Электронная библиотека » Михаил Вайскопф » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 29 июня 2022, 14:20


Автор книги: Михаил Вайскопф


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Разыскания своего национал-социалистического предтечи увлеченно продолжили Кожинов[218]218
  Кожинов В. В. О тайнах происхождения Афанасия Фета // Проблемы изучения жизни и творчества А. А. Фета. Курск, 1993. С. 322–328.


[Закрыть]
и Вероника Шеншина, его единомышленница из Хельсинки. Заново проделав в Германии кропотливую работу по изучению дармштадтских документов и отважно преодолев препоны «древнего немецкого шрифта» (то бишь обычного готического шрифта XVIII–XIX веков), Шеншина восстановила, по ее словам,

правду, в частности, относительно вероисповедания матери поэта и ее родственников: из архивных источников следует, что все они были лютеранского вероисповедания[219]219
  Шеншина В. А. Дармштадские документы в биографии А. А. Фета // XVIII Фетовские чтения. Афанасий Фет и русская литература. Курск, 2004. С. 6. Этот вердикт вызвал юмористическую реплику у Шумихина, напомнившего об исследовании И. А. Кузьминой, которое без остатка разрушило шеншинскую версию.


[Закрыть]
.

Само по себе это обстоятельство, правда, мало что доказывает – но для юдофобов оно прозвучало утешительно.

Вдохновившись достигнутым, оба патриота попытались вдобавок наградить Фета и настоящим русским (а вернее, татарско-русским) отцом – тем самым А. Н. Шеншиным, с которым беременная Шарлотта Беккер из Дармштадта уехала от мужа в Россию. Как известно, уже будучи знаменитым поэтом и видным публицистом охранительного направления, Фет в конце 1873 года сумел упросить снисходительного Александра Второго вернуть ему «утраченную» еще в детстве фамилию Шеншин и сопряженный с ним дворянский статус. Что касается В. Шеншиной, то понятно, что ее страстный, хотя и заочный, русский патриотизм дополнялся персональными генетическими амбициями. Трудность состояла лишь в отсутствии доказательств, и она заменила их доводами иного, возвышенного свойства: ведь «по своей глубинной сущности и мироощущению Фет оставался человеком исконно русским». Но главное, что «с указом государя, как и с волей самого поэта, исследователям придется смириться»[220]220
  Там же. С. 7, 11.


[Закрыть]
. Досадно, конечно, что самодержец не оставил нам и других непререкаемых указаний такого же свойства – например, касательно происхождения «Слова о полку Игореве» – и оттого обрек ученых на лишние хлопоты.

Завершая эту почти детективную историю, следует четко резюмировать, что и опубликованные документы, и экспертиза самой Кленин действительно никак не подтверждают расхожего мнения о еврействе поэта. Разъяснения все еще требует только сам его облик – и кое-какие немаловажные тексты, для лучшего понимания которых нам потребуется сделать беглый экскурс в раннюю, еще дошопенгауэровскую интеллектуальную предысторию поэта.

Гернгутерский субстрат

С 14-летнего возраста Фет три года обучался в лифляндском городке Верро (сегодня это Выру в южной Эстонии) в пансионе Г. Крюммера.

Это имя в те годы шумело, – пишет о нем Георгий Блок. – Его чтили и дерптские профессоры, и местные бароны <…> В конце двадцатых годов, когда Крюммер (первоначально в Эстляндии) основал свой пансион, – в Прибалтийском крае, на родине баронессы Крюденер, не улеглись еще мутные мистические волны александровского времени. И наряду с пиэтизмом, наряду с важными масонами, прочное, покровительствуемое властями гнездо свили себе гернгутеры. К ним – это достоверно известно – принадлежал и Крюммер, и из их же среды было подобрано и большинство его сподвижников-учителей.

И автор многозначительно прибавляет: «…гернгутерства биограф атеиста Фета обходить молчанием не должен»[221]221
  Блок Г. Рождение поэта… С. 15–16. Подробнее о гернгутерских традициях в Верро см. в чрезвычайно ценных примечаниях к образцовой монографии Кленин: Klenin E. Op. cit. P. 77–80.


[Закрыть]
.

В самом деле это движение, которое называли также «моравским» или «богемским братством», именно в Лифляндии и Эстляндии развивалось с особым размахом, поскольку там ему в недавнюю эпоху энергично содействовало правительство. Покровителем и панегиристом братства был неимоверно популярный в александровской России немецкий религиозный писатель Г. Юнг-Штиллинг[222]222
  См., например: Юнг-Штиллинг Г. Победная повесть, или Торжество веры Христианской. СПб.: В Морской тип., 1815. С. 35, 40, 177 и др.


[Закрыть]
вместе с преданной ему баронессой Ю. Крюденер, инициировавшей создание Священного Союза. В беседе со Штиллингом почитавший его император Александр I заявил даже, что именно гернгутеры больше всего соответствуют христианскому «первообразу»[223]223
  Пыпин А. Н. Религиозные движения при Александре I. СПб.: Академический проект, 2000. С. 346.


