Текст книги "Синухе-египтянин"
Автор книги: Мика Валтари
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 39 (всего у книги 61 страниц)
Спустя несколько дней скончалась в Золотом дворце царица-мать Тейе. Она скончалась от яда маленькой гадюки: та укусила ее, когда царица развешивала силки для птиц в своем саду. Ее врача поблизости не оказалось, как это часто бывает с врачами, когда в них есть особая нужда. Поэтому вызвали меня из моего дома в городе, но, когда я прибыл во дворец, я смог лишь удостоверить ее кончину. И в этом не было ничьей вины, ибо укус гадюки смертелен, если только не успеть надрезать место укуса, прежде чем сердце сделает сто ударов и кровеносные жилы закроются вверху.
По обычаю требовалось, чтобы я оставался в Золотом дворце у тела, пока не придут носильщики из Дома Смерти. Так я оказался рядом с хмурым Эйе, который, коснувшись пальцами оплывшей щеки царицы, сказал:
– Она умерла вовремя, потому что стала чересчур надоедливой бабой и к тому же злоумышляла против меня. Ее собственные дела свидетельствуют против нее. Надеюсь, что с ее смертью народ успокоится.
Я не думаю, что Эйе убил ее, вряд ли он осмелился бы: общие преступления и тайны скрепляют людей прочнее, чем узы любви, и Эйе, несмотря на свои хладнокровные и жестокие слова, тосковал после ее смерти – слишком долгие годы они были рядом.
Когда в Фивах распространилась весть о смерти царицы-матери, люди, одетые в праздничные одежды, с весельем и радостью стали собираться на улицах и площадях. Из уст в уста передавались предсказания, а многочисленные священные жены, вдруг объявившиеся в толпе, не уставали пророчить новые беды. Большое число людей начало скапливаться и у стен Золотого дворца; чтобы их успокоить и расположить к себе, Эйе распорядился вытащить из подвалов дворца и выдать толпе, побивая плетьми, колдунов царицы Тейе. Их было пятеро, и среди них одна женщина, безобразная и огромная, как гиппопотам; стража выгнала их из Папирусовых ворот, а там чернь набросилась на них и разорвала на куски, так что никакие колдовские чары не помогли им на этот раз. А Эйе тем временем велел уничтожить и сжечь в подвалах все их орудия колдовства: и снадобья, и священные колоды, – что было весьма прискорбно, так как я охотно познакомился бы со всеми этими вещами.
Во дворце, как и в городе, не нашлось никого, кто скорбел бы о смерти царицы-матери и о ее колдунах. Только царевна Бакетатон пришла к телу матери и, дотронувшись до ее темной руки своими прекрасными пальцами, проговорила:
– Твой муж, мама, поступил дурно, позволив народу разорвать твоих колдунов.
А мне она сказала:
– Эти колдуны совсем не были злыми людьми и жили здесь не по своей воле. Они мечтали вернуться в свои лесные заросли и соломенные хижины. Нельзя было наказывать их за дела моей матери.
Так говорила царевна Бакетатон, обращаясь ко мне и глядя на меня, и ее горделивая манера держаться и прекрасное лицо глубоко поразили меня. Она спросила еще о моем друге Хоремхебе, отзываясь о нем с насмешкой.
– Хоремхеб низкого происхождения, – сказала она, – его речь груба, но если б он взял себе жену, то мог бы стать основателем нового знатного рода. Ты не можешь мне объяснить, Синухе, почему он до сих пор не женился?
Я ответил:
– Ты не первая, кто удивляется этому, царственная Бакетатон, и ради твоей красоты я расскажу тебе то, чего никому доныне не осмеливался поведать. Еще мальчиком он, попав во дворец, нечаянно взглянул на луну. И с тех пор не мог смотреть ни на одну женщину и не хотел разбить кувшин ни с одной… Ну а сама ты, Бакетатон? Никакое дерево не цветет вечно, и всякое однажды начинает приносить плоды, и, как врач, я от души желаю тебе, чтобы и твой живот округлился, отягощенный плодом.
Она гордо вздернула голову и ответила:
– Тебе отлично известно, Синухе, что в моих жилах течет слишком благородная и священная кровь, чтобы смешивать ее даже с самой чистой египетской кровью. Было бы лучше, если бы мой брат, в соответствии с нашим добрым обычаем, взял меня в жены, – я уверена, что давно уже родила бы ему сына. А Хоремхеба я бы ослепила, будь на то моя воля, чтобы не чувствовать позора при мысли, что он осмелился поднять глаза на луну. Скажу тебе откровенно, Синухе: мысль о мужчинах ужасает меня – прикосновения их грубы и бесстыдны, а их жесткое тело может раздавить нежную женщину. К тому же я думаю, что удовольствие, которое они нам доставляют, сильно преувеличено.
Однако глаза ее от волнения блестели ярче, а дыхание сделалось прерывистым, пока она говорила, и было заметно, что подобные разговоры доставляют ей неизъяснимое удовольствие.
– Я наблюдал, – заметил я, – как мой друг Хоремхеб разрывает на руке крепкий медный обруч одним напряжением мышц. Его члены длинны и изящны, а грудь звучит подобно барабану, когда он в гневе ударяет в нее кулаком. Придворные дамы бегают за ним, как кошки, и он делает с каждой что хочет.
Царевна Бакетатон смотрела на меня не отрываясь, ее накрашенные губы вздрагивали, а глаза пылали; с яростью она сказала:
– Твои слова, Синухе, отвратительны мне, и я не понимаю, почему ты донимаешь меня разговорами о Хоремхебе! Как бы то ни было, но он рожден на навозе, и само имя его мне противно! И как ты смеешь вести подобные разговоры у тела моей матери?!
Я не стал напоминать ей, кто из нас первым заговорил о Хоремхебе. Просто с притворным раскаянием проговорил:
– О Бакетатон, оставайся цветущим деревом, ибо тело твое не стареет и будет цвести еще долгие годы! Скажи мне только, не было ли у твоей матери истинно преданной придворной дамы, которая могла бы здесь поплакать и побыть с ней до того, как ее отнесут в Дом Смерти, где наемные плакальщицы будут плакать над ней и рвать на себе волосы. Если б я мог, я бы сам поплакал, но я ведь врач, и мои слезы давно высохли от всегдашнего соседства со смертью. Жизнь подобна жаркому дню, Бакетатон, а смерть, наверное, похожа на прохладную ночь. Жизнь – как мелкая бухта, а смерть – как прозрачные и глубокие воды.
– Не говори мне о смерти, Синухе, – сказала она, – потому что жизнь еще сладка для меня. Но это и правда позор, что возле матери никто не плачет. Сама я, разумеется, не могу, это не приличествует моему сану, к тому же у меня потечет краска с ресниц. Так что я пришлю к тебе кого-нибудь из придворных дам, чтобы она тут плакала с тобой, Синухе.
Но я решил продолжать игру:
– Божественная Бакетатон, твоя красота разожгла меня, а твои слова только подлили масла в огонь. Пришли поэтому сюда старую и уродливую плакальщицу, чтобы мне в моей распаленности не соблазнить ее и не осквернить дом скорби таким поведением.
Она укоризненно покачала головой:
– Синухе, Синухе, неужели тебе не бывает стыдно говорить всякий вздор? Если ты не боишься богов, как о тебе говорят, то хоть к смерти отнесись с почтением.
Но она, как настоящая женщина, нисколько не была оскорблена моими словами и ушла за придворной дамой, чтобы та плакала над телом умершей царицы до прихода носильщиков из Дома Смерти.
У меня, однако, была причина вести такие безбожные разговоры рядом с покойной, и теперь я с нетерпением ожидал прихода придворной дамы. Та не замедлила явиться и была даже более стара и уродлива, чем я смел надеяться: в женских покоях еще жили жены покойного фараона и жены фараона Эхнатона со всеми их кормилицами и прислуживающими дамами. Имя пришедшей было Мехунефер, и по ее лицу было заметно, что она питает слабость к мужчинам и вину. Как положено, она начала подвывать, всхлипывать и рвать на себе волосы над телом умершей царицы-матери. Я тем временем достал кувшин с вином, и, проплакав еще немного, она согласилась отведать его, а я, как врач, уверял, что ей в ее великой скорби это нисколько не повредит. Затем я стал ухаживать за ней, превознося ее былую красоту, затем поговорил о детях, в том числе о маленьких дочерях фараона Эхнатона, и наконец с прямодушной простотой задал вопрос:
– Истинная ли правда то, что Божественная царица-мать была, как считают, единственной женой бессмертного фараона, принесшей ему сына?
Мехунефер с ужасом покосилась на тело покойницы и замотала головой, призывая меня замолчать. Поэтому я опять завел льстивую речь о ее красоте, прическе, платье и украшениях. Потом перешел к ее глазам и губам, и тут она наконец забыла о своих обязанностях плакальщицы и, уставясь на меня, с восторгом внимала моим словам. Женщина всегда готова слушать такое, даже если знает, что все это неправда, и чем старше она и безобразнее, тем скорее она поверит лести, потому что ей хочется верить. Так мы стали добрыми друзьями, и, после того как прибыли носильщики из Дома Смерти и унесли тело, Мехунефер с изрядным жеманством и заигрываниями пригласила меня к себе в женские покои царского дворца, и там мы продолжили наше винопитие. Постепенно язык у нее развязался, все запреты были забыты, она гладила меня по щекам, называла милым мальчиком и пересказывала самые бесстыдные дворцовые сплетни, чтобы распалить меня. Среди прочего она дала мне понять, что Божественная царица-мать весьма часто развлекалась со своими черными колдунами, и добавила, хихикая:
– Она, царица-мать, была ужасная и страшная женщина, только теперь, когда она умерла, я могу вздохнуть спокойно! И я никогда не могла понять ее вкуса – ведь есть же такие миленькие молодые египтяне, их тела так приятны своим красноватым цветом, так мягки и так чудесно пахнут!
И она потянулась к моим плечам и ушам, но я удержал ее на расстоянии и спросил:
– Великая царица Тейе была искусна в вязании тростника, не так ли? Она ведь плела маленькие тростниковые лодочