Электронная библиотека » Марк Кабаков » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 05:18


Автор книги: Марк Кабаков


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Разместились. Катер рванул к боновым воротам – и тут я обнаружил рядом с собой… Да-да, конечно же Костю Ермишева. Как всегда невозмутимого и если и обрадованного встречей, то без каких-либо внешних признаков этой радости. Оказывается, он задержался на Командорах!

По его словам, действо намечалось грандиозное. Крейсер стрельбой по щиту должен был досрочно сдать все учебные задачи. Соответствующая реляция уйдет с борта «самому». Затем на верхней палубе состоится концерт ансамбля и наше выступление. Все это будет отснято Центральным телевидением («Они внизу с аппаратурой») и показано в День флота. «Вот так моряки стреляют, а так отдыхают».

За очками было не разобрать, смеется он или говорит серьезно.

Я познакомил Костю с нашими. Фарух Алиевич снизошел до рукопожатия, Соболевский полез за блокнотом, но, узнав, что капитан 2 ранга журналист, спрятал его обратно.

Таня на всякий случаи пальнула по Косте из обоих глазищ, после чего повернулась к богатырю солисту.

А вот с Колей Петровым у Ермишева разговор завязался. Оказалось, Петрова-младшая учится с Костей на одном курсе в Литинституте, они даже дружат…

Договорились, что вечером Костя придет к Петрову в каюту, покажет стихи.

Катер осадил кормой у выскобленной до белизны нижней площадки парадного трапа, я вскинул руку к козырьку, приветствуя флаг, – и в который раз ощутил, что я дома.

Счастливо улыбался Иосиф Давидович, с нескрываемым любопытством крутил головой Коля Петров, дежурный офицер деликатно наклонился к щебечущей Танечке…

А уже откуда-то с поднебесья раздалось: «По местам стоять, со швартовых сниматься!» И побежали во всех направлениях маленькие, на фоне башен и надстроек, фигурки в белых робах…

Подминая расплавленную синеву, крейсер двинулся в район стрельб.

Нас разместили по каютам, но уже через короткое время собрали и повели к флагману знакомиться.

Коренастый загорелый адмирал произнес несколько дежурных фраз, шеф ответствовал тем же, и казалось, мы можем начать знакомство с крейсером. Но тут сопровождающее лицо из Политуправления предложило выступить перед офицерами штаба.

Адмирал без видимого энтузиазма согласился. Я тут же протиснулся к Фаруху Алиевичу: пусть вместе с нами прочтет свои стихи капитан 2 ранга Ермишев.

– Зачем, дорогой, мы же профессионалы…

Шеф блюл субординацию. Но вмешался Петров. Потеряв на Курской дуге руку, Коля не очень-то считался с мнением начальства. Он сказал, что ему известны такие профессионалы, которые…

Фарух Алиевич решил, что хозяевам знать наши маленькие секреты ни к чему, и «добро» было получено.

В просторной, как конференц-зал, кают-компании, где все, чему надлежало блестеть: полированное дерево, бронза, латунь, – блестело, где ковровые дорожки скрадывали и без того еле слышные шаги вестовых, мы читали стихи.

Лавры стяжали двое: Таня Милосердова, начисто забывшая публицистику, и Костя.

Я впервые видел его откровенно счастливым. Он читал морякам, и чувствовал – стихи нравятся!

И вот ведь что странно: он то и дело спотыкался, проглатывал слова, а строки, что называется, доходили. Наверное, потому, что мы шли в океан. И это сейчас было главным.

Еще какое-то время не расходились. Я видел, как Таня и Костя о чем-то оживленно разговаривают. Похоже, триумфаторы нашли общий язык. Но нас уже звали. Осматривать крейсер.

Мы с Левиным не пошли. Стояли с подветренного борта, грелись на солнышке.

– Мне Милосердова понравилась. Очень по-женски выступила, – сказал Левин.

– А как она могла иначе? – удивился я.

– Могла… – буркнул Левин, но пояснять не стал.

– А Ермишев?

– Способный человек. Впрочем, у него еще все впереди. Сколько ему лет?

– Тридцать шесть.