[Закрыть]
. Их убежденным сторонником был и К. А. Ливен[224]224
  См.: Вигель Ф. Ф. Записки: [В 2 кн.] М.: Захаров, 2003. Кн. 2. С. 1338.


[Закрыть]
– попечитель Дерптского учебного округа с 1817 по 1828 год, а потом, до 1833 года, министр народного просвещения Российской империи. Хотя после него ситуация ухудшилась, движение, в общем, сумело сохранить свои позиции, особенно в педагогике.

В моравском братстве духовный подъем сошелся с рационализмом, и, согласно Г. Блоку, именно скептико-рационалистической закалке, полученной им в пансионе, Фет обязан был своим иммунитетом к богословской догматике. Сам Крюммер, наряду с другими предметами, преподавал, как подчеркивает биограф, Закон Божий и геометрию. Здесь Фет впервые и получил серьезное образование, о котором не раз вспоминал с уважением и благодарностью (чего не скажешь о менее привлекательных сторонах его школьного опыта).

Его персональное безбожие, впрочем, выходило уже далеко за рамки гернгутерского скепсиса; но тут, упреждая дальнейшее изложение, стоит принять во внимание, что упомянутый Г. Блоком атеизм поэта – довольно сбивчивый, путаный[225]225
  См. один из его афоризмов: «Атеизм дозволителен тому, у кого он не вера, а критика, кто знает, что и атеизм не состояние» (Фет А. А. Сочинения и письма: В 20 т. СПб.: Фолио-Пресс, 2006. Т. 3. С. 328. (Далее: СиП.).


[Закрыть]
и порой граничивший с эпатажным демонизмом, – носил вовсе не материалистический характер. На этот счет имелись разные мнения и разные свидетельства, в том числе его собственные. «Фет был убежденным атеистом, – пишет, например, Б. Садовской. – Когда он беседовал о религии с верующим Полонским, то порой доводил последнего, по свидетельству его семьи, до слез»[226]226
  Садовской Б. А. Ледоход. Статьи и заметки. Пг.: Изд. автора, 1916. С. 80. См. также опубликованный Г. Блоком в «Рождении поэта» (с. 32–33) «контракт», где Фет, очевидно, обозначен под псевдонимом атеиста Рейхенбаха.


[Закрыть]
. В письме к А. Ф. Кони от 8 апреля 1915 года великий князь Константин (К. Р.) поддержал Садовского:

Незабвенного Афанасия Афанасиевича я близко знал и крепко любил, так же, как и жену его Марью Петровну, родную сестру знаменитого Боткина. От нее я знал, что Фет действительно был «убежденным атеистом», по крайней мере по внешним проявлениям религиозности или, вернее, по отсутствию последней. М. П. говаривала мне, что ее муж в последние годы избегал принятия Св. Тайн, и в предсмертные дни было невозможно убедить его причаститься[227]227
  К. Р. [Константин Константинович Романов, вел. кн.]. Дневники. Воспоминания. Стихи. Письма. М.: Искусство, 1998. С. 446.


[Закрыть]
.

Однако сам Фет в известном письме от 5 февраля 1880 года к Н. Страхову, твердому приверженцу православия, опровергал представления о своем атеизме:

Ни я, ни Шопенгауэр не безбожники, не атеисты. Не заблуждайтесь, будто я это говорю, чтобы к Вам подольститься. Я настолько уважаю себя, что не побоялся бы крикнуть Вам: «Таков, Фелица, я развратен», хотя чувства Бога и не-Бога ничего не имеют общего с этикой [намек на категорический императив Канта. – М. В.], характером, что мир есть, собственно себя носящая воля (вседержитель).

Фет тут же сдвигает проблему в область религиозного инстинкта – но, одновременно, и агностицизма:

Что есть Бог, я знаю непосредственно, т. е. чувствую, так как иного непосредственного знания нет. Но как прицеплен Бог к этому миру (Вишну) Шопенгауэр, как умница, не знает (ЛН 2: 301).

Спустя много десятилетий Н. Струве, оспаривая мнение Е. Эткинда, доказывавшего безбожие поэта, возражал, что «называть Фета атеистом можно только по недоразумению», – но сделал важную оговорку: «Нигде я не утверждал, что он был христианином, тем более православным»[228]228
  Вестник РХД. № 141. 1983. С. 175.


[Закрыть]
. К очень позднему, чуть ли не предсмертному письму Фета к В. Соловьеву Ю. Говоруха-Отрок приписал

новое классическое изречение Аф<анасия> Аф<анасьевича>, произнесенное им с большою горячностью и даже перекрестившись: «Благодарю тебя, Господи, за то, что я язычник».

Г. В. Петрова, публикуя это письмо, приводит к нему комментарий М. С. Соловьева:

Во время спора с М. И. Хитрово и Говорухою-Отроком и защиты ими христианства Фет вскочил, стал на колени перед иконою и, крестясь, произнес с чувством горячей благодарности: «Господи Иисусе Христе, Мать Пресвятая Богородица, благодарю Вас, что я не христианин»[229]229
  А. А. Фет. Материалы и исследования. Вып. II. СПб.: Контраст, 2013. С. 423.


[Закрыть]
.

Кленин, досконально описавшая быт и учебную программу Верро[230]230
  Справедливо ссылаясь на книгу Г. Блока «Рождение поэта» как на чрезвычайно важный материал по биографии юного Фета, Черемисинова вместе с тем приводит сентенцию Дерябиной о том, что ценнейшим источником знаний о школе в Верро является книга Г. Эйзеншмидта (Eisenschmidt H. Erinnerungen aus der Kruemmerschen Anstalt und aus des Verfassers Schulzeit. Dorpat, 1860), якобы «давно забытая» (Дерябина Е. П. Забытый мемуарный источник о жизни Фета в Верро // XXII Фетовские чтения: Афанасий Фет и русская литература (101-107). Курск: Курский гос. ун-т, 2008). – Письма Я. Г. Гуревича к А. А. Фету (1890–1891) / Публ. Л. И. Черемисиновой // А. А. Фет. Материалы и исследования. Вып. I. СПб.: Альянс-Архео, 2010. С. 356. Примеч. 2. Между тем принятое здесь на веру утверждение Дерябиной – библиографический курьез, если не подлог: труд Эйзеншмидта впервые использовал уже в 1924 году именно Г. Блок (Указ. соч. С. 95. Примеч. к главе III), а в 2002 году еще более обстоятельно – Э. Кленин.


[Закрыть]
, перечисляет такие ее подробности, как постоянные проповеди самого директора, обильное цитирование Библии и немые карты, собственноручно составлявшиеся Крюммером (а также общеобязательное празднование дня его рождения)[231]231
  Klenin E. Op. cit. P. 78.


[Закрыть]
. Вспоминая о своей тогдашней жизни, которая началась для него со школьного молебна и звуков органа (РГ: 82), сам Фет неспроста замалчивает почти всю конфессиональную сторону дела – но, разумеется, она не миновала его в жестко авторитарной обстановке пансиона. Несколько подробнее к этой проблематике я перейду позже, но пока предлагаю сосредоточиться на иных аспектах фетовской личности.

Кантонистский стол

Судя по Юнгу-Штиллингу, гернгутерскому движению присущи были юдофильские и, сверх того, протосионистские настроения. В своем популярном аллегорическом романе «Das Heimweh», как и других сочинениях, тот с энтузиазмом предсказывал возвращение евреев в Землю обетованную[232]232
  См. в переводе Ф. Лубяновского: «Народ израильский соберется от всех четырех ветров и в последние времена преселится паки в землю, которую Он обещал даровать в вечное наследие пращурам и их потомкам» (Юнг-Штиллинг Г. Тоска по отчизне. М.: В Университет. тип., 1817–1818. Ч. 3. С. 22. Подробнее об этом: Вайскопф М. Покрывало Моисея. Еврейская тема в эпоху романтизма. М.; Иерусалим: Мосты культуры, 2008. С. 35–37.


[Закрыть]
(где, соответственно протестантски-деловым установкам автора, они добьются экономического процветания). Та же мысль развертывалась в его самом главном и чрезвычайно востребованном в России эсхатологическом труде «Победная повесть, или Торжество веры христианской». В целом же тема грядущей еврейской репатриации с самого конца XVIII и до середины XIX столетия была на слуху в протестантских странах и бурно обсуждалась в западной, а порой и русской печати 1830–1840-х годов – за полвека до появления сионизма[233]233
  Вайскопф М. Указ. соч. Гл. «Борьба за Сион». С. 297–306.


[Закрыть]
. С учетом этого подтекста и стоит рассматривать уже цитированные строки «Я плачу сладостно, как первый иудей / На рубеже земли обетованной», – где неким подразумеваемым аналогом Ханаана выступает первая, еще детская любовь поэта.

Хотя эротическая риторика романтизма, вообще говоря, черпала вдохновение именно из религиозного глоссария[234]234
  См.: Вайскопф М. Между огненных стен. Книга об Исааке Бабеле. М.: Книжники, 2017. С. 106.


[Закрыть]
, такая аналогия, странным образом заворожившая А. Блока, единична в русской поэзии, несмотря на влияние, испытанное ею со стороны «Еврейских мелодий» Байрона. Процитированное стихотворение Фет написал уже в период университетской учебы – в 1844 году, через несколько лет после Верро, – но можно предположить, что оно как-то связано было и со штиллинговской традицией, и с бурно обсуждавшимся на Западе проектом возвращения евреев в Сион. Тогда же, в 1844-м, он напечатал сонет «Рассказывал я много глупых снов…», где лирическая нота тоже замешана на библейской ностальгии:

 
…И время шло. Я сердцем был готов
Поверить счастью. Скоро мы расстались, —
И я постиг у дальних берегов,
В чем наши чувства некогда встречались.
 
 
Так слышит узник бедный, присмирев,
Родной реки излучистый припев,
Пропетый вовсе чуждыми устами:
 
 
Он звука не проронит, хоть не ждет
Спасения, – но глубоко вздохнет,
Блеснув во тьме ожившими очами.
 

Текст, не без влияния Байрона, отсылает к знаменитому 136-му псалму, в котором изгнанники, тоскующие по родному Сиону, отказываются петь на чужбине, «при реках Вавилона»: «Как нам петь песнь Господню на чужой земле?» Впрочем, этот псалом был и довольно расхожей метафорой любовной тоски в поэтике романтизма – а позднее за ее пределами. Кроме того, в 1840-х годах Фет, следуя романтико-католическому канону, напечатал три сонета о Мадонне – но первый из них, 1842 года, открыл беспрецедентным для русской поэзии ее титулованием: «Владычица Сиона».

Как раз тогда, на рубеже 1842–1843 годов, Николаем I «был взят курс на поголовное крещение кантонистов из евреев, – пишет исследователь. – На этот раз инициатива исходила непосредственно от царя. <…> На практике это означало, что к миссионерской кампании подключались все воинские начальники. Они получали полную свободу действий»[235]235
  Петровский-Штерн Й. Евреи в Русской армии. М.: Новое литературное обозрение, 2003. С. 125.


[Закрыть]
. Вдобавок к этим фельдфебельски-попечительным мерам в 1843-м еврейское население империи изгнали из 50-верстной приграничной полосы, перерезав тем самым все его связи с единоверцами и родственниками, живущими по другую сторону границы. Репрессии вообще беспрестанно ужесточались вплоть до самой Крымской войны, вызывая резкие протесты и стимулируя очередные протосионистские прожекты на Западе, где Россию стали называть новой Испанией, ассоциируя, среди прочего, мобилизацию еврейских детей в кантонисты и депортацию населения с инквизицией и с изгнанием евреев из Испании в 1492-м и из Португалии в 1496-м[236]236
  Вайскопф М. Покрывало Моисея… С. 331–332.


[Закрыть]
. В злободневно-еврейском контексте и стоит рассматривать, мне кажется, оба процитированных стихотворения Фета 1844 года – вариацию на темы 136-го псалма, оплакивающего изгнание на чужбину, и «Когда мои мечты…».

Религиозное настроение передано у него и в других ранних текстах: «Стократ блажен, когда я мог стяжать…» (1840, из «Лирического пантеона»), «Видение» (1843), да и та же не обнародованная им «Блудница». Сюда примыкает серия ночных медитаций 1840-х годов: «Ночь тиха. По тверди зыбкой…» (о волхвах), «Тихо ночью на степи…» и др. Скорее всего, однако, это такие же стилизации, как его более частые антологические сочинения того же десятилетия наподобие «Вакханки» или «Дианы». При всем том нельзя отвергать здесь инерцию школьного пиетизма, как и возможность фетовских колебаний в вопросах веры и неверия – несмотря на последующие эпатажно антихристианские признания поэта. Знаменательно, во всяком случае, что в одной из этих своих медитаций – «Ночь. Не слышно городского шума…» (1843) он с чувством повторил триаду ап. Павла (вера – надежда – любовь) и возблагодарил Творца за жизнь:

 
Тихо всё, покойно, как и прежде;
Но рукой незримой снят покров
Темной грусти. Вере и надежде
Грудь раскрыла, может быть, любовь.
 
 
Что ж такое? Близкая утрата?
Или радость: – Нет, не объяснишь, —
Но оно так пламенно, так свято,
Что за жизнь Творца благодаришь[237]237
  Тем не менее через пять лет, в 1848 году, в стихотворении «Мой друг, я верую, надеюсь и люблю…» тот же трилистник из катехизиса вместе с упованием на Творца подвергнут будет сомнению, – амбивалентность, постоянно характерная для Фета.


[Закрыть]
.
 

С другой стороны, на склоне лет о его тогдашнем студенческом вольнолюбии напомнит ему в письме старый друг Я. П. Полонский, процитировав его – вернее, все же коллективный – рифмованный памфлет (ответ М. Дмитриеву) 1842 года и резюмируя: «Каким ты был тогда либералом!» Однако в антицерковной строфе приведенного им текста: «Горько вам, что ваших псарен / Не зовем церквами мы…» вольнодумный скепсис трудно отделить от гернгутерского антиклерикализма. По образному выражению Г. Блока, «геометрия Крюммера методически проветривала уголки детской души, в которых могли притаиться остатки чуждой гернгутерскому разуму веры»[238]238
  Блок Г. Рождение поэта… С. 35.


[Закрыть]
. В письмах, мемуарах и беседах Фет беспрестанно, с растущим ожесточением бранит коррумпированных и невежественных «попов», самое церковь и особенно церковные праздники, в которых видит лишь зловредные алкогольные радения[239]239
  РГ, с. 25 и далее во многих местах.


[Закрыть]
; и наоборот, едва удается найти у него сочувственные слова об официальном вероисповедании и его служителях. Вероятно, в этой хронической вражде отозвались также персональные мытарства, сопряженные с трагическим решением Орловской консистории, сделавшей Фета отщепенцем еще во время школьной учебы.

Его неодолимые карьеристские амбиции эта катастрофа, однако, только стимулировала. В 1845-м, надеясь дослужиться до дворянства, он поступил на военную службу. С марта 1846 года в звании корнета Фет в течение двух лет управлял так называемым кантонистским столом и школой кантонистов при штабе корпуса. Его подопечные, пишет он в мемуарах, были набраны из «четырех губерний: Херсонской, Киевской, Подольской и Волынской» – что, безусловно, указывает на преобладание среди них евреев, хотя сам автор об этом умалчивает. Как уже говорилось, цель затеи с еврейскими кантонистами состояла в их повальном крещении. Именно в рамках этой задачи Фету приходилось обучать подопечных грамоте, Ветхому и Новому завету, молитвам, географии и проч. (РГ: 351–352). А став полковым адъютантом, он окрестил 15-летнего кантониста, дав ему фамилию Афанасьев – производную от собственного имени. «Впоследствии, – прибавляет он, – в должности полкового адъютанта мне привелось быть восприемником многих евреев. И таких Афанасьевых оказалось не менее десяти».

В этом казарменном благочестии было, конечно, нечто казусное, если принять во внимание его бесконечное презрение к церкви. Однако в данном случае он просто выполнял свои служебные обязанности и, как всегда, выполнял их добросовестно. (Вспоминается девиз Н. Кукольника: «Если царь прикажет – через два месяца акушеркой стану».) Можно не сомневаться, что с таким же усердием он насаждал бы зороастризм или ислам, если б того потребовало начальство.

Среди кантонистов, кроме детей, встречались, как мы только что видели, подростки или юноши, то есть люди, успевшие получить еврейское базовое образование. Поскольку они, естественно, упорнее всего противились крещению, сама методика занятий с ними требовала каких-то полемических навыков, не говоря уже о ветхозаветной эрудиции, которую Фет, конечно, накопил уже в Верро[240]240
  Э. Кленин в своей капитальной книге говорит как о его атеизме, так, с другой стороны, и об основательном усвоении им протестантской теологии и библейских цитат, вынесенном из немецкой школы в Лифляндии: Klenin E. Op. cit. Р. 72–73, n. 29.


[Закрыть]
и с примерами которой мы уже встречались. Отсвечивали они и в мотиве Синайского откровения, завершившем его оду «Горы» (1843):

 
Мне так легко, – я жизнь познал,
И грудь так сладко дышит ею,
Я никогда не постигал,
Что нынче сердцем разумею:
Зачем Он горы выбирал,
Когда являлся Моисею,
И отчего вблизи небес
Доступней таинства чудес!
 

Теперь, однако, Ветхий завет ему требовалось пристегнуть к Новому. В последний входил догмат о том, что побежденный, униженный и рассеянный по всему миру «ветхий Израиль» никогда не возродится, а разрушенный Сион не восстанет из праха – вопреки древним обетованиям, которые иудеи понимают буквально, а значит, неправильно. Ведь, отвергнув и казнив Мессию, они безвозвратно утратили свою первоначальную избранность, и та перешла к Церкви, ставшей с тех пор «новым Израилем». Это отрадное убеждение изначально укоренилось в православии, католицизме и большинстве протестантских церквей – но, конечно, оно радикально расходилось с протосионистской идеей о предстоящем возвращении евреев на родину и воссоздании Иерусалима, которую наряду с Юнгом-Штиллингом в первой половине XIX века на Западе возглашало немало мыслителей, опиравшихся как раз на ветхозаветные пророчества.

Вероятно все же, духовное окормление продвигалась у Фета с заминками, и любопытным свидетельством его миссионерского раздражения осталось стихотворение «Последнее слово» (первоначально – «Пророку»), изданное в 1847 году, то есть в те самые времена, когда он спасал души нижних чинов. Запальчиво перелагая здесь гневные библейские пророчества (в частности, из Лев. 26: 27–33, 38–39), он ограничился предсказанием об уничтожении греховного народа, опустив идущие следом утешения и обетования уцелевшим:

 
Я громом их в отчаяньи застигну,
Я молнией их пальмы сокрушу,
И месть на месть и кровь на кровь воздвигну,
И злобою гортань их иссушу.
 
 
Я стены их сотру до основанья,
Я камни их в пустыне размечу,
Я прокляну их злобное дыханье,
И телеса их я предам мечу.
 
 
Я члены их орлятам раскидаю,
Я кости их в песках испепелю,
И семя их в потомках покараю,
И силу их во внуках погублю.
 
 
На жертвы их отвечу я хулою,
Оставлю храм и не приду опять,
И девы их в молитве предо мною
Вотще придут стенать и умирать.
 

Подобные заверения были, правда, и общим местом тогдашней русской поэзии, раскинувшимся от Жуковского с его «Агасфером» до какого-нибудь Красова или Бернета. Ветхозаветные мотивы, однако, не покинут Фета на протяжении всей его жизни – и, например, 25 июля 1888 года он в очередной раз обратится к ним, рассказывая в письме Софье Андреевне Толстой, как любит и почитает ее мужа:

Мечтаю о Плющихе, как о земном рае между Евфратом и Тигром, тем более, что по соседству, в Хамовниках, я всегда могу найти обетованную землю с ее богоборцем Израилем (ЛН 2: 168).

В той же связке публикаций 1847 года, где находилось «Последнее слово», Фет, как бы для того, чтобы уравновесить свои свирепые инвективы, помещает и умильное стихотворение «Мой ангел» (пожалуй, все же излишне педофильское в своей католической окраске); здесь же напечатаны несколько лирических и одно антологическое сочинение. Однако то духовное и интеллектуальное наследие, которое он вынес из школы в Верро и которое наслоилось на глубинные основы его личности, для всей его последующей жизни сказалось гораздо весомее этих стилизаций.

Два Адама

В достаточно огрубленной трактовке «духовное христианство» в целом и гернгутерство в частности разделялись на два аспекта, не всегда скоординированных между собой. Первый сопряжен с умерщвлением в себе внешнего, «ветхого Адама», заменяемого Адамом новым, внутренним – проникновенно-молитвенным «Христом в сердце». Второй, обращенный к внешнему миру, навязывает ему социально-этические добродетели, предопределенные протестантской рецепцией Ветхого завета – в основном именно Ветхого, а не Нового, малопригодного для земной жизни.

Что касается собственно спиритуалистического заряда, то применительно к подростку Фету его роль достаточно проблематична. По замечанию Кленин, все отчеты о школе в Верро подчеркивают как раз «отсутствие мистицизма и узкий характер ее религиозности». И все же, добавляет она в другом месте, со времен Цинцендорфа это направление оставалось важной и повторяющейся частью гернгутерского пиетизма[241]241
  Klenin E. Op. cit. P. 341.


[Закрыть]
. Тут все же необходимо принять во внимание, что Фет учился в Лифляндии именно в те годы (1835–1837), когда в империи в качестве господствующей религии безоговорочно уже утвердилось ревнивое православие, а уваровская доктрина усердно насаждалась министерством народного просвещения. В отличие от своего предшественника прагматичный и приземленный Николай I, не говоря уже о циничном Уварове, не жаловал мистической экзальтации – да еще иноверческой и иноземной. В таких условиях осторожность для Крюммера была разумной необходимостью. Скорее всего, мистические веяния в Верро могли быть окказиональными или опосредованными – но, по совести говоря, трудно предположить, будто пансионер-Фет никак не соприкасался с сокровенной сутью движения.

Немецко-протестантская закваска роднит его с социальными установками двух других «выучеников немецкого пиетизма». Так Д. М. Чижевский назвал В. А. Жуковского и М. П. Погодина – друзей Гоголя, которого он, вслед за Г. Флоровским, напрямую связал с наследием александровской эпохи. Да и в Верро Фет попал при ощутимом содействии Жуковского. По окончании же школы он переехал в Москву, где провел год в домашнем пансионе Погодина при Московском университете, и как бы мало тот ни занимался воспитанниками, вряд ли его религиозные склонности остались для них тайной. Погодин покровительствовал начинающему поэту, показал его стихи одобрившему их Гоголю и первым напечатал их в своем «Москвитянине» (в 1841–1842 годах). А сделавшись студентом, Фет на целых шесть лет переселился к своему соученику Аполлону Григорьеву, который станет истовым приверженцем масонства. Безотносительно к тому, как складывались их странные[242]242
  Полонский написал ему спустя много лет: «Помнишь, как ты нашел Григорьева в церкви на всенощной и, когда тот, став на колени, простерся ниц, ты тоже простерся рядом с ним и стал говорить ему с полу… что-то такое мефистофельское, что у того и сердце сжалось, и в голове замутилось…» (ЛН 1: 670). Между тем у гернгутерского воспитанника это «мефистофельское» глумление могло объясняться просто отторжением от ритуалов официальной церкви.


[Закрыть]
, переменчивые и порой уродливые отношения, и даже безотносительно к разгульной студенческой жизни обоих, это соседство тоже сказалось на его духовном мире: «Дом Григорьевых, – вспоминает Фет, – был истинною колыбелью моего умственного я», тем местом, где произошло «полное мое перерождение из бессознательного в более сознательное существо» (РГ: 149). Словом, во всех этих узловых локусах своего становления он находился в пиетистской или смежной среде.

Позднее он зачитывался Жорж Санд[243]243
  См.: РГ. С. 431, 447.


[Закрыть]
, в романах которой «Консуэло» и особенно «Графиня Рудольштадт» обширное место уделялось как раз оккультной традиции моравских братьев. А главное, что в самом ядре личности Фета можно распознать некий отблеск того «внутреннего Божества», которое чаяли снискать не только гергнгутеры, но и все остальные приверженцы пиетизма, включая масонов. Прямым, хотя и запоздалым отзвуком пиетистского наследия представляется мне фетовское стихотворение 1879 года, написанное с опорой на Библию (Быт. 1: 14–18, Иов. 38: 7) и восхитившее Н. Страхова (который предложил Фету кое-какие незначительные поправки)[244]244
  См. комм.: СиП. Т. 5. С. 323–326.


[Закрыть]
:

 
Не тем, Господь, могуч, непостижим
Ты пред моим мятущимся сознаньем,
Что в звездный час твой светлый Серафим
Громадный шар зажег над мирозданьем.
 
 
И мертвецу с пылающим лицом
Он повелел блюсти Твои законы,
Всё пробуждать живительным лучом,
Храня свой пыл столетий миллионы.
 
 
Нет, Ты могуч и мне непостижим
Тем, что я сам, бессильный и мгновенный,
Ношу в груди, как оный Серафим,
Огонь сильней и ярче всей вселенной.
 
 
Меж тем как я – добыча суеты,
Игралище ее непостоянства, —
Во мне он вечен, вездесущ, как ты,
Ни времени не знает, ни пространства.
 

Сама по себе эта взаимосоотнесенность макро– и микрокосма – общее место многих учений и, конечно, она обычна для любого пиетизма, хотя и дана здесь под Шопенгауэра, которого именно он тогда переводил (умопостигаемая сущность, не подвластная времени и пространству как условиям мира явлений)[245]245
  Шопенгауэр А. Мир как воля и представление (далее везде – МВП) / Пер. А. Фета. Изд. 4-е. СПб.: Изд. А. Ф. Маркса, 1894. С. 132.


[Закрыть]
. Более интересная концептуальная особенность текста заключается, однако, в том, что в нем одновременно и утверждается, и оспаривается библейски-креационистская модель.

«Громадный шар» над мирозданием взят не из Книги Бытия, а из гипотезы дерптского астронома Медлера – далеко, правда, не оригинальной. С другой стороны, «мертвец с пылающим лицом», несомненно, соотнесен здесь с синайским законодателем, появившимся у Фета еще в его пиетистской оде 1843 года. Но слово «мертвец» (кстати, озадачившее Достоевского) навеяно, вероятно, библейским парадоксом. В Писании сказано: «И говорил Господь с Моисеем лицом к лицу, как бы говорил кто с другом своим» (Исх. 33: 11; те же слова повторятся в концовке Пятикнижия). Однако всего через несколько строк (33: 20) Господь предостерегает его: «Лица Моего не можно тебе увидеть, потому что человек не может увидеть Меня и остаться в живых». Равнодействующими между двумя этими контрастными речениями стали мотив предполагаемой народом смерти Моисея наверху, на горе («не знаем, что с ним сделалось», – Исх. 32: 1), а затем его образ, воспылавший страшным отраженным светом: лицо пророка «стало сиять лучами оттого, что Бог говорил с ним», так что ему приходилось закрывать его покрывалом (Исх. 34: 29, 33–35). Этот библейский мотив впечатлил Фета еще в детстве[246]246
  Церковный живописец, изобразивший скрижали, «удачно накинул полупрозрачное покрывало на лик ветхозаветного ангела, намекая тем на учение о прообразовании» (согласно ап. Павлу). – РГ. С. 24.


[Закрыть]
; а на старости лет в письме к Софье Андреевне от 22 мая 1891 года после беседы с Л. Н. Толстым он даже сравнивает себя самого с Моисеем, прикрывавшим свой лик покрывалом. Ассоциация явно была не спонтанной: за много лет до того, в 1877-м, откликаясь на появление романа «Война и мир» и дивясь его «красе жестоковыйной», он перенес на автора именно тот эпитет, которым в смежных стихах Писания (Исх. 32: 9) впервые наделен был «жестоковыйный» народ Израиля перед его первой встречей с Моисеем, спустившимся с горы.

Важна, конечно, и дата написания «Не тем, Господь…» – 1879 год. Ведь этот период в России окрашен был как общим возрождением интереса к поэзии, так и новыми религиозными исканиями (глубинная связь обеих тенденций видится мне неоспоримой). К последним, по сути дела, и примыкало религиозное философствование Толстого, захватившее его тогда и ставшее прежде всего новой версией русского протестантизма, хотя и синтезированной впоследствии с восточными конфессиями.

Но в том же самом 1879 году интериоризированный надмирный «огонь» Фет вменяет и собственному поэтическому существу – там, где в первом послании А. Л. Бржеской размышляет о предстоящей кончине («Далекий друг, пойми мои рыданья…»):

 
Не жизни жаль с томительным дыханьем, —
Что жизнь и смерть? А жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем,
И в ночь идет, и плачет, уходя.
 

Законы Моисея остались, как мы позднее увидим, руководством для его внешней, земной жизни; зато этот «огонь» был его лирической сущностью. Неудивительно, что Полонский в недоуменно-восторженном послании к дряхлому, уже умирающему другу, как и в кое-каких других письмах, совершенно по-пиетистски разделил Фета на внешнего (ветхого) и внутреннего – вечно юного и бессмертного «человечка»:

Что ты за существо – не постигаю <…> Откуда у тебя берутся такие елейно-чистые, – такие возвышенно-идеальные, – такие юношественно-благоговейные стихотворения <…>

Если ты мне этого не объяснишь, то я заподозрю, что внутри тебя сидит другой – никому не ведомый – и нам, грешным, невидимый, человечек, окруженный сиянием, с глазами из лазури и звезд, и окрыленный! – Ты состарился, а он молод! – Ты все отрицаешь, а он верит! <…> – Ты презираешь жизнь, – а он, коленопреклоненный, зарыдать готов – перед одним из ее воплощений – перед таким существом, от света которого «Божий мир теперь в голубоватой мгле!»

Господи Боже мой! – уж не от того ли я так и люблю тебя – что в тебе сидит, – в виде человечка, бессмертная чистота души твоей?!

И ты еще смеялся надо мной за мою веру в бессмертие!.. (ЛН 1: 843).

Как бы то ни было, Фет в этой своей раздвоенности пиетистского Христа заменил Аполлоном, а рассудительную гернгутерскую теологию – «чувством красоты», то есть эротикой и эстетикой, теоретически несовместимой с рационализмом: «Поэт есть сумасшедший и никуда не годный человек, лепечущий божественный вздор», – внушал он Полонскому (ЛН 1: 806) с прицелом на Пушкина и вообще на романтическую традицию, идущую от Платона («Ион»). Упор поставлен все же на слове «божественный»: здесь это условная сакрализация красоты, заданная античной терминологией. Весьма благочестивому К. Р. он напишет: «Красота сама по себе до того лучезарна и привлекательна, что ни в какой святости не нуждается»[247]247
  Письмо от 12 февраля 1888 г. // Там же. Т. 2. С. 670. В другом письме Полонский даже разделил их по именам: «Я так любил Фета, что не стал бы хлопотать за Шеншина, если бы этот Фет не сидел в нем самом, в самых сокровенных недрах его мозга и крови» (Там же. Т. 2. С. 931).


[Закрыть]
.

Конечно, внешний человек Фета выглядел куда прозаичнее внутреннего, но его несокрушимое упорство вызывало уважение. Порой он все же настолько заслонял «невидимого человечка», что само существование последнего казалось сомнительным, – по крайней мере для Ап. Григорьева, когда тот в своих новеллистических воспоминаниях эту пиетистскую дихотомию примерял к Вольдемару-Фету: «Он начал жить слишком рано внешнею жизнию, до того рано, что вовсе позабыл о существовании иной, внутренней жизни»[248]248
  Григорьев Ап. Офелия // Григорьев Ап. Воспоминания. Л.: Наука, 1988. С. 152.


[Закрыть]
. В этой «внешней жизни» Фет действительно отталкивался от романтических грез и оспаривал их во имя житейского практицизма – порой даже на уровне стиля. Его девиз, изложенный им в письме к сестре Наде 21 января 1858 года, гласил: «Но мимо, мимо! Труд, труд и терпение. Вот задача жизни, дальше которой никакая жизненная мудрость не пойдет»[249]249
  Письма к И. П. Борисову 1846–1871 // ЛН 1. С. 115.


[Закрыть]
. Афоризм отдавал, во-первых, присловьем Гоголя из «Мертвых душ» – «Но мимо, читатель, мимо!», а во-вторых, сентенцией Германна из «Пиковой дамы»: «Нет! расчет, умеренность и трудолюбие: вот мои три верные карты». (Возможно, фетовская установка высказана была и с оглядкой на печальные последствия отказа пушкинского героя от этой мудрости.) Строжайшая немецкая этика прилежания, долга и бережливости, усвоенная им в Верро[250]250
  О германофильстве Фета (правда, только до Франко-прусской войны) и его немецких привязках см.: Абрамовская И. С. Очерки Фета и традиция «литературного путешествия» // Фет А. А. Сочинения и письма: В 20 т. СПб.: Фолио-Пресс, 2007. Т. 4. С. 400–401. См. также о востребованной теме достижений «остзейских немцев в публицистике 1870–1880-х гг.» в редакторском примечании к статье «Фамусов и Молчалин» (Там же. Т. 3. СПб., 2006. С. 508).


[Закрыть]
и дома подкрепленная хозяйственной сметкой скаредного отчима, принесла надлежащие плоды – он стал исполнительным офицером, образцовым фермером и отличным мировым судьей[251]251
  Его единоутробная сестра Н. Борисова писала ему в сентябре 1860 года: «…я на тебя смотрю, как на Петра I, ты заведешь регулярность и порядок, доселе неизвестные в наших патриархальных деревнях, где безграмотные Обломовы отдыхают на домашних пуховиках в беспечной, ничем не прерванной дремоте» (А. А. Фет. Материалы и исследования. Вып. 1. М.; СПб.: Альянс-Архео, 2010. С. 162–163.


[Закрыть]
.

В ту утилитарно-сатирическую эпоху, когда развертывался его дар, читателей писаревско-зайцевского пошиба шокировал контраст между лиризмом окрыленного поэта и этим приземистым практицизмом политического консерватора. Но ведь сходная двойственность отличала и старших современников Фета, задолго до него испытавших влияние «духовного христианства», – и Погодина, который являл собой колоритный тип прижимистого мечтателя, и Гоголя, сочинившего сперва лирические пассажи «Майской ночи» («Знаете ли вы украинскую ночь?»), а потом въедливые хозяйственные наставления второго тома «Мертвых душ» и «Выбранных мест из переписки с друзьями». Да и безотносительно к пиетизму русские писатели обычно предпочитали не смешивать поэзию со своими аграрными хлопотами или служебным усердием. Какое отношение к лирике Вяземского имела, допустим, его статья о таможенном тарифе? В пореформенную эпоху и в совсем другом политическом стане вспоминается тут, естественно, Некрасов – народолюбец и корыстолюбец.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации