Текст книги "Агония и возрождение романтизма"
Автор книги: Михаил Вайскопф
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 33 страниц)
Часть 3. Посмертные приключения романтизма
«Свирепые глаза Сталина»
К истории одного псевдонима
В своей книге «Писатель Сталин» псевдоним советского диктатора я связал (помимо кузнечно-металлургической символики пролетарской революции) с кавказским культом стали и нартовско-осетинским эпосом, главным героем которого был Сослан Стальной[344]344
Вайскопф М. Писатель Сталин. М.: Новое литературное обозрение, 2001. С. 193–198.
[Закрыть]. Однако это вовсе не упраздняет и вопроса о возможных литературных источниках имени, подсказанного, по всей видимости, сочетанием нескольких смысловых и звуковых импульсов. Свидетельством того громадного воздействия, какое оказывали на молодого Джугашвили именно литературные впечатления, служит самое устойчивое и любимое из его кавказских прозвищ – знаменитое Коба. Происхождение его общеизвестно: так звали благородного разбойника – отважного и молчаливого героя романа А. Казбеги «Отцеубийца». Американский историк Р. Такер указал вместе с тем на главное свойство романного Кобы, которое делало его особенно привлекательным для начинающего революционера: «Он выступает как мститель»[345]345
Такер Р. Сталин: Путь к власти. 1879–1929. История и личность. М.: Прогресс, 1990. С. 84.
[Закрыть].
Уже в юные годы Иосиф Джугашвили пристрастился и к русским книгам. Обучаясь в семинарии, он постоянно и вопреки запретам начальства пользовался тифлисской «Дешевой библиотекой», а потом очень много читал в тюрьмах и ссылках. В числе прочитанных им авторов вполне мог оказаться и Алексей Иванович Емичев (1808–1853). То был второстепенный, но небесталанный писатель и журналист, выходец из Вятки, печатавшийся в пушкинском «Современнике», «Библиотеке для чтения», «Отечественных записках» и других солидных изданиях. В 1836 году он выпустил в Петербурге единственную свою книгу – «Рассказы дяди Прокопья», включавшую в себя три истории. Значима для дальнейшего изложения будет вторая из них – «Рожок», исполненная в ультраромантическом вкусе, свойственном тогдашней массовой словесности.
Сюжет ее таков. Полина, жена героя, человека молчаливого и сурового, изменяет ему с неким демоническим злодеем. Но она все еще привязана к мужу и боготворит маленького сына. Чтобы оторвать ее от семьи, коварный любовник подкупает старуху-няньку, и та пичкает ребенка ядом из рожка (отсюда и название рассказа). Жена, обезумевшая от горя и раскаяния, кончает с собой у трупа младенца, отравившись тем же ядом. Короче, история эта весьма типична для популярной литературы 1830-х годов, перенасыщенной трескучими эффектами и мелодраматическими кошмарами. Вся соль, однако, состоит в самом имени и психологическом облике главного героя – мужа злосчастной изменницы, который лишился жены и сына. Автор представляет его следующим образом:
Сталин был один из тех загадочных людей, которых скрытный, решительный характер вы сравнили бы с кипящим ключом под землею[346]346
Емичев А. И. Рассказы дяди Прокопья. СПб., 1836. С. 134. Далее все постраничные ссылки на это издание – в самом тексте.
[Закрыть].Давно скоплялись в душе Сталина подозрения, но то слабли, то вновь разражались. Теперь черная восстала дума в мыслях его и грозила каким-то страшным предчувствием (С. 148).
Наконец оно становится явью, и подземный ключ неистово прорывается наружу в тот миг, когда Сталин узнает о постигшей его беде:
Тогда Сталин с бешенством схватил старуху за шею и, давя ее, кричал:
– Говори, кто отравил их? (С. 150.)
Теперь он догадывается, что покойница-жена была ему неверна, причем это осознание рисуется так:
Ужасное подозрение втиснулось в сердце Сталина (С. 153).
В свирепых глазах Сталина выразилось недоумение (С. 154).
Недоумение разрешается тем, что прозревший Сталин после похорон семьи навсегда уходит из родного дома, ибо он должен беспощадно отомстить своему врагу:
Через несколько дней дом Сталина опустел. Окна и двери были заколочены наглухо, как будто в них почила нечистая сила. Сад срублен (С. 159).
Но и мстителя постигнет уготованная законом кара. В последних строках «Рожка» рассказчик говорит: «Я проезжал по сибирскому тракту и приблизился к путевому тюремному замку в то время, как к нему подвели партию ссыльных». Внимание путешественника привлек один из них – человек угрюмый и спокойный.
– За что он ссылается? – спросил я тюремного смотрителя.
– А кто его знает? говорят, что за убийство. Он не издалека отсюда, и, по сказкам, будто нарочно приехал для такого чертового дела, прости меня, Господи!
– Как его имя?
– Сталин. (С. 162.)
