Текст книги "Синухе-египтянин"
Автор книги: Мика Валтари
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 37 (всего у книги 61 страниц)
Но я был неумолим:
– Воистину ты стал еще большим вралем, чем был, Каптах: за эти годы ты не только не состарился, но еще и помолодел – твои руки не дрожат, как когда-то, глаза не красны, то есть покраснели только сейчас, от неумеренного питья. А посему я, как врач, предписываю тебе эту неприятную и беспокойную поездку из любви к тебе же, ибо ты слишком тучен, а тучность обременяет сердце и затрудняет дыхание, и я искренне надеюсь, что в этом путешествии тебе удастся похудеть и вернуть себе приличествующий мужчине облик, чтобы мне не приходилось краснеть за своего слугу, расплывшегося без всякой меры. И вправду, вспомни, Каптах, как радостно тебе было когда-то шагать по пыльным вавилонским дорогам и трястись верхом на осле среди ливанских гор, а еще радостнее – слезать с этого осла в Кадеше! Воистину, будь я моложе, то есть я хочу сказать, если б я не был обременен многочисленными и важными обязанностями, возложенными на меня фараоном и удерживающими меня здесь, я сам бы сопроводил тебя в этой поездке, чтобы порадоваться сердечно, ибо очень многие станут благословлять твое имя после нее.
Каптах мрачно слушал мою речь, а при упоминании об осле еще сильнее нахмурился, при этом он не переставал загибать пальцы, производя сложные подсчеты. Наконец он сказал:
– Мне придется очень торопиться, чтобы управиться в короткое время сева и занять всех своих работников, а также нанять кое-кого еще для скорейшей раздачи зерна. Затем нужно будет взять с собой писцов, чтобы все оформить законным образом, потому что эти служители Атона – мастера мошенничать, и я намерен спустить с них семь шкур, если они будут отлынивать от работы. К счастью, у нас есть собственные суда, что облегчает мое путешествие, и я думаю захватить кухонную барку, так как мой желудок – за что ты уже укорил меня – стал нежным и может переваривать только самую лучшую пищу. Далее, через водные протоки я намерен переправляться в паланкине – взгляни на меня и сам рассуди, мой господин, приличествует ли моему достоинству прыгать через канавы и ручьи, тем более что едва ли я годен для подобных прыжков по причине своей старости и окостенелости членов. Но в некоторых отношениях твоя речь справедлива, ибо девицы в доме увеселений и впрямь подсмеиваются надо мной, да и мне из-за объемистого живота уже не так приятно проводить время с женщинами: я начинаю задыхаться, едва хочу поразвлечься с ними, и это весьма прискорбно, так как у меня довольно золота, чтобы потешиться с любой фиванской женщиной, какая мне только приглянется; тебе пока не понять, что я готов тратить золото на женщин, таких глупостей за мной сроду не водилось, я и теперь отлично знаю, что простая рабыня не хуже справится с этим делом, чем умащенная маслом девица с золотым кольцом в носу. Впрочем, мне не пристало говорить с тобой о женщинах, потому что ты ничего не смыслишь ни в них, ни в земных радостях и на лице твоем сохранилось всегдашнее кислое выражение. Я все же надеюсь, что по милости нашего скарабея твое безумное предприятие обернется для нас благословением и милостью, а не проклятием, и ради этого я приму всевозможные меры, о которых бесполезно говорить с тобой, ты в этом все равно ничего не поймешь. Однако хочу тебе пожелать, чтобы однажды и тебя отправили в столь же неприятное путешествие по столь же вздорному делу и чтобы ты тогда на собственной шкуре испытал, каково мне теперь.
Это его пожелание осуществилось довольно скоро, о чем я расскажу чуть позже. А тогда наши пререкания на сем завершились, Каптах подчинился моему решению, и мы долго, до самой ночи, сидели, потягивая вино, и Мерит тоже пила с нами, и ее смуглые ноги были обнажены, так что я мог касаться их губами. А Каптах делился с нами своими воспоминаниями о дорогах Вавилонии и о молотильных дворах, и если он в самом деле совершал все то, о чем рассказывал, значит я воистину был тогда оглушен и ослеплен своей любовью к Минее. Я не забывал Минею, хоть и провел эту ночь на ложе Мерит и нам было хорошо вместе, так что сердце мое оттаяло и одиночества не было в нем. И все же я не назвал ее своею сестрою, я просто был с нею, потому что она была моим другом, и то, что она делала для меня, было самым дружественным из всего, что может женщина сделать для мужчины. И поэтому я был готов разбить с нею кувшин, но она не хотела, говоря, что выросла в харчевне и я слишком богатая и важная для нее персона. Но я думал, что она просто хочет сохранить свободу и остаться со мной в дружеских отношениях.
4На следующий день мне надо было посетить Золотой дворец и предстать перед царицей-матерью, которую в Фивах называли не иначе как колдуньей и черной ведьмой, и всякому без объяснений становилось понятно, о ком речь. И я думаю, что, несмотря на свой ум и недюжинные способности, она заслужила эти имена, потому что была жестокой и хитрой старухой и великая власть изгладила из ее души все доброе, что там было.
Пока я переодевался на своей барке в платье из царского льна и прикреплял к нему знаки своего достоинства, из бывшего дома плавильщика меди ко мне явилась кухарка Мути и сердито заявила:
– Да будет благословен день, приведший тебя домой, мой господин, хоть он еще, по правде, не наступил, ибо ты, по мужскому обычаю, протаскался всю ночь по девкам и даже утром не появился дома, чтобы позавтракать! А я-то старалась угодить тебе, приготовить что-нибудь повкуснее – всю ночь на ногах, пекла, жарила, гоняла палкой этих лодырей, чтобы они пошевеливались и убирали дом, так что под конец моя правая рука изнемогла и заныла. А ведь я стара и устала от жизни, и доверия к мужчинам у меня давно нет. Да разве твое нынешнее поведение может улучшить мое мнение о мужчинах? Собирайся сейчас же и иди домой завтракать – и можешь захватить свою девку с собой, если тебе трудно с ней расстаться даже на день!
Такова была ее манера разговаривать, хотя я знал, что в Мерит она души не чаяла и обожала ее, но так она говорила, и за годы, проведенные в бывшем доме плавильщика меди, когда я был бедным врачом, я привык к этому ее свойству, и теперь ее язвительные слова звучали сладостной музыкой в моих ушах – я знал, что вернулся домой. И я с удовольствием последовал за нею, послав за Мерит гонца в «Крокодилий хвост». Мути же, бредя рядом с носилками по-стариковски нетвердым шагом, не переставала ворчать:
– Я-то надеялась, что ты угомонился, приучился вести себя прилично, живя в царском обществе! Но нет, ничего тебя не берет, ты все такой же беспутный, каким был… Вчера только я радовалась, глядя на твое лицо – такое спокойное, благообразное… с круглыми щеками. Когда мужчина толстеет, он утихомиривается. И если ты в Фивах похудеешь, то уж точно не по моей вине, а из-за своего непотребного поведения. Все мужчины одинаковы! И все зло в мире происходит от этой их штуки, которую они стыдливо прячут под своими передниками, – и я нисколько не удивляюсь, что они ее стыдятся!
Вот так она говорила и могла продолжать бесконечно, чем напоминала мне мою мать Кипу, и я чуть было не расплакался от умиления, так что поспешил строго прикрикнуть:
– Замолчи, женщина, твоя болтовня отвлекает меня от размышлений и подобна жужжанию мухи в моих ушах!
Мути тотчас умолкла, довольная тем, что заставила меня повысить голос и таким образом ощутила вполне, что ее хозяин точно вернулся домой.
Она очень красиво убрала дом к моему приходу: букеты цветов украшали колонны галереи, двор был выметен и улица перед входом тоже, а скелет кошки, лежавший прежде перед домом, валялся теперь у соседской двери. Мути наняла мальчишек, встречающих меня на улице криками: «Благословен день, приведший нашего господина домой!» Это она сделала потому, что очень огорчалась отсутствием у меня собственных детей и была бы сердечно рада, если бы они появились каким-нибудь чудесным образом – без жены; но я не берусь объяснить, как такое могло бы произойти. Во всяком случае, она этого хотела. Я бросил детишкам медь, а Мути оделила их медовыми пирожками, и они удалились в радостном возбуждении. Скоро прибыла Мерит, очень нарядная, с цветами в волосах, блестевших от благовонного масла, так что Мути втянула носом воздух и потом долго сопела, поливая нам на руки воду. Приготовленная ею еда таяла во рту, это была фиванская еда, а в Ахетатоне я успел забыть, что равной ей нет в целом мире. А может, в моем голоде была повинна Мерит, вернувшая мне молодость, так что сердце мое было теперь так же молодо, как и тело. Мути подавала нам кушанья и не умолкала ни на миг, обращаясь сразу к нам обоим:
– Не сомневаюсь, мой господин, что ты клянешь меня за то, что я пережарила эту птицу и, как всегда, испортила соус к ней. Мерит, а ты попробовала сердцевину весенних пальмовых побегов, которую я потушила с почками? Обычно мне удается это блюдо, но на сей раз я его точно передержала! Ты и не догадываешься, мой господин, как часто я разговаривала с этой прекрасной и достойной женщиной и сколько раз предостерегала ее на твоей счет и уверяла в твоем непостоянстве и легкомыслии, в твоем неразумном и глупом нраве, но она не хочет верить моим словам, и я просто не понимаю, что она находит привлекательного в тебе, когда у тебя уже лысина! Увы, молодые женщины не умнее мужчин, их так и притягивает та окаянная штука, которую мужчины… нет, об этом я говорить не буду, но ты-то знаешь, что я хочу сказать, и Мерит тоже, тем более что ее чересчур молодой уже не назовешь. Как будто женщине не так нужен опыт, как мужчине! Ей-то он и нужен – чтобы держаться подальше от мужчин и не верить их лживым уверениям. Вот этих маленьких рыбок я сама консервировала в масле на критский манер, не думаю, чтоб на Крите это делали лучше, но сейчас я почти уверена, что кушанье окажется прогорклым!
Но я хвалил угощенья и превозносил кулинарное искусство Мути, а она, довольная, старалась не показать виду, хмурилась и фыркала; Мерит вторила мне. Не знаю, было ли что-либо знаменательное или просто достойное упоминания в этом завтраке в бывшем доме плавильщика меди, но я пишу о нем, потому что тогда я чувствовал себя счастливым и говорил:
– Остановите свой ход, водяные часы, ибо это мгновение – доброе мгновение, и, чтобы продлить его, я прошу время помешкать.
Но пока мы ели, во дворе понемногу собирались люди, празднично одетые и напомаженные, жители этого бедного квартала, жаждавшие приветствовать меня и пожаловаться на свои хвори и немочи. Они говорили:
– Нам так недоставало тебя, Синухе! Пока ты был с нами, мы не ценили тебя как следовало; только когда ты уехал, мы поняли, сколько добра ты делал нам неприметно для нас самих и как много мы потеряли, утратив тебя!
Они пришли с подарками, правда скромными и непритязательными, ибо за это время успели стать еще беднее по милости бога фараона Эхнатона. Кто-то принес меру крупы, кто-то – палку для метания, чтобы сбивать птиц, кто-то сушеные финики, другие принесли цветы, потому что больше им нечего было принести; и, глядя на обилие цветов в моем дворе, я перестал удивляться разоренным и вытоптанным цветникам вдоль Аллеи овнов. Среди пришедших был старый писец, державший голову набок из-за опухоли на шее, – было странно, что он вообще еще жив. Был раб, чьи пальцы я залечивал, – он с гордостью поднял руку и помахал ею, чтобы я видел; он принес крупу, потому что по-прежнему работал на крупорушке и временами крал оттуда. Еще была мать, пришедшая с сыном: красивый мальчик подрос и окреп, один глаз его был подбит, на ногах – синяки и ссадины, и он хвалился, что может осилить любого мальчишку из окрестных кварталов. Была тут и девушка из дома увеселений, чьи глаза я когда-то вылечил, после чего по ее наущению ко мне зачастили ее товарки, которым я должен был иссекать родимые пятна и бородавки, безобразившие их кожу. Сама же эта девица преуспела и заработала на своем деле вполне достаточно, чтобы купить близ рыночной площади платный сортир и продавать там благовония, а заодно снабжать торговцев адресами молоденьких девиц, лишенных излишней стыдливости.
Все эти люди пришли ко мне с подарками, говоря:
– Не пренебрегай нашими дарами, Синухе, пусть ты и царский лекарь, и живешь в Золотом дворце; наши сердца радуются и ликуют при виде тебя, но только не начинай говорить с нами об Атоне!
И я не стал говорить об Атоне; по очереди я принимал их, выслушивал жалобы, прописывал лекарства от разных недугов и лечил их. Чтобы помочь мне, Мерит сняла свое красивое платье, не желая пачкать его, и принялась за дело, промывая язвы, очищая в огне мой нож и смешивая дурманящее питье для тех, кому следовало удалить больной зуб. Всякий раз, взглядывая на нее, я радовался, и так было много раз, пока мы работали, потому что смотреть на нее было приятно: тело ее было округло, стройно и прекрасно, и она, не чувствуя стеснения, разделась ради работы, как привыкли делать простые женщины, и никто из моих больных не удивлялся этому, ибо каждый был слишком поглощен своим недугом.
Так проходили часы, и, как в прежние годы, я принимал больных, разговаривал с ними, и радовался своим знаниям и умению всякий раз, когда помогал им, и радовался, глядя на Мерит, которая была моим другом, и много раз я говорил с глубоким вздохом:
– Остановите свой ход, водяные часы, ибо столь прекрасных мгновений у меня больше не будет!
За всем этим я вовсе забыл, что мне следует отправляться в Золотой дворец, – Божественной царице-матери уже доложили о моем приезде. Думаю, моя забывчивость проистекала от нежелания помнить – я был счастлив.
Уже ложились длинные тени, когда мой двор наконец опустел. Мерит полила мне на руки и помогла привести себя в порядок, а я помог ей, и мне было приятно делать это, а потом мы вместе оделись. Но когда я захотел погладить ее по щеке и поцеловать, она отстранила меня со словами:
– Поспеши к своей ведьме, Синухе, и не трать попусту времени, чтобы успеть вернуться до ночи, а то моя постель истомится, ожидая тебя. Да, я наверное знаю, что постель в моей комнате горит нетерпением увидеть тебя, хотя ума не приложу, в чем тут причина, – тело твое дрябло, плоть ослабела, и твои ласки нельзя назвать очень искусными, и все же для меня ты – особенный, не как остальные мужчины, и я легко могу понять чувства своей постели!
Она повесила мне на шею знак моего достоинства, надела на голову лекарский парик и ласково провела рукой по моей щеке, так что мне вовсе расхотелось покидать ее и отправляться в Золотой дворец, хотя гнев царицы-матери поистине страшил меня. Поэтому я все же уселся в носилки, и велел рабам нестись стремглав, и всю дорогу погонял их, действуя то палкой, то серебром, а потом погонял так же гребцов, и вода бурлила, расходясь от носа лодки, пока мы не прибыли под стены Золотого дворца. Лодка причалила, и я успел войти во дворец, когда солнце еще закатывалось за западные горы и на небе зажглись первые звезды, – так я избежал позора на свою голову.
Однако описание моей беседы с царицей-матерью необходимо предварить несколькими словами. За все эти годы Тейе лишь дважды посетила своего сына в Ахетатоне и каждый раз неизменно корила его за безумие, чему фараон Эхнатон безмерно огорчался, ибо слепо любил мать, – так бывают слепы сыновья по отношению к своим матерям, пока не женятся и жены не откроют им глаза. Но Нефертити не открывала глаз Эхнатону ради своего отца. Мне приходится честно признать, что в эту пору царица-мать Тейе и жрец Эйе сожительствовали открыто, нимало не пытаясь скрыть свой разврат, показывались всюду вместе и ходили друг за другом по пятам, словно выслеживая один другого, – не берусь судить, знал ли Золотой дворец когда-либо прежде подобный позор; может быть, и знал, ибо дела такого рода не записываются для увековечивания, но умирают и забываются вместе с людьми, бывшими их свидетелями. Я отнюдь не хочу навлечь подозрения на происхождение фараона Эхнатона, я твердо верю, что его происхождение божественно, ибо если в его жилах не текла бы царская кровь его отца, то в нем вообще не было бы никакой царской крови, поскольку с материнской стороны он ее не унаследовал, и тогда он воистину был бы незаконным и ложным фараоном, как утверждали жрецы, и все происходящее было бы еще более неправедным, напрасным и бессмысленным. Вот почему мне совсем не хочется верить жрецам: я предпочитаю слушаться своего сердца и разума.
Царица-мать Тейе приняла меня в своих покоях, где в клетках прыгали и хлопали подрезанными крылышками бесчисленные пичуги. Она не только не оставила занятие своей юности, но еще охотнее предавалась ему, ловя птиц в царских садах, – смазывая для этого птичьим клеем ветки и раскидывая сети. Когда я вошел к ней, она плела циновку из разноцветного тростника и заговорила со мной резко, упрекая меня за промедление. Затем она спросила:
– Ну как, мой сын излечился сколько-нибудь от своего безумия или ему пора вскрывать череп? Он поднимает слишком большой шум из-за своего Атона и тревожит народ, в чем теперь нет решительно никакой нужды, раз ложный бог низвергнут и никаких соперников, борющихся за власть, у фараона нет.
Я рассказал ей о состоянии здоровья фараона, о маленьких царевнах, об их играх, газелях, собаках и прогулках по священному озеру; наконец она смягчилась, позволила мне поместиться у ее ног и предложила пива. Пивом она угощала не из скаредности: по своей простонародной привычке она предпочитала его вину, и пиво у нее было крепкое и сладкое; случалось, что она выпивала за день не один кувшин, так что тело ее теперь разбухло и оплыло, лицо тоже было оплывшим и неприятным, черты его точно напоминали негритянские, но кожа не была черной. И уж никто теперь, глядя на эту состарившуюся и тучную женщину, не мог представить, что в свое время ее красота покорила сердце великого фараона. Вот отчего ходила в народе молва, что она приворожила царя колдовством, – это ведь было необыкновенно, что фараон избрал себе в царственные супруги простую девушку, жившую у реки и промышлявшую ловлей птиц!
И вот теперь, попивая пиво, она начала говорить со мной доверительно и откровенно, что было вполне естественно, ибо я был врач, а женщины обычно доверяют врачу многое такое, что им никогда не придет на ум рассказать кому-нибудь другому, так что царица Тейе не отличалась в этом отношении от прочих женщин. Также и человек в преддверии смерти вдруг открывается постороннему, а не своим близким, и это предвещает скорую смерть, хоть сам человек может и не догадываться об этом. Вот почему сердце мое похолодело, когда царица заговорила со мной с такой ужасающей откровенностью, и я спросил, беспокоят ли ее какие-нибудь недомогания. Но она посмеялась над моим вопросом и ответила, что не страдает никакими недугами, если не брать в расчет тех, что проистекают от употребления пива, и газов в желудке, но пусть я как врач воздержусь от бесполезных советов не пить пива, она все равно не перестанет этого делать, ибо не считает пиво вредным и пока еще не видит во сне гиппопотамов.
Вот так она ответила мне, одурманенная выпитым, и продолжила:
– Ты, Синухе, кому мой сын по глупой причуде присвоил имя Одинокого и кто мне таким совсем не кажется, так что я готова побиться об заклад, что в Ахетатоне ты каждую ночь развлекаешься с разными женщинами – ведь мне известны ахетатонские женщины! – так вот, ты, Синухе, уравновешенный и спокойный человек, самый спокойный, пожалуй, из всех, кого я знаю, и твое спокойствие просто бесит меня, порой я была бы не прочь ткнуть в тебя медной иголкой, чтобы посмотреть, как ты подскочишь и завопишь, ибо я никогда не могла понять, откуда ты набрался этого спокойствия, – думаю все же, что в душе ты хороший человек, впрочем я никогда также не могла понять, чем это может быть выгодно человеку – быть хорошим, ведь хорошими бывают только дураки и ни на что не годные люди, как я успела заметить. Но что там ни говори, а твое присутствие действует на меня очень успокаивающе, и вот я хочу тебе сказать, что этот Атон, которому я по своей глупости дала власть, раздражает меня ужасно, тем более что в мои намерения не входило заводить дело так далеко: я изобрела Атона, чтобы скинуть Амона и чтобы моя власть и власть моего сына смогли возрасти. А вообще, его придумал Эйе – мой супруг, как ты знаешь; может, впрочем, ты столь невинен, что не знаешь даже этого… так вот, он мой муж, хотя нам и не пришлось разбить вместе кувшин. Но я о другом: этот проклятущий Эйе, в котором осталось не больше сил, чем в коровьем вымени, притащил Атона из Гелиополя и всучил его моему сыну. Никогда толком не могла понять, что сын в нем нашел такого, что стал грезить наяву! Ладно, пока он был ребенком, я думала, что он просто сумасшедший и ему следует вскрыть голову, но потом – теперь то есть – и вовсе ума не приложу, что с ним: что у него за немочь такая, что его жена, эта миленькая дочка Эйе, рожает ему одних дочерей, одну за другой, хотя мои любимые колдуны сделали все, чтобы помочь ей… И почему, скажи на милость, народ так их невзлюбил? Это сокровища, а не люди, хоть и черные, и втыкают в носы костяные палочки, и вытягивают себе губы, а детям удлиняют черепа. Но народ просто ненавидит их, я знаю, и, чтобы их не убили, мне приходится прятать их в глухих подвалах Золотого дворца, потому что я не могу обойтись без них: никто не может, как они, почесать мне пятки и приготовить снадобье, от которого я опять могу получать удовольствие от жизни и от утех, – только не думай, что эти утехи доставляет мне Эйе, вот уж нет! Я и сама не понимаю, чего ради цепляюсь за него, лучше было бы дать ему свалиться. Лучше для меня, конечно. А может, мне уже и не под силу свалить его, даже если б я захотела, и это меня беспокоит. Так что мне осталась одна радость – мои милые негритосы!
Божественная царица-мать захихикала – совсем как хихикают между собой гаванские прачки, распивающие пиво, – и продолжала:
– Эти мои негры, Синухе, большие искусники по лекарской части, хотя народ и называет их колдунами, но это только от невежества, и даже ты мог бы кое-чему у них поучиться, если б подошел к ним без предубеждения насчет цвета их кожи и запаха, ну и если б они вообще соизволили обучить тебя своему искусству, в чем я сомневаюсь, потому что они очень ревниво к нему относятся. Кожа их черна и тепла, а запах совсем не неприятный, если к нему привыкнуть, и даже веселый и возбуждающий, так что, привыкнув, не можешь уже без него обходиться. Тебе, Синухе, я могу признаться, раз ты врач и потому не продашь меня: на самом деле именно с ними я и веселюсь – они прописывают мне это как лекарство, ведь должны же быть у такой старой женщины, как я, какие-нибудь развлечения! И делаю я это не ради новых ощущений, как ваши развращенные придворные дамы, которые ложатся с неграми, потому что все испробовали и всем пресытились, вроде тех, кто, переев обычной еды, уверяет, что самый прекрасный вкус у тухлого мяса! Нет, я люблю своих негров не за это, моя кровь и так молода и красна и не нуждается в искусственном возбуждении, я люблю их за то, что они для меня – тайна, которая приближает меня к теплым источникам жизни, к земле, к солнцу, к животным. Но я бы не хотела, чтобы ты рассказывал об этом кому-нибудь. Впрочем, даже если ты расскажешь, мне это не повредит, я всегда могу заявить, что ты лжешь. А народ и так верит всему, что обо мне болтают, и готов поверить большему, так что его мнение обо мне хуже не станет, что бы ты ему ни поведал; и все же лучше не рассказывай ничего, раз уж ты хороший человек, – я-то хорошей никогда не была!
Она помрачнела, перестала пить и принялась за циновку из разноцветного тростника, а я, не смея встретиться с ней глазами, не отрывал взгляда от ее темных пальцев, плетущих тростник. Поскольку я молчал, она продолжала:
– Добродетелями ничего не добьешься; единственное, что имеет значение в этом мире, – это власть. Но те, кто рождается с ней, ее не ценят, настоящую цену власти знает лишь тот, кто, как я, рожден на навозе. Воистину, Синухе, я умею ее ценить, и все, что я делала, я делала ради нее и ради ее сохранения для моего сына и сына моего сына, чтобы моя кровь была и осталась на золотом царском троне. Ради этого я не останавливалась ни перед чем. Наверное, мои поступки были дурны перед лицом богов, но если говорить честно, то боги меня не особенно беспокоят, потому что фараоны выше богов, и в конце концов не важно, плох поступок или хорош, – хорошо все, что удается, и плохо то, что не удается и выходит наружу. И все же порой сердце мое трепещет и внутренности становятся как вода при мысли обо всех моих делах, ведь я все-таки женщина, а женщины суеверны, и я очень надеюсь, что в этом мои негры помогут мне. Одно меня удручает: что Нефертити рожает одну дочь за другой, четырех дочерей подряд родила она, и каждый раз у меня было такое чувство, словно я кидаю камни назад, а нахожу их снова перед собой, – я не могу объяснить этого и боюсь, что своими поступками я навлекла на себя проклятие, которое поджидает меня впереди.
Она пробормотала своими толстыми губами какое-то заклинание и беспокойно задвигала широкими ступнями по полу, но все это время ее темные пальцы искусно плели и вязали разноцветные тростинки, а я не отрывал взгляда от них, и холод закрадывался в мое сердце. Потому что так плетут свои сети птицеловы, и эти узлы были мне знакомы. Да, воистину они были знакомы мне, потому что были особенными, узлами Низовья, и мальчиком я рассматривал их в доме моего отца на просмоленной тростниковой лодочке, качавшейся над постелью матери. И вот когда я понял это, язык прилип у меня к гортани и холод сковал мои члены. Ибо в ночь моего рождения дул ласковый западный ветер, была пора разлива, тростниковая лодочка плыла по течению и ветер прибил ее вблизи дома моего отца. Пришедшая мне в голову мысль, когда я смотрел на пальцы царицы-матери, была столь ужасна и безумна, что я поспешил прогнать ее и сказал себе, что такие узлы, какими связывают свои сети птицеловы, мог завязать кто угодно. Правда, птицеловы занимаются своим ремеслом ниже по течению, в Низовье, а в Фивах я никогда не видел, чтобы кто-нибудь завязывал узлы подобным образом. Именно поэтому мальчиком я часто разглядывал просмоленную лодочку, дивясь на узелки, связывающие вместе разломанные тростинки, не подозревая тогда, как все это переплетется с моей судьбой.
Но Божественная царица-мать Тейе не замечала моей скованности, она не ждала, что я стану отвечать; погрузившись в свои мысли и воспоминания, она продолжала говорить:
– Наверное, я произвожу на тебя, Синухе, дурное и отталкивающее впечатление, говоря так откровенно, но не суди меня чересчур строго, лучше постарайся понять. Поверь, простой девушке, промышляющей ловлей птиц, нелегко войти в женские палаты царского дома, где всякий презирает ее за темный цвет кожи и широкие ноги, где ее жалят тысячами иголок, и у нее только одно спасение – прихоть фараона да еще ее собственное красивое и юное тело. Разве ты не удивился бы, если бы я не пыталась вызнать средства и способы, чтобы привязать сердце фараона, если бы каждую ночь не приучала его к невиданным негритянским обычаям, чтобы он не мог обходиться без моих ласк, так что через него я получила власть над Египтом? Вот как я победила козни Золотого дворца, избежала всех ловушек и разорвала все сети, расставленные на моем пути, я не гнушалась и местью, если возникал подходящий случай. Страхом я заставила все языки замолчать и стала править дворцом по своему усмотрению, а усмотрение мое было таково, что ни одна из жен фараона не должна была родить ему сына до меня. И этого не произошло, а рождавшихся дочерей я сразу, при рождении, выдавала замуж за кого-нибудь из знати – вот так твердо я действовала по своему усмотрению! Однако сама я не решалась сначала рожать, чтобы не стать безобразной в глазах фараона, ведь на первых порах я удерживала свою власть над ним только благодаря своему телу – пока не оплела его сердце тысячью других нитей. Но он старился, и мои ласки, которыми я его покоряла, лишали его сил, так что, когда я наконец решила, что пришла пора рожать, я, к своему ужасу, принесла ему девочку. Из этой девочки и выросла Бакетатон, которую я пока не выдала замуж, – она еще одна стрела в моем колчане, ибо мудрый приберегает много стрел, а не доверяет судьбу одной-единственной. Время шло, и я страшно терзалась, пока не родила наконец фараону сына. К сожалению, он принес мне куда меньше радостей, чем я надеялась, ибо он безумен, и теперь все надежды я возлагаю на его сына, пусть тот еще и не появился на свет. Но согласись, велика была моя власть, раз ни одна из жен фараона не родила в женских покоях за эти годы ни одного мальчика, только девочек! Не правда ли, Синухе, ты, как врач, должен признать изрядными мое искусство и мои колдовские чары?
С дрожью взглянул я в ее глаза и ответил:
– Колдовство твое нехитро и самого презренного свойства, о Божественная царица-мать, – ведь ты совершаешь его своими пальцами, плетя разноцветный тростник, напоказ всем.
Она выронила работу, словно та обожгла ее руки, завращала налитыми кровью, мутными глазами и в тоске воскликнула:
– Разве и ты, Синухе, умеешь колдовать, что говоришь такое, или всем уже известно про это?
– Все рано или поздно становится известным, – отвечал я, – и люди узнают все, хоть никто и не рассказывает им. Пусть не было свидетелей твоих дел, великая царица-мать, но ночь видела тебя, и ночной ветер нашептал о твоих делах в тысячу ушей – не в твоей власти принудить его к молчанию, как принуждаешь ты людские языки. И вот эта циновка, которую ты плетешь своими пальцами, поистине красива колдовской красотой, и я был бы счастлив получить ее в подарок – поверь, я более, чем кто-либо другой, способен оценить ее по достоинству.
Пока я говорил, она успокоилась, но пальцы ее все еще дрожали, когда она принялась за работу; и она снова стала пить пиво. Выслушав мои слова, она бросила на меня хитрый взгляд и сказала:
– Может, я и подарю тебе эту циновку, Синухе, если вообще когда-нибудь закончу ее. Это красивая и дорогая циновка, раз она сплетена мной, – это царская циновка! Однако даритель ждет ответного дара. Чем же ты собираешься отдарить меня, Синухе?
С беспечным смешком я ответил:
– Ответным даром будет мой язык, царица-мать. Однако было бы желательно, чтобы ты позволила ему оставаться на месте, у меня во рту, до последнего моего смертного дня. Тем не менее ему будет невыгодно говорить против тебя – ведь он станет твоим!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.