* * *

В 16.00 ревуны пропели боевую тревогу. Пришли в полигон. Ведомые лицом из Политуправления, мы поспешили наверх. За нами с пулеметным треском захлопывались стальные двери, опускались до упора задрайки. Один трап, второй, третий…

С высоты ходового мостика мгновенно обезлюдевший крейсер был особенно стремительным и грозным. По обе стороны его форштевня вздымались прозрачные пласты зеленовато-голубой воды, неспешно поводили стволами башни главного калибра. Стреляющая была под нами.

Тут я, правда, подумал, что основное будет не здесь, а выше, в наглухо задраенной боевой рубке. Но что там увидишь, в узкие прорези?

А здесь мы расположились, как в первом ряду кресел. Для приличия был оставлен вахтенный офицер. Его главной задачей, по-видимому, было наблюдение за штатской братией. Кости к тому времени с нами уже не было: мотался по кораблю.

Солнце перевалило зенит и теперь косыми лучами высекало искры из темно-синей поверхности океана. Голубое небо, белые треугольники чаек, могучий бег красавца корабля…

– Хорошо, верно?! – Танины глаза сияли.

Я кивнул: «Да, конечно же».

Только Соболевского ничего не брало. Прислонясь могучим туловом к пиллерсу[8]8
  Пиллерс – часть корабельного набора, колонна.


[Закрыть]
, он смежил веки и можно было только гадать, спит Сан Саныч или обдумывает материал.

Появилось сопровождающее лицо и вместе с ним фельдшер. Нам было предложено заткнуть уши ватой. «Главный калибр все-таки…»

Согласились двое. Я – поскольку еще с корабельных времен терпеть не мог бьющего по ушам грохота и Танечка – как существо слабое.

Щит уже был виден. Буксировщик отстоял от него достаточно далеко, и чудилось: белый прямоугольник сам по себе движется вдоль горизонта…

Сначала полагалась пристрелка, а уж затем стрельба на поражение. Ствол качнулся, замер. Томительно тяжкая тишина повисла в воздухе. Даже плеск флага на гафеле и тот стал различим.

Фонтанчик пламени вылетел из ствола, тяжкий грохот ударился о стекла мостика – и покатился над океаном.

Столб воды поднялся перед щитом. Недолет. Еще раз прогрохотало – теперь вода взметнулась по ту сторону.

В третий раз снаряд прошил парусиновое полотно.

– Понравилось? – спросил сопровождавший капраз.

– Весьма, – ответствовал Фарух Алиевич.

– Впечатляет, – добавил Соболевский.

– А теперь прошу за мной.

И мы стали пересчитывать ступени в обратном направлении. В салоне флагмана был накрыт стол. Разноцветные лучики играли в хрустальных гранях, девственной чистотой белели салфетки.

Адмирал разлил коньяк, пожелал всего доброго. Куда девалась недавняя скованность? Он шутил, высказал уверенность, что на эскадру прислали самую красивую поэтессу (Танька, зверь-баба, даже глазом не повела!). Адмирал производил впечатление человека, который крепко поработал и теперь мог позволить себе расслабиться…

Случившийся здесь фотокор из флотской газеты пригласил сфотографироваться. Снимались на барбете[9]9
  Барбет – подвижная платформа.


[Закрыть]
зенитной установки. Соболевский подкрутил несуществующий ус, взобрался на сиденье наводчика, завертел рукоятками. Возник, как всегда внезапно, Ермишев, молча встал рядом с Левиным. Остальные сгруппировались около. Шеф, Таня, я.

Длинный и тощий корреспондент сгибался едва ли не пополам, целил объективом то снизу, с палубы, то сбоку.

– Еще разок, для истории!

История и впрямь дышала нам в спины. Было 16.47. Если бы мы знали…

Опять отрывистые крики ревунов, боевая тревога. Занимаем «свои» места. Кроме Ермишева и фотокора.

Крейсер опять набирает ход. Над кораблем вытянулся в струну, дрожит брейд-вымпел командира эскадры.

Вот мы на траверзе щита. «Пли!» И – как будто мы на бочке и по ней со всего маху ударили кувалдой – от киля до клотика содрогается гигантское тело крейсера «Бутаков»!

Чем-то черным залепило окна. И не команда – крик вахтенного офицера:

– ЧП в башне, все вниз!