В те годы, на которые пришлось становление личности Иосифа Джугашвили, душераздирающие сцены такого рода все еще пользовались неизбывным спросом у широкого читателя в российской глубинке и тем более на кавказской периферии – в краю провинциальном, суровом и страстном. По сходным рецептам, в сущности, создан был и роман Казбеги. Запоздалым романтизмом дышала и тогдашняя грузинская поэзия, включая дебютное творчество тифлисского семинариста Джугашвили. Сошлюсь хотя бы на одно его юношеское стихотворение, любовно переведенное Феликсом Чуевым, где герой бродит «от дома к дому, словно демон отрешенный», возвещая правду косным людям. Но те в ответ поят его отравой – вроде того, как происходит у Емичева:
Чашу, ядом налитую,
Приподняли над землей
И сказали: – Пей, проклятый,
Неразбавленную участь,
Не хотим небесной правды,
Легче нам земная ложь[347]347
Цит. по: Чуев Ф. Сто сорок бесед с Молотовым: Из дневника Ф. Чуева. М.: Терра, 1991. С. 257. Атрибуция этого и ряда других стихотворений молодому Сталину порой ставилась под сомнение, хотя и без достаточных на то оснований. Подробное обсуждение вопроса см. у Капченко, который, со своей стороны, подтверждает авторство Сталина (см. Капченко Н. И. Политическая биография Сталина. Т. 1. (1879–1924). Тверь: Северная Корона, 2004. С. 99).
[Закрыть].
В такой же пафосной стилистике исполнена была, между прочим, и зловещая исповедь Джугашвили на похоронах его первой жены – Екатерины Сванидзе (1909). В часто цитируемой книге, вышедшей в 1931 году по-немецки в Берлине, грузинский социал-демократ И. Иремашвили вспоминает:
Коба крепко пожал мою руку, показал на гроб и сказал: «Сосо, это существо смягчало мое каменное сердце; она умерла и вместе с ней последние теплые чувства к людям». Он положил правую руку на грудь: «Здесь внутри все так опустошено, так непередаваемо пусто»[348]348
Цит. по: Такер Р. Указ. соч. С. 103.
[Закрыть].
Книга Емичева, гармонически вписывавшаяся в кавказский сентиментально-романтический настрой, в конце XIX – начале XX века еще не была каким-то раритетом. Ее наверняка легко отыскать в сохранившихся каталогах дореволюционных провинциальных или тюремных библиотек. Именно она, наряду со сталелитейной метафорикой, видимо, и пригодилась Иосифу Джугашвили к тому времени, когда он, уже кооптированный в большевистский ЦК, твердо решил сменить грузинскую самоидентификацию на русскую. Соответствующий сдвиг историки увязывают с его сибирской ссылкой 1912 года[349]349
См., например, помпезно-националистическую трактовку этой переориентации в довольно курьезной книге: Похлебкин В. «Великий псевдоним»: (Как случилось, что И. В. Джугашвили избрал себе псевдоним «Сталин»?). М.: ТОО «ЮДИТ»; КП «Алтай», 1996. С. 54–62.
[Закрыть] – ведь сам этот псевдоним, Сталин, он принял в начале 1913 года, вскоре после своего побега из Сибири. Добавим, что таким образом Джугашвили отождествил себя вместо грузинского мстителя Кобы с мстителем русским – емичевским Сталиным, сосланным в те же края.
Важно отметить именно те черты, которые должны были придавать емичевскому тексту специфическую притягательность в глазах несостоявшегося священника. Когда герой «Рожка» с пристрастием допрашивает предательницу-няньку, та в ужасе как бы наделяет его священническим статусом:
С неимоверною силою рванулась она из рук Сталина и пала к нему в ноги:
– Не рази, отец мой, не рази души христианской без покаяния. Ничего не солгу, все скажу тебе, как отцу духовному (С. 153).
Нянька, так сказать, разоружилась перед партией. Сама же судьба будущего тирана отчасти воплотила сюжетные стереотипы, которые были отработаны в рассказе Емичева. Достаточно сопоставить упомянутую реакцию Иосифа Сталина на трагическую кончину его жены Надежды Аллилуевой с реакцией Сталина романтического на гибель семьи:
Угрюм и ужасен стоял Сталин у сыновнего гроба. Никто не смел нарушить его молчания и обременить докучным участием <…> Могила матери была пренебреженною и завалена щебнем (С. 154).
Овдовевший вождь покинул тогда кремлевскую квартиру, будто следуя примеру своего емичевского предтечи. Напомним, что в самоубийстве Надежды он усмотрел акт отступничества, доказательство измены, только не супружеской, а политической[350]350
См. Аллилуева С. Двадцать писем к другу. Нью-Йорк, 1968. С. 107–108; она же. Только один год. Нью-Йорк, 1969. С. 127–129; Чуев Ф. Указ. соч. С. 251–252.
[Закрыть] – и никогда не посещал ее могилы. Как известно, он резко ожесточился после ее гибели, имевшей роковые последствия для всей страны, заподозренной им в неверности.
В первом томе своей капитальной биографии Сталина Н. Капченко задается вопросом о том, почему И. Джугашвили предпочел в конце концов именно такой псевдоним, но завершает рассуждение на скептической ноте:
Однако никаких сколько-нибудь достоверных сведений относительно причин того, как он пришел к выбору такого псевдонима и чем он при этом руководствовался, в распоряжении исследователей нет <…> Находящиеся в распоряжении исследователей факты и материалы, в том числе и мемуарного плана, не дают возможности сделать сколько-нибудь обоснованных выводов о мотивах, побудивших Кобу избрать свой новый псевдоним. <…> Как говорится, тайна сия, видимо, навсегда останется тайной, возбуждая воображение и фантазию историков[351]351
Капченко Н. И. Указ соч. Т. 1 (1879–1924). Тверь, 2004. С. 263–264.
[Закрыть].
Что ж, ключ к «сей тайне» наконец найден.
* * *
В качестве эпилога укажем, что муза Емичева снабдила нас еще одной провидческой заготовкой. В первом из «Рассказов дяди Прокопья» – «Воспоминание» вещей тенью просквозил литературный однофамилец будущего президента:
– Очень мил и Путин, – сказал кто-то вдове с улыбкой: – он еще дитя, и его можно в два часа сгубить навеки (С. 69).
На сей раз дядя Прокопий все же сильно ошибся в своих прогнозах.
2008
От масонской теософии к «незнакомке» А. Блока
Преемственность гностического сюжета
Гностическая ориентация русского символизма (поддержанная известным влиянием Вл. Соловьева) – настолько общее место современной русистики, что останавливаться на нем было бы излишним. Пристального изучения требует, однако, та же традиция в предшествовавшей ему русской литературе, которая на время была лишь подытожена и увенчана Серебряным веком.
В 1993 году в монографии о Гоголе, а затем во втором, дополненном ее издании (2002) я уделил много внимания тому, что определил тогда как мощный гностический субстрат его творчества; а в 2012-м, в другой, почти 700-страничной книге «Влюбленный демиург: Метафизика и эротика русского романтизма» перенес этот подход на предромантизм и, главное, на русский романтизм в целом. Все еще нерешенная задача тем не менее – проследить маршрут тех конкретных гностических сюжетов и мотивов, которые запечатлели эту преемственность на протяжении полутора столетий. Одним из ключевых ее этапов представляется мне творчество Ф. Н. Глинки, где отчетливо различим отпечаток древних дуалистических учений.
Прежде всего, тут нужно коснуться очень характерной для гностицизма акосмической, а равно антитемпоральной настроенности поэта. Герои его сочинений 1820–1830-х годов называют планеты «глупыми стадами», говорят о «звездном плене» и, воспевая грядущее воссоединение с небесной отчизной, мечтают вырваться из «железной клетки время» («Карелия»; «Иная жизнь»; «В выси миры летят стремглав к мирам…»). В 2009 году Ю. Орлицкий переиздал его «Опыты аллегорий в стихах и прозе» (1826), дополнив републикацию рядом архивных текстов. Именно этот расширенный сборник самым впечатляющим образом подтвердил, на мой взгляд, гностическую доминанту русского мистика. Более того, издание позволяет проследить те конкретные – прямые или опосредованные – гностические источники, к которым обращался Глинка. Судя по всему, главную роль среди них сыграли для него апокрифическо-миссионерские «Деяния Фомы», точнее включенный в девятое из них «Гимн жемчужине». Вот его сюжет в предельно кратком изложении[352]352
Текст «Гимна» пересказан мной по изданию: Hennecke E. New Testament Apocrypha. Vol. 2. Philadelphia, 1969. P. 498–504 (предисл. и коммент.: Bornkamm G.). См. также: Bevan A. A. The Hymn of the Soul. Cambridge, 1897; Klein A. F. The Acts of Thomas // Suppl. to Novum Testamentum. Vol. 5. 1962; Franzmann M. Strangers from Above in the Odes of Solomon // Le Museon. 1990. P. 147 ff.
[Закрыть].
Из царского отчего дома, расположенного на Востоке (= небо, Царство Божие), родители отсылают юного героя в Египет (= зона тьмы и греха) за плененной Жемчужиной. Предварительно они совлекают с него «ризу света» (в переводе Е. Мещерской – «одеяние сверкающее») и пурпурную мантию. Свое великолепное одеяние царевич получит снова, когда возвратится домой с заветной Жемчужиной, которую в пучине моря (= материя) стережет Змей (= Сатана, владыка «мира сего»). Тогда он унаследует и Царство – вместе со своим братом, «вторым» по власти.
«В глоссарии гностического символизма, – говорит Ханс Йонас в своей классической книге, – „жемчужина“ – одна из метафор „души“ в сверхприродном смысле» – то есть души и индивидуальной, и всечеловеческой, изнывающей в земном заточении; это и обозначение падшей Мысли (Эннойи) или Софии. Она всегда изображается затонувшей, утраченной[353]353
Jonas H. The Gnostic Religion: The Message of the Alien God and the Beginnings of Christianity. Boston: Beacon Press, 1958. P. 125. Подробнее: P. 69, 74–75, 86, 115.
[Закрыть]. В усвоившей это наследие христианской мистике, начиная с отцов церкви, она наделяется дополнительным значением: это Слово Христово, Истина. У Якоба Беме (и, соответственно, у его русских последователей в последней трети XVIII – первой четверти XIX века) жемчужина («перл»), посредством интериоризации мифа, также идентифицируется с софийным началом как царством Божиим в душе[354]354
См.: например, в таком авторитетном для русских масонов сочинении, как «Christosophia» Якоба Беме (М., 1994; переиздание перевода, опубликованного А. Лабзиным в 1815 г.). С. 16, 21–23 и др., ср. также: Барсков Я. Л. Переписка московских масонов XVIII столетия (1780–1792). Пг.: Изд. Отд. рус. яз. и словесности Императорской акад. наук, 1915. С. 264–266.
[Закрыть].
В «Гимне» ее пленение Змеем практически отождествлено с последующим пленением самого героя силами низшего плотского бытия. Успешно пройдя опасные Вавилон и Месопотамию, царевич сошел вглубь Египта, где остановился в гостинице (общегностическое обозначение тленного земного бытия, всемирной чужбины). Там он повстречал прекрасного и милосердного юношу, «милого взору», – своего земляка и соплеменника, с которым сдружился. Чтобы усыпить бдительность египтян, посланец переоделся в здешние одежды – и все же те опознали в нем чужака. Они коварно попотчевали его своими яствами, и тогда он забыл о своем царском происхождении и о Жемчужине, за которой его отправили. Пришелец погрузился в глубокий сон. (Заточение незадачливого спасителя – стабильный мотив гностической мифологии.)
Пробудило его звучащее и светозарное родительское письмо, прилетевшее к нему, подобно орлу. Услышав его, герой вспомнил, что он царевич и что ему поручено добыть Жемчужину. Усыпив Змия и похитив ее (подробности действия не приводятся), он сбросил с себя греховные одеяния (= плоть), а затем отправился домой на Восток, куда вело его письмо «голосом своим» и «любовью своей». В пути навстречу ему явилась присланная родителями и уже позабытая им было зеркальная риза света, расшитая золотом, сапфирами и прочими драгоценностями, – риза, которая отражалась во всем его существе и в которой отражался он сам (символ небесной сущности гностика, то есть его alter ego); везде отсвечивал на ней и образ Царя. Облачившись в нее, странник возвращается наконец в Отчий дом, и «Гимн» завершается апофеозом.
В любом случае Деяния Фомы в целом послужили, видимо, одной из древнейших – прямых или опосредованных – моделей для религиозно-аллегорического сюжета о духовном испытании и путешествии героя с Востока либо из Святой земли в различные греховные страны (Вавилон, Египет, Индию и пр.), откуда он, после всевозможных мытарств, счастливо возвращался в царский отчий дом на Сионе, добыв наконец христианскую истину. Мы найдем эти травелоги у Фенелона, Террасона, Эккартсгаузена, Юнга-Штиллинга и множества других западноевропейских авторов. В России им подражали масонские писатели наподобие М. Хераскова («Кадм и Гармония», 1789) либо С. Боброва («Древняя нощь вселенной, или Странствующий слепец», 1807–1809), досконально – как, разумеется, и сам Глинка – знакомые с соответствующей системой обозначений, включая сюда семантику Востока, ставшего главным сакральным топосом для «вольных каменщиков».
Что же касается самого «Гимна жемчужине», то, вообще говоря, он был хорошо известен с древности. Хотя его печатный текст впервые вышел только в 1823 году в Лейпциге, следы этого сочинения просматриваются исследователями в агиографической и прочей средневековой словесности – в частности, в сирийском, а за ним и славянском житии Кирика и Улиты и в русских повестях о Вавилоне[355]355
На это указал еще А. Н. Веселовский в своих «Разысканиях в области русского духовного стиха» (Вып. 5. XI–XVII. СПб.: Тип. Имп. Акад. наук, 1889. [Сб. ОРЯС. Т. 46. № 6.] С. 89–93). Ср., с другой стороны, замечание о том, что отзвуки «Гимна» «вполне могли найти себе место в славянских литературах Средневековья, включивших отдельные символические образы гностическо-манихейского круга, которые оставили след как в канонических, так и в апокрифических христианских текстах» (Мещерский Н. А., Мещерская Е. Н. «Жемчюжна душа» в «Слове о полку Игореве» // Исследования по древней и новой литературе: [Сб.: Посвящается 80-летию Д. С. Лихачева]. Л.: Наука, 1987. С. 147.
[Закрыть]. Совершенно отчетливые отсветы сюжета о жемчужине («венце»), охраняемой державным змеем, я обнаружил и у В. Левшина в «Повести о богатыре Булате» из его «Русских сказок» (1780)[356]356
Вайскопф М. Сюжет Гоголя. 2-е изд.: М.: РГГУ, 2002. С. 141–145. Там же см. указания В. Сиповского.
[Закрыть]. Память о «Гимне», опосредованная христианским апокрифом, удержана также в написанной к середине XIX века «Таинственной капле» Федора Глинки, где целительная капля молока Богоматери, в младенчестве проглоченная разбойником, с тех пор «таилась в нем, как перл на дне моря» и спасла его душу на Голгофе.
В одной из своих куда более ранних аллегорий – «Прохожем» – Глинка вместе с образом странника-чужака использовал и гностическую метафору гостиницы. Отец на время, тоже в качестве испытания, оставляет в ней своего отпрыска.
Потерпи здесь, – сказал он сыну, – веди себя порядочно, а я, погодя, зайду за тобою. Если ты не сделаешь худого, мы придем в хорошее место[357]357
Глинка Ф. Н. Опыты аллегорий, или иносказательных описаний, в стихах и прозе. М.: РГГУ, 2009. С. 45. О знакомстве с гностицизмом (несомненно, через французское посредство) – в частности, с космогонией Валентина – еще в одной из этих аллегорий свидетельствует характерная цепочка порождающих друг друга эонов: «Для оттенки и возвышения светлой добродетели произошел мрачный порок! Окрыленный дерзостию, сей неистовый сын тьмы тотчас помчался по свету и породил себя достойное и во всем себе подобное исчадие – преступление <…> Тогда добродетель, подвигнутая к состраданию стонами человечества, произвела на свет наказание» (Добродетель и порок (подражание восточным апологам) // Там же. С. 47–48).
[Закрыть].
Намного ближе к «Гимну» стоит, однако, другая, стихотворная притча Глинки – «Сирота на чужбине». Ее герой, позабывший о своей небесной отчизне, «жаждал чашу утех осушить» и вообще предавался мирским соблазнам. Но потом, от некой таинственной девы «тайну рожденья узнав своего», он навсегда покинул «шумные пиры» и ушел куда-то «нагорным путем». Остался только слух,
Что славного рода потомок он был;
Что кто-то, как слышно, из предков его
На дальнем Востоке, в родном их краю,
Был первым любимцем и другом Царя.
Но вскоре, несчастный! высокой судьбе
Своей изменил! – Он изгнан – и Царь
Во гневе великом завет положил
На весь его род и на племя… Завет:
Сиротам скитаться в чужих сторонах,
От родины милой далеко… Когда ж
Узнает из них кто о прежнем былом,
Проведает тайну природы своей,
Постигнет, полюбит высокий свой сан;
И тайною грустью душа заболит,
И станет проситься к родной стороне:
Он тотчас, могущим веленьем Царя,
На прежнюю степень величья взойдет!
И, радость! узнает в Монархе – Отца![358]358
Глинка Ф. Н. Опыты аллегорий… С. 105–108.
[Закрыть]
Хотя вместо сотериологической миссии, для выполнения которой царский сын у гностиков был отправлен с «Востока» в узилище плоти, у Глинки реализован здесь вариант его изгнания (за неведомую «измену»), последнее ассимилировано с испытанием; а в целом сходство с «Гимном» слишком очевидно, чтобы на нем специально останавливаться.
Наконец, в «Загадке» Глинки мы вообще встретим повторение целой серии ключевых моментов, содержавшихся в исходной схеме. Их воспроизведению, кстати, нисколько не противоречит тот факт, что эпизодический гомосексуальный союз родственных душ в Египте и предреченное воссоединение героя с братом (фигура, кстати, столь же неясная, как и «прекрасный юноша») из «Гимна» автор заменил каноническим брачным союзом души с Христом. Сюжет «Загадки» состоит в следующем:
Прекрасная невеста, высокой породы, обручилась с милым женихом на своей родине. «Но тебе нужно испытание: будешь ли и в разлуке верна обрученному?» – так сказал отец – и невесту снарядили в чужой и далекий край. Ей поднесли золотой кубок с питием забвения. [Ср., кстати, в «Сироте» метафорическую «чашу утех».] Выпила, уснула <…> Прелестная пробудилась под другими небесами в каком – то новом незнакомом мире. Искусный мастер сделал ей подвижную темницу <…> И дано ей пять приставников, которые были ее слугами и стражами <…> И лживы, по природе, сии пять приставников.
Само собой, «подвижная темница» – это тело, а пять лживых приставников – это пять чувств, скрывающих истину от героини. Функционально они соответствуют тому лукавому плотскому окружению, которое в «Гимне» заставило гностического пришельца забыть об отчизне и о своем назначении[359]359
Впрочем, в более поздней «Памяти доколыбельного» появится и метафора тела как одежды земного узника, использованная уже в «Гимне», но универсальная для любой дуалистической традиции. Столь же традиционны у Глинки сетования на ее привычность и на нежелание узника с ней расстаться: «И что странней?.. (Я сам дивлюсь!..) Одежды ссыльного жалею И с ней расстаться уж боюсь! Как я сжился с сей жизнью новой, Как полюбил удел суровый!» (Литературные прибавления к Русскому инвалиду. 1837. № 35. С. 343).
[Закрыть]. Ср. далее:
От отца же был такой завет: благородная узница не возвратит свободы своей, доколе ясно и верно не узнает и не поймет, где и для чего она находится; и было другое условие: тогда освободится заключенная, когда темница ее, которая тает от времени, как лед от лучей солнечных, сама собою раскроется. И тогда, если останется еще в ней память о милой родине далекой, о женихе, который родился прежде, чем родилось время, но был свеж и молод, как заря утренняя; если не забудет своего высокого и светлого происхождения, – тогда опять, как будто от сна пробужденная, она очутится с своими милыми ближними, в своей отчизне далекой. Но если забудет все прежнее, былое; если полюбит страну испытания, то надолго останется там.
Однако бедной узнице не от кого узнать правду: «Питие забвения помрачило ее светлое существо <…> И тверже день ото дня становилась темница сия, и крепче цепь, привязывающая ее к бытию, ей чуждому». Ее искушают прелестями здешней жизни «лукавые волшебницы» – олицетворения мирских соблазнов.
И все же у нее сохранилось какое-то «темное воспоминание, что где-то была она прежде и кого-то оставила в иной стороне», – «там, где нет ни вчера, ни сегодня, где всегда один невечереющий день, никогда не сменяемый ночью». Хотя волшебницы глумятся над ее мечтами, героиню вдохновляет невидимый утешитель. Прилетая к ней на заре, он шепчет пленнице: «„Не унывай!“ И сей голос <…> напоминает ей о том неизменном блаженстве, которым наслаждалась она некогда». (Ср. опять-таки в «Гимне жемчужине» летящее и говорящее письмо, пробудившее героя.) Навещают ее и чисто романтические вестники истины, наподобие «девы» в «Сироте на чужбине»; эти прекрасные «гости с родины» – музыка, поэзия, искусство; о родине напоминает ей и сама природа, которой она любуется.
Так тоскует тоскою <sic!> таинственная невеста прекрасная о своем возлюбленном. Она сравнивает себя с светлым лучом, погруженным в мутные туманы, и старается не утратить ясности.
Презрев свое земное заточение и все его сокровища, она «бодрее сражается с волшебницами и не верит слугам и приставникам. Между ними и собою или, лучше сказать, между собою и собою поставила она дух Отца своего – истину» – то есть, добавим, функциональный аналог отцовского гнозиса или все того же родительского послания из «Гимна». К счастью, темница тела постепенно разрушается, и свобода все ближе. Скоро окрыленная невеста вернется домой – в «объятия сладкие» жениха, в свое «отечество прекрасное… Там будет награда верности за любовь и терпение»[360]360
Глинка Ф. Н. Опыты аллегорий… С. 27–32.
[Закрыть].
После этого погребально-оптимистического финала я позволю себе обратиться к русской классике, адаптировавшей как приведенный, так и близкий к нему гностический сюжет. Порознь мне уже приходилось анализировать соответствующие произведения, но здесь хотелось бы, пусть и совсем вкратце, очертить их единую тенденцию, манифестированную символизмом.
Мы знаем, что у Гоголя в «Невском проспекте» (1835) выведена была проститутка, которая своей неземной красотой заворожила наивного художника. Речи ее, однако, невыносимо глупы и нелепы. Герой все же надеется спасти прекрасную блудницу – он хочет забрать ее из борделя и сделать своей женой; но та в ответ глумится над ним. Ошеломленный мечтатель сопоставляется с рыбаком, обронившим в морскую пучину драгоценную жемчужину. Сперва он находит иллюзорное утешение в опиуме (по примеру героя Де Квинси), а потом кончает с собой.
В религиоведческом плане перед нами контаминация гностического рассказа о жемчужине с другим, более ранним нарративом, изложенным св. Иринеем Лионским в его широко известном сочинении «Adversus haereses» (XXIV–XXXI). Имеется в виду повествование о Симоне-маге («волхве»), который утверждал, что из публичного дома в Тире выкупил падшую Елену Прекрасную (= божественная Мысль, София) и сделал ее своей женой. Всячески усложнив канву сюжета, гностицизм отождествил плачевное превращение небесной Софии в блудницу (она же в других изводах Мария Магдалина) с роковой утратой ею этой самой Мысли; спасти ее предназначено гностическому Избавителю. Явственный отголосок указанной мифологемы мы и встречаем в гоголевском показе развратной и глупой красавицы: «Как будто вместе с невинностью оставляет и ум человека». Через много лет Достоевский в «Преступлении и наказании» (1866), следуя той же сюжетно-символической схеме, изобразит взаимоспасительный союз раскаявшегося героя с трогательной проституткой Соней – то есть Софией, а целительный гнозис заменит Евангелием.
Как отмечают Йонас и ряд других ученых, по мере развития мистических доктрин в них неизменно усиливается тенденция к психологизации и интериоризации мифа, субстанцированные силы и персонажи которого становятся знаками духовной реальности самого визионера, претерпевающего процесс становления. Это обстоятельство нам потребуется учесть при обращении к «Незнакомке» Блока. Предварительно необходимо произвести и кое-какие добавочные экскурсы историко-литературного свойства.
* * *
Разработанный в «Незнакомке» сюжет о пьянстве как способе постижении истины знаком не только русской, но и, конечно, европейской литературе, где он развивался, видимо, при условно-ориенталистском содействии. Приведу несколько примеров, релевантных для рассматриваемого стихотворения.
Первый из них заставляет вернуться к Семену Боброву. Будучи убежденным масоном, тот деятельно развивал в своем творчестве софийно-метафизическую и натурфилософскую топику, отозвавшуюся и в позднейшей русской поэзии (вплоть до «космистов» Пролеткульта, Заболоцкого, Ходасевича и др.). Знакомство Блока с его произведениями вполне допустимо. Литературу XVIII – начала XIX века он знал отлично, хотя в целом ее не любил. Исключение он делал именно для представителей мистически настроенного масонства, которое противопоставлял плоскому рассудочному Просвещению[361]361
Владимирова И. В. [И. В. Паперно], Григорьев М. Г. [М. Г. Альтшуллер], Кумпан К. А. А. А. Блок и русская культура XVIII века // Блоковский сборник IV. Тарту, 1980. С. 30, 40 и сл.
[Закрыть].
К фигуре Боброва его внимание могли привлечь и некоторые биографические обстоятельства, созвучные поведенческому стилю Блока в тот его «ресторанный» период, когда была написана «Незнакомка»[362]362
О биографическом подтексте «Незнакомки» см.: Белый Андрей. Между двух революций. М.: Худож. лит., 1990. С. 74–75. Ценный структурный анализ стихотворения представлен в работе: Магомедова Д. М. Александр Блок. «Незнакомка»: внутренняя структура и контекст прочтения // Вестник ПСТГУ. III: Филология. 2009. Вып. 2 (16). С. 38–46.
[Закрыть]. Бобров, как известно, страдал алкоголизмом, за что подвергался постоянным насмешкам, в первую очередь со стороны своих литературных недругов[363]363
См., в частности, Зайонц Л. О. Бобров С. С. // Русские писатели 1800–1917: Биографический словарь. М.: Сов. энциклопедия, 1989. Т. 1. С. 293; а также: Арзамас: Сб. в 2 кн. М.: Худож. лит., 1994. Кн. 1. С. 507–508.
[Закрыть]. Отбиваясь от их них, он в 1805 году написал апологетическое стихотворение, поставив к нему эпиграфом те самые слова, которые через столетие станут ключевым мотивом «Незнакомки»:
ПЕСНЯ
С французского
In vino veritas etc.
В вине вся истина живее,
Пословица твердит давно,
Чтоб чарка нам была милее,
Бог истину вложил в вино;
Сему закону покоряюсь;
И я за питуха сочтен;
Все мнят, что я вином пленяюсь;
Но нет – я истиной пленен.
Все мнят, что сроду я охоты
К наукам скучным не имел
И, чтоб пожить мне без заботы,
Я ставлю прихотям предел;
Всяк думает и в уши трубит,
Увидевши меня в хмелю:
Он в рюмке лишь забаву любит;
Нет, братцы, истину люблю.
Всяк думает, что пламень страстный
Подчас мое сердечко жжет
И что молодки только красной
Для счастья мне недостает;
Так, подпиваю и с молодкой;
И все шумят, что я хочу
Искать утехи с сей красоткой;
Эх, братцы! – истину ищу[364]364
Поэты 1790–1810-х годов: [Сб. стихов]. Л. Сов. писатель, 1971. С. 158–159. В отличие от дальнейшего в данной цитате курсив авторский. Мне неизвестно, действительно ли имелся у «Песни» французский оригинал. Так или иначе, стихотворение стимулировалось оживлением анакреонтической традиции в конце XVIII – начале XIX века. О последней см. обстоятельную статью Г. П. Макогоненко в кн.: Державин Г. Р. Анакреонтические песни / Отв. ред. Г. П. Макогоненко. М.: Наука, 1986. Связь с анакреонтическим гедонизмом остается у Боброва, однако, чисто внешней; суфийское же влияние на русскую поэзию в рассматриваемый период приходится решительно отвергнуть.
[Закрыть].
Блоковский сюжет предвосхищен был и «Вакхической песней» другого русского масона – В. Теплякова (1836), особенно ее 6-й строфой:
Когда с летом жизни для наших сердец
Разгул милых шалостей гибнет,
К бутылке мы рвемся душой наконец,
И вдруг постигаем, – но кто ж не постигнет, —
Что истины яркой теперь, как всегда,
На дне лишь бутылки играет звезда?
В стихах Блока, написанных в пору «Незнакомки» и вслед за ней, тоже присутствует сочетание звезды, вина и отчаяния, близкое к тепляковской «Песне»: см. «Там дамы щеголяют модами», «В октябре» («Давно звезда в стакане канула, – / Ужели навсегда? / … / И вот душа опять воспрянула: / Со мной моя звезда!»); ср. «Холодный дом», «Снежное вино» и некоторые др.
Еще один текст, воздействие которого, на мой взгляд, наиболее ощутимо в «Незнакомке», принадлежит Генриху Гейне, одному из любимейших поэтов Блока[365]365
См.: Тынянов Ю. Н. Блок и Гейне // Об Александре Блоке: Статьи. Пг.: Картонный домик, 1921. С. 235–264; Книпович Е. Ф. Блок и переводы из Гейне // Мастерство перевода: Сб. М.: Сов. писатель, 1964. С. 292–328; Лавров А. В., Топоров В. Н. Блок переводит прозу Гейне // Александр Блок: новые материалы и исследования: В 4 кн. М.: Наука, 1982–1993. Кн. 4. С. 658–665.
[Закрыть]. Это стихотворение «Im Hafen» («В гавани»), предпоследнее в цикле «Северное море» (часть книги «Путевые картины», 1827). Сам цикл, построенный на маринистски-романтической тематике, – корабли, странствие по миру и истории, мифология и любовная ностальгия – открывается в стихотворении «Krönung» гимном «юной царице»; черты последней, как и некоторых других героинь Гейне, можно опознать в блоковской Прекрасной Даме. Отголоски «Северного моря» вообще легко различимы у Блока – см. хотя бы «Ночную фиалку», «Ее прибытие» и др. (порой он, правда, вступает в прямую полемику с Гейне – ср. стихотворение «Ночь. Город угомонился» (1906) и «Fragen»). К числу мотивов, отразивших это влияние, примыкают, вероятно, и «плывущие корабли», запечатленные на стенах кабачка в пьесе «Незнакомка»[366]366
О другом гейневском источнике «Ночной фиалки» – «Путевых картинах» – см.: Ясенский С. Ю. Роль и значение реминисценций и аллюзий в поэме «Ночная фиалка» // Александр Блок: Исследования и материалы. Л.: Наука. С. 64–77.
[Закрыть]; здесь же, в сцене повального, чуть ли не вселенского опьянения, угадывается и скрытая цитата из концовки «Im Hafen». У Блока сказано: «Все вертится, перевернется сейчас. Корабли на обоях плывут, вспенивая голубые воды. Одну минуту кажется, что все стоит вверх ногами». Ср. комическое финальное опьянение у Гейне, когда шатается, колеблется (taumelt), вместе с героем и хозяином погребка, Иордан, качается «бессмертная душа» героя и, наконец, в последней строке «вертится (dreht) весь перепившийся мир».
Но гораздо более впечатляющие переклички содержатся не в пьесе, а именно в стихотворении «Незнакомка». У Гейне «человек, достигший гавани», пьет рейнвейн «в славном погребке бременской ратуши» (im guten Ratskeller zu Bremen). Мир «уютно и мило отражается в бокале, и плещущий микрокосм солнечно (sonnig) вливается в жаждущее сердце». В «Незнакомке» дано более торжественное развитие солярной символики вина, вливающегося в душу: «Глухие тайны мне поручены, / Мне чье-то солнце вручено, / И всей души моей излучины / Пронзило терпкое вино».
Дальнейшее расширение вселенских видений сопряжено в тексте Гейне со сменой точки зрения, с переходом от третьего лица к первому (ich): «Все вижу я в стакане: / Историю древних и новых народов, / Турок и греков, Гегеля и Ганса, / Лимонные рощи и вахтпарады, / Берлин и Шильду, и Тунис, и Гамбург, / И прежде всего образ [Bild] моей любимой, / Ангельскую головку [Engelköpfchen] на золотом фоне рейнвейна (на деле «auf Rheinweingoldgrund» включает более сложные коннотации, не учтенные в имеющихся переводах и связанные, в частности, с иконописью; но grund – это также «дно», «основа», «почва». – М. В.). О, как прекрасна, как прекрасна ты, любимая! / Ты как роза», – но тут же уточняется, что любимая подобна не розе Шираза или Сарона, а «розе» погребка, то есть самому рейнвейну («роза из роз»).
О том, насколько значимым оказалось для Блока цитируемое стихотворение, свидетельствуют и более поздние реминисценции из него при обращении к канонически-амбициозной теме всемирности русского человека в «Скифах». Там, среди прочего, воскресли «лимонные рощи» из «Im Hafen», а место немецких «вахтпарадов» (Wachtparaden) заняли рифмующиеся с ними немецкие же «громады». «Мы помним все – парижских улиц ад, / И венецьянские прохлады, / Лимонных рощ далекий аромат[367]367
Как мне указала М. Виролайнен, в этом же фрагменте присутствует и реминисценция из пушкинского «Каменного гостя»: «…ночь лимоном и лавром пахнет».
[Закрыть], / И Кельна дымные громады…»
Однако в «Незнакомке» тема вселенского познания получила другое направление. У Гейне в «Im Hafen» герой и радушный хозяин погребка «пили, как братья», беседуя «о возвышенных и сокровенных предметах»; перед плачущим героем, вновь уверовавшим в любовь и простившим своих злейших врагов, разверзлись блаженные врата (die Proften des Heils), и он узрел двенадцать апостолов («священные» бочки), проповедующих «безмолвно, но все так же внятно для всех народов». Пародийный экстаз разрешается аллилуйей, возглашаемой героем, который мысленно пребывает уже в Земле Обетованной, среди пальм Бейт-Эля и благоухающих миртов Хеврона; шумит Иордан, колеблясь от радости. Как уже говорилось, в концовке стихотворения изображено некое космическое опьянение, причем «пылающее солнце» – это «красный спьяна нос мирового духа»; вокруг него и «вертится весь перепившийся мир».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.