актуально.
Йорик, аккомпанируя на аккордеоне, спел на вечере мое творение. Успех был полный, а ровно через две недели я услышал свою песню на… Лиговке. Ее распевали на остановке мальчишки. Я ощутил некое жжение в спине: под лопатками, обтянутыми тельняшкой, определенно прорезывались крылышки…
А вскоре мне передали «Ответ ленинградских девушек». Он был адресован персонально автору «Письма», то есть мне, и ходил по всем институтам… «Ну ты даешь!» – сказал Йорик и развел руками. И действительно, что тут было еще сказать?
Но не случайно профессор МВТУ Гевондян любил говорить на лекциях: «Там, где хорошо, там обязательно рядом плохо». Он был прав, мудрый Гевондян. «Плохо» началось почти сразу же.
Как гром с ясного неба грянуло постановление ЦК КПСС «О журналах „Нева“ и „Ленинград“», началась борьба с «зощенковщиной» и «ахматовщиной». Беспрецедентные по масштабам формы она приняла в Ленинграде. С писателями сражались не на жизнь, а на смерть и портовые грузчики, и астрономы Пулкова, газетные полосы раскалялись от гневных резолюций…
А вот в славном училище имени рыцаря революции царила унылая тишина – бороться было не с кем. Ну хотя бы один завалящий «ахматовец» или «зощенковец» обнаружился!
И в эту роковую для «Дзержинки» пору доброхоты – а их на Руси всегда хватало – принесли начальнику политотдела стихи двух поэтов: курсанта 5-го курса паросилового факультета Геннадия Серебрякова и курсанта 4-го курса дизельного факультета Марка Кабакова. С последним, кажется, все понятно. Что же касается Серебрякова, то он предрекал нашу флотскую будущность следующим образом:
Кто на лодке, тот, конечно,
Успокоится на дне.
Ну а тральщик море пашет,
Но от этого не пляшет:
Мина – ангельский сюрприз,
Чуть свернул – и тоже вниз!
Кроме того, Серебрякову принадлежали строки, ставшие в курсантской среде афоризмом:
И чтоб доказать, что отныне ты дуб,
Дубовые листья ты носишь…
Начальник политотдела капитан 1 ранга Немов возликовал: можно было начинать борьбу. И она началась!
В коридоре, где на стенах высились громадные полотна кисти Айвазовского и Боголюбова, я ждал, когда меня выкликнут и я предстану пред светлыми очами начпо. Когда-то по обе стороны этого святая святых находились кабинеты морского министра и его заместителя.
– Кабаков! – крикнули из-за двери.
В кабинете на столе аккуратно лежала стопка листов с напечатанными на них стихами.
– Ваши? – Немов придвинул ко мне листы.
– Мои, – ответил я, пока еще ничего не понимая. И услышал:
– У вас психология разложившегося фашиста!
Сколько лет прошло с тех пор? Сорок девять! А я до сих пор так и не понял, какая психология могла быть у неразложившегося! И чем эта психология отличалась.
Далее Немов минут пятнадцать клеймил меня в выражениях более или менее доступных, после чего приказал идти в роту и ожидать решения командования.
А что ожидать? Я и так понимал, что ничем хорошим все это не кончится. Если отчислят, то на флот, а это означало пять лет срочной службы!
Следующие две недели нас с Серебряковым клеймили на всех комсомольских собраниях. Правда, справедливости ради надо сказать, что обличительные речи произносили только дяди с погонами. Курсанты молчали, хотя загодя заготовленные резолюции, осуждающие последователей Зощенко и Ахматовой, принимали единогласно. И это тоже было в духе того времени.
Милая Анна Андреевна! Она даже не догадывалась, каких верных учеников имела в училище имени товарища Дзержинского…
Серебрякова отчислили. Правда, через год ему было разрешено вернуться и защитить диплом. Меня оставили. Почему? Бог ведает.
Кажется, я учился на 5-м курсе. Во всяком случае, события, о которых я рассказал, были позади. Зато становилось почти видимым будущее: защита диплома, вручение кортика и офицерских погон на Дворцовой площади, выпускной бал, да-да, я не оговорился, было и такое…
А писание стихов все больше забирало в полон, равно как и другие увлечения курсантской юности. Футбольная команда, сплошь состоящая из однокурсников, уже играла на первенство Ленинграда, давали концерты наши училищные музыканты…
Словно перед тем, как служба превратит нас из видавших виды мичманов в зеленых лейтенантов, которых надлежит неделями держать без берега, гонять в хвост и гриву на учениях и дежурствах, словно перед тем, как закроются для нас навеки кованые ворота Адмиралтейства, мы изо всех сил спешили надышаться душистым воздухом юности!
Приблизительно с таким – или почти с таким – настроением я впервые переступил порог Ленинградского писательского клуба. Он был там же, где и сейчас, в самом конце Литейного, на Воинова.
Я был не один. Вместе со мной пришел на занятия городского литературного объединения Володя Демьянов. Он был младше меня курсом, зато длиннее на целую голову. Кроме того, Володя недурно рисовал, он мог, если с поэзией ничего не выйдет, податься в художники.
О том, что нам предстоит прежде всего податься в инженер-лейтенанты, как-то не думалось. Уроки контр-адмирала Крупского, видно, не пошли впрок…
Володю отличало прекрасное владение словом.
Я атеист, но все же веру
Избрал я православную.
Не в веру верую, а в Веру,
И очень, право, славную.
Такого рода четверостишия рождались у Володи без каких бы то ни было видимых усилий.
Мы поднялись по мраморной лестнице и оказались в комнате, стены которой были оббиты темно-коричневыми панелями, а напротив входа щерил чугунные зубы камин.
В комнате было человек двадцать гражданских (именно такое деление окружающих сидело в нас еще с младых спецшкольных ногтей), они внимательно слушали невысокого сухощавого старика.
Всеволод Александрович Рождественский – он-то как раз и был старшим – любезно пригласил нас присаживаться, после чего занятия продолжились. Убежден, среди тех, кто слушал в тот вечер мэтра, были будущие знаменитости, но я-то их не знал. Помню, поразила демократичность, в ту пору явление не частое, раскованность мнений.
Я вот здесь дважды употребил по отношению к Рождественскому «старик». А ведь ему тогда и пятидесяти не было. Но каким иным он мог казаться нам, двадцатидвухлетним!
Всеволод Александрович сказал, чтобы мы оставили стихи, совет литобъединения решит, быть нам или не быть его членами.
Мы успели посетить два или три занятия, как объявили: Демьянов принимается, я – нет.
Впрочем, Володя на занятия ходить не стал. Из чувства солидарности.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.