Сознание отключено. Я действую по инерции. Распахиваю дверь мостика и скатываюсь по трапу на главную палубу. Останавливаюсь, жду. На меня валится Соболевский, ему в спину упирается Таня…

Первая попавшаяся дверь не заперта. Мы оказываемся в каюте старпома.

Уже играют аварийную тревогу. Ничего не понимаю. Что за ЧП? Почему в башне?

По коридору топот, что-то волокут. Выбегаю.

Матросы растянули шланг, тащат на палубу. Вот она, стреляющая башня. Носовая, номер два. На нее со всех сторон нацелены шланги. Тугие, шипящие струи со всей силы бьют по раскаленной, со вздувшимися пузырями краски броне. Мичман и еще кто-то повисли на кремальере[10]10
  Кремальера – колесо, часть поворотного устройства, закрывающего дверь.


[Закрыть]
, пытаются повернуть. Вода вдавливает их в железо, они только отфыркиваются и жмут, жмут. Тщетно, дверь заклинило.

Притащили сварочный агрегат, сейчас начнут резать. Бегут санитары. «Носилки, носилки готовьте!»

Меня толкают в спину. Оборачиваюсь. Старший лейтенант, за ним моряк с огнетушителем. Выкаченные глаза, полуоткрытый рот готов сорваться в крике.

– Товарищ капитан первого ранга! Вы бы ушли отсюда!

Кому это он? Ах, мне. Я даже забыл, что надел форму.

Надо идти. Я уже знаю главное: в башне произошел взрыв. Черное, что залепило окна ходового мостика, – краска, сорванная ветром.

Опять бегут. Воду отключили, шланги съеживаются и виснут на руках. Сейчас начнут резать дверь, сейчас начнут…

Возвращаюсь в каюту. Съежилась в своем углу Таня, застыл за письменным столом Фарух, дымит смятой «Беломориной» Коля Петров.

Левин ходит. Дойдет до переборки – и как заведенный обратно. На белом, без кровинки лице черные впадины морщин.

Рассказываю все, что узнал.

– Затяжной выстрел, – говорит Левин.

– Что это такое, Иосиф Давидович?

Я и раньше-то не слишком разбирался в таких делах, а теперь и вовсе забыл.

– Скверное дело. Очень.

– Они все там?! – выдохнула Таня.

– Скорее всего, да.

– Коля, угостите папиросой, – просит Соболевский. Неумело прикуривает, кашляет.

Петров ткнул в пепельницу окурок, не глядя потянул из кармана новую папиросу.

В коридоре опять затопали, дверь распахнул давешний фотокор. Глянул – и осел на стуле. Худое лицо перекосила страдальческая гримаса.

– Все!..

– Что – «все»?! – ору я.

– Я думал, он с вами. Полкорабля обегал, пока вас нашел.

– Кто – он?!

Кажется, я начинаю догадываться.

– Ермишев, вот кто. И кой черт его в башню понес? Ну чего он там не видел?

Голос фотокора сник до шепота. Он еще ругает Костю, но так, для порядка. А я? Меня накрыло волной и теперь тащит по камням, и каждый норовит ударить побольнее…

– Хотел мне сегодня стихи почитать. Вот и почитали. Эх, мать твою… – Петров поднес ко рту папиросу, единственная ладонь дрожит.

Фарух Алиевич заворочался в кресле.

– Какое счастье, что это случилось не полгода тому назад, – вдруг произнес он.

– Что?!!

Таня вскочила. Не говоря ни слова, сдавила мне рот ладонью, потащила в коридор.

– Молчи! Ради бога, молчи! – шептала, прижимаясь горячим, дрожащим в ознобе телом.

– Мало ли что он сказал! Ну не подумал, не сообразил…

И снова:

– Молчи! Молчи!

А я и не думал говорить. Говорить было не о чем. Я плакал, прислонясь к железу, и слезы непривычно текли за воротник форменной рубахи. Последний раз со мной случилось такое, когда умерла мама…

Я все же сумел заметить, что приближаются носилки. Заслонил Таню:

– Не смотри.

В коридоре все ощутимей пахло йодом и еще чем-то невыносимым… Включили прожектора. В их ослепительном свете движения моряков, облепивших башню, казались неправдоподобно резкими. Там что-то тянули, ломали…

От башен прямо на меня, ничего не видя вокруг, бежал молоденький моряк. Я едва успел отскочить. Он добежал до надстройки, вцепился обеими руками в трубопровод. Его рвало.

А потом я увидел еще носилки. Те самые. Из-под простыни свесилась рука, и тускло мерцали в прожекторном свете четыре красновато-рыжие нашивки. Не золотые, а именно такие: красновато-рыжие, обугленные…

* * *

Позже нам объяснили: произошло то, что крайне редко, но бывает при артиллерийских стрельбах. Не полностью сгорел порох, и снаряд не вышел из орудия.

То, что надлежит делать в этих случаях, известно с незапамятных времен. Замковой считает: ноль один, ноль два, ноль три, и так до шестидесяти, потом открывает замок на одну четверть, на вторую, третью… И только убедившись, что давление стравлено, открывает замок полностью.

Обычно во время боевых стрельб на место замкового ставится моряк многоопытный, случается, и сверхсрочник.

Но поскольку стрельба была необычной, отцы-командиры порешили: никакой показухи. Что написано в боевом расписании – тому и быть. А согласно этому документу замковым был расписан матрос по первому году службы. Салага. И он-то после выстрела и рванул до упора рукоять орудийного замка. Рванул, когда снаряд как пробка запечатал орудие!

Спрессованное до чудовищной силы пламя ударило в башню, резаком прошло по живым людям, проникло в пороховой погреб…

Если бы взорвалось и там, вряд ли я писал сейчас эти строки. Ведь башня была под нами…

Погреб следовало затопить. Немедленно. Так гласили инструкции, так повелевал Корабельный устав. Поэтому в боевой рубке не раздумывали. Открылись клапана затопления, и забортная вода хлынула в погреб, уничтожая полузадохнувшихся, обожженных огнем людей!

Башня и погреб – один броневой монолит, от верхней палубы до днища. В момент взрыва в нем находилось тридцать моряков и три офицера. Среди них один внештатный: капитан 2 ранга Ермишев. Погибли все. Тридцать три.

Клапана затопления можно открыть двояко: либо с помощью дистанционного управления, либо прямо в погребе… Ходили слухи, что клапана были открыты вручную кем-то из моряков, чтобы спасти крейсер.

Так это было или не так, утверждать не берусь, я ведь говорю: ходили слухи…

* * *

Подходили к Владивостоку, когда нас пригласили к адмиралу. Он был выбрит до синевы, отутюжен. Ровным голосом, тщательно отмеривая фразы, сказал, что мы стали невольными свидетелями несчастья, предстоит разбирательство, причины, несомненно, будут установлены, а пока есть просьба командования: об увиденном никому не рассказывать.

Я смотрел на него и восхищался. Я-то ведь отчетливо представлял, что его ждет, когда первый штабной катер ткнется носом о борт «Бутакова». Отстранение от командования – это, пожалуй, самое малое…

Тот же белый кораблик, что доставил нас на крейсер (вечность тому назад! А ведь суток не прошло…), покачивался у трапа. Потянулись цепочкой телевизионщики с аппаратурой, артисты ансамбля (похоже, они так и не расчехлили инструменты), Фарух Алиевич, Таня, Соболевский, Коля Петров, Левин, я.

И все время, пока катер бежал до гавани, мы старались держаться вместе. Молчали, касаясь локтем друг друга. И почти физически ощущали отсутствие немногословного очкарика – кавторанга. Поэта Кости Ермишева.

В гавани, понятно, никто не встречал. Не до нас было. Вышли в город, поймали такси.

Когда подъезжали к гостинице, водитель, ражий детина, повернулся, сказал:

– А слышали, на «Бутакове» вчера взрыв был? Черт-те знает сколько народу погибло!

Мы не слышали.

* * *

…Я еще раз перечел письмо. И убедился: ничего толкового придумать не могу. Проще всего было бы, конечно, сделать вид, что ничего не произошло. Пусть себе неведомая мне женщина тешится мыслью, что о ее погибшем сыне до сих пор помнит любимая им когда-то женщина. И не только помнит – стихи пишет.

Но ведь не было ничего такого. Не бы-ло!

Все знакомство Милосердовой с Костей уложилось в трехминутный разговор в кают-компании «Бутакова». Еще сфотографировались потом. Все.

Первое время мы еще собирались: то у Танечки, то у меня, поминали погибших, – а потом все как-то отодвинулось, закрылось сеткой, сплетенной из бессчетного числа дел…

Да и, наверное, счастье это: забывать. Но есть и другая сторона у этой истории: Мать. Имею ли я право писать ей заведомую неправду? Или ложь во спасение простительна?

А вдруг судьба сведет их вместе: мать и Милосердову, – и мать узнает, что я утаил от нее?

Господи, да что же я голову ломаю? Ведь существует сама Татьяна Милосердова, пусть она и решает, что делать. И я решительно крутанул телефонный диск.

Таня оказалась дома. Ни в Париже, ни в Мадриде. И даже не в Переделкине. И похоже, обрадовалась моему звонку. Но когда я прочел ей письмо, наступила пауза. Сколько она продолжалась? Минуту? Две? Три?

И вдруг я услышал:

– А что ты делаешь в апреле?

– Как обычно. Семья, работа…

– Я не об этом. Ты куда-нибудь едешь?

– Да нет, вроде никуда не собираюсь. А зачем ты это спрашиваешь?

– А затем, что я хочу поехать в Н-ск и предлагаю тебе отправиться со мною.

– Когда?!

– Хоть завтра.

Повод для поездки у меня был. И даже очень существенный. До сих пор хранились в шкафу дневники Ермишева, рукопись стихов. Часть мне передали тогда же, во Владивостоке. Постучался вечером незнакомый капитан 1 ранга, представился: «Друг покойного Ермишева», положил на стол папку.

Дневники я взял у жены, она после гибели Кости перебралась в Ленинград, получила квартиру на самой окраине, в громадном, полукольцом, доме.

После того как соединенными усилиями, моими и Соболевского, удалось издать книгу Ермишева, родители неоднократно писали, просили вернуть Костино… Проще всего было бы отослать по почте, да было боязно: а вдруг? Приехать же самому не хватало времени.

И все же, услышав Танино предложение, я опешил: так внезапно я давно уже не срывался! А главное: услышать та-ко-е от Тани!

Ее рационализм стал притчей во языцех, судачили, что она мужем-то не обзавелась только из-за того, что слишком все взвешивала…

Я попытался оттянуть время: скоро праздники, с билетами проблема…

– Это я беру на себя.

Я различил до боли знакомые командные нотки. Приходилось соглашаться.

Встретились у поезда. Сначала я различил аромат французских духов, потом увидел Танечку. Она стояла рядом с вагоном, и все пассажиры сначала дружно пялили на нее глаза, а потом со вздохом переводили их на проводницу…

Дорога предстояла длинная, я заранее ломал голову, о чем я буду говорить с Милосердовой. По счастью, говорить не пришлось. Едва поезд двинулся, как она безапелляционно предложила мне и заросшему до неприличия кавказцу выйти из купе, переоделась и улеглась с книжкой в руках…

Только под вечер ее прорвало. Стояли в тамбуре. Я курил. Таня смотрела, как проносятся мимо молочные стволы берез.

– Знаешь, что-то последние годы меня никто не упрекал в несчастной любви…

Сказала – и отвернулась к окну.

Что я знал о ней? Да в сущности, ничего. Кажется, у нее был сын или почему-то много друзей среди художников…

С завидной частотой выходили книги, улыбалось с экрана безукоризненное по исполнению лицо…

В книгах было много стихов о любви, но самой любви я что-то не замечал.

И вот, спустя десятилетие, она едет к матери моряка, с которым была знакома всего-то один день, которого, не случись ему погибнуть, ни за что бы не узнала!

Ночью меня снова потянуло курить. Стараясь никого не разбудить, я спрыгнул с верхней полки. Над Таниной головой мерцала раскаленная иголка ночника. Она лежала, вытянув ноги, закинув руки за голову. Увидев меня, прикрыла глаза…

Стучали безостановочно колеса, вагон покачивало («Как тогда…»).

В Н-ске ни я, ни Таня прежде не были. Город оказался на редкость неуютным, побитым временем, как молью… Только акации и развесистые – через всю мостовую – каштаны радовали глаз.

Ермишевы жили в одноэтажном кирпичном доме, достаточно просторном, я бы даже сказал, веселом, если бы не Ленин портрет в красном углу и что-то вроде белого прямоугольника под ним. Я пригляделся (из-за задернутых занавесок в большой комнате, зале, было сумеречно) – шкатулка.

– Там земля с Костиной могилы, – пояснил треснувшим дискантом сухобокий старик с полинялыми орденскими колодками на пиджаке. Он, как увидел нас с Таней, сразу начал водить по дому, потом повел в сад.

Мать, тоже небольшого роста и тоже какая-то усохшая, хлопотала по хозяйству, спеша накормить гостей.

За столом старики сидели рядом, словно поддерживая друг друга. Я с ужасом подумал, что произойдет, когда одного из них не станет. Это ведь только в красивых сказках: «Они умерли в один день…»

Пили удивительно вкусное, рубинового цвета вино, говорили о разном. Таня раскраснелась, то и дело вскакивала из-за стола, помогала матери. Она казалась счастливой среди этих белых занавесок, крашеных половиц, неспешного постукивания ходиков…

Мы с хозяином вышли в сад, задымили. А Таня осталась в доме. О чем они говорили с матерью – не знаю. Только когда время спустя мы снова сели за стол пить чай, глаза у женщин были красные.

Следующим вечером мы уехали.


Коктебель.

1991 г.

Три встречи

Лето выдалось на удивление жарким. Целыми днями мы пропадали на канале. Его ничем не огражденные в этих местах берега успели густо порасти сочной, искошенной травой, среди которой то и дело гнулись до самой земли алые сережки земляники.

Ошалев от медового раздолья бесчисленных цветов, жужжали во весь голос шмели, трещали, высоко прыгали из травы кузнечики.

Мы то валялись на жарком зеленом ковре, то прыгали с разбега в еще никем не замутненную голубую воду, и сотни, тысячи хрустальных брызг взлетали над нашими коричневыми телами!

Старшим среди нас был долговязый Юрка Темин. Он уже учился в артиллерийской спецшколе и то и дело говорил «мой взвод» или «наша батарея».

Юрка приехал на канал после лагерей, где, по его словам, жили в палатках, «рубали строевую», где запросто можно было схлопотать «два наряда вне очереди».

Впрочем, по части «нарядов вне очереди» у Юрки был «полный порядок». Он был «комодом», командиром отделения.

Естественно, ни о чем таком мы не имели ни малейшего представления и потому посматривали на Юрку с чувством невольного почтения. Казалось, от него даже пахло чем-то настоящим, мужским…

У Юрки была сестра, Галя, высокая, как и он, белобрысая девчонка, с косичкой, болтавшейся в разные стороны по худой спине. Она почему-то не запомнилась. Была – и только.

Вовка Бадаев окончил семь классов и вроде тоже собирался поступать в «спецуху». Впрочем, он своими планами особенно не делился. Был он не по-мальчишески сосредоточен, от его мускулистой, ладной фигуры исходило ощущение какой-то основательности, вовсе нам не свойственной. Недаром Жанка, которая во всех своих маленьких делах не знала никакого удержу, мгновенно стихала под его укоризненным, немного исподлобья взглядом.

У Вовки тоже была сестра, но то ли она гостила у родных, то ли ее отправили в пионерский лагерь – сейчас разве вспомнишь?

Без сестры в нашей компании оказался я, а поскольку у Жанки, соответственно, не было брата, то как-то само собой получилось: я ее брат, она моя сестра.

У взрослых такое родство называлось сводным, названым. В нашем насквозь солнечном мире этих понятий не существовало. Была игра, и мы играли в нее со всей увлеченностью и пылом четырнадцатилетних.

Впрочем, мне иногда – да что там иногда! – всегда хотелось иметь сестру. Мне вообще многое хотелось. Хотелось, чтобы дома жили папа и мама. В одном доме, по одному адресу. Такое было, только давным-давно, пока не появилась тетя Вера…

От этого давным-давно осталось в памяти что-то теплое, зыбкое, почему-то под желтым с кистями абажуром (с тех пор я очень люблю абажуры…).

Маму просят петь. Она поет, высоко, чисто.

Меня укладывают спать. Сильные руки папы, от него пахнет табаком.

В доме «богатое» парадное, зеркальные стекла. По-моему, мы жили на втором этаже. А может быть, чуть ниже. В памяти задержалось красивое слово: «бельэтаж»…

Как все это было непохоже на мамин подвал на Кировской, где не было даже уборной! Я стыжусь ходить на горшок, но в уборную во дворе, грязную, никогда не убиравшуюся, меня не пускают – в соседнем подъезде помещается кожно-венерологическая лаборатория…

Так вот, мне хотелось, чтобы у мамы была квартира с уборной. Мне хотелось, чтобы к маме вернулся голос. Как она его потеряла, я знал. Мама и папа (вместе!) жили в Ленинграде, и у меня там появилась сестричка, очень красивая. Когда ей было полгодика, нянька уронила ее, и сестричка умерла от менингита, а мама потеряла голос («Нюте сам Глазунов поставил пять с плюсом» – так рассказывала моя тетя). С этих самых пор мама, как я понимал, была несчастна. Вот почему мне очень хотелось иметь сестренку.

И она теперь есть! Пусть на какие-то два месяца, разве это имеет значение, когда дни вытягиваются в длинную звонкую цепочку, каждое звено которой – праздник!

Да и к тому же хороша была Жанка, ничего не скажешь. Вечно взлохмаченное, выгоревшее на солнце льняное облако, а под ним огромные синие глаза, пухлые губы, которые вечно подрагивали от еле сдерживаемого смеха…

Когда Жанка вбегала в «замок» – так мы величали комнату на самом верху полуразрушенного дома, что стоял на берегу канала, – чтобы проникнуть в нее, надо было подняться по ступенькам неизвестно как и зачем прилепившейся к дому лестницы, – так вот, когда Жанка вбегала в «замок», мы явственно видели, как следом за ней врывался, закручивался жгутом ветер!

Она чмокала меня в щеку (а как же – братик!), потом крайне вежливо протягивала руку Вовке, Юрке, Гале.

Мы знали, что в Жанкиной голове уже созрел план действий: бежим купаться, идем собирать землянику, играем в лото – и что противоречить ей – дело совершенно бесполезное. Да и охоты не было. Длинный Юрка снисходительно улыбался, я заранее выражал восторг, а что касается Вовки, то всем нам было ясно, что он врезался в Жанку по уши и уж им-то она может крутить как хочет!

Впрочем, это было известно не только нам. Я сам слышал, как Ираида Анатольевна, Вовкина мама, статная, с едва заметною полнотой женщина (это от нее Вовка унаследовал медальный профиль смуглого лица), как-то сказала Громовой:

– И думаю, вы не будете особо придирчивой тещей?

Время было послеобеденное, мы уже поспешили встать из-за стола, но мамы не расходились.

– Что вы, Ирочка, что вы – у вас такой чудный мальчик! – вполне серьезно ответила Громова.

Мы все ее так называли за глаза (кроме Жанки, разумеется). Такое обращение мы переняли от взрослых. «Громова сказала», «Громова распорядилась», «Громова приехала».

Нина Николаевна Громова была начальником строительного треста, который что-то такое возводил в нескольких километрах вниз по течению…

Детский сад, который по случаю лета вывезли на канал, принадлежал этому самому тресту, и, таким образом, Громова была, так сказать, высшим начальством. Начальством рангом пониже был моя мама – заведующая детским садом. Все остальные в этом садике работали. Кто музыкальным руководителем, как Ираида Анатольевна, кто просто воспитательницей, как мама Юрки и Гали.

Жили мы все в доме персонала, и, поскольку взрослые с утра «впрягались в работу» – это я перенял от мамы, – мы, в сущности, целый день были предоставлены самим себе. И надо сказать, были этим крайне довольны…

Я до сих пор не знаю, что побудило Громову, которая иначе как на белой «эмке» не приезжала, «подкинуть» Жанку нашей, вполне плебейской, как я сейчас понимаю, компании.

Жили они с Жанкой за территорией детского сада, в уютном, обнесенном оградою коттедже. Изредка около него останавливалась другая «эмка», только черного цвета. Это означало, что приехал Жанкин папа и мы ее сегодня не увидим.

А может быть, ей хотелось приобщить единственную и, судя по всему, балованную дочку к миру сверстников?

Уже тогда сложились два параллельных образа жизни: в одном было всего непозволительно мало, в другом было дозволено решительно все…

Вы можете возразить, что сейчас точно так же. Позвольте не согласиться. Ни я, ни Вовка Бадаев, ни Юрка Темин не имели решительно никаких шансов пробиться в Жанкин мир. Никакой Лобачевский не помог бы.

На крови российских промышленников и аристократов с невероятной быстротой возрос и укрепился тайный орден человеконенавистников. Не думаю, чтобы Громовы были в их числе. Они, скорее всего, его обслуживали. Но и это означало многое…

Не забыть, как мы коротали с мамой вечера. Бывало такое нечасто, но бывало. Солнце уходило за фиолетовую кромку леса, пели во весь голос почуявшие прохладу птахи… В просторной комнате было чисто, призрачно.

Мама рассказывала о прошлом, и это прошлое было таким прекрасным…

В нем был богатый дом моего деда – лесопромышленника, Неман, по которому сплавляли плоты в Кёнигсберг, петербургские кафе, мраморные залы Консерватории…

Мама ненавидела хозяев сегодняшней жизни, они убили ее отца, лишили мужа (после Беломорканала отец сошелся с другой), обрекли на подвальное прозябание… Ненавидела – и никогда не говорила. В моем детстве, по крайней мере. Впрочем, кой о чем можно было догадаться. Для нее, например, признаком человека воспитанного было наличие гимназического образования. Все вузы и втузы по сравнению с этим никакого значения не имели (потребовалось дожить до седых волос, чтобы понять, насколько моя мама была права).

Так вот, Громова в ее глазах была человеком воспитанным. Даже при наличии белой «эмки».

…Удивительное дело: на дворе был 1939 год, знаменитые «посадки» коснулись едва ли не каждой семьи, мы жили на берегу канала, выстроенного руками зэков, совсем неподалеку они что-то строили – и мы ни единого раза в то жаркое лето даже не заговаривали о подобных вещах!

Атеисты, не верящие ни в бога, ни в черта, мы воспринимали окружающее не то что на веру, а чуть ли не на физиологическом уровне. И в самом деле, ведь только круглому идиоту могла бы прийти в голову мысль есть… гвозди?! Так вот и нам даже не могла прийти в голову мысль, что мы живем в на редкость несправедливом мире, где по пыльному большаку то и дело мчатся на бешенной скорости в «зону» (или из «зоны») крытые выгоревшим брезентом грузовики, где куда ни глянь – маячат черные треугольники сторожевых вышек…

Кстати, остатки чего-то подобного и являл наш «замок». Канал был почти построен, «зона» отступала…

Сдается мне по прошествии времени, что Громова имела прямое отношение к зловещему «хозяйству» НКВД, но что из этого? Она ведь все-таки была воспитанным человеком.

Впрочем, кой о чем мы все-таки разговаривали. После лото, после очередной игры в испорченный телефон, после фантов.

Как правило, начинал всегда Юрка. Он авторитетно утверждал, что наши гаубицы превосходят фашистские (о самолетах и танках говорить нечего!), но к войне надо готовиться. Всем без исключения, девчонкам тоже.

Вовка категорически возражал. Война вовсе не женское дело, он недавно прочел «Наполеона» Тарле, и там ясно говорится.

Вовка был на редкость начитан, возражать ему было трудно, еще трудней переубедить.

Я в эти разговоры не ввязывался. В ту пору я мечтал стать архитектором (до сих пор не пойму почему), и поэтому военные разговоры интересовали меня мало.

Первой не выдерживала Жанка. Она вскакивала с растрескавшегося бочонка (за неимением мебели мы сидели в «замке» на чем придется). «А ну вас, надоело!» И через какую-то минуту в лозняке уже мелькала взлохмаченная золотая копейка. Жанка мчалась к каналу. За нею срывались Вовка, Галя, я.

Юрка задерживался. Он тренировал глазомер и одновременно давал нам фору. Он обычно стартовал, когда девчонки подбегали к воде. Загорелые до черноты рычаги начинали отмеривать метры, и кончался этот бег одним и тем же – Юрка первый прыгал с высокого берега. За ним с визгом проделывали то же самое Жанка и Галя. Бултых! Бултых!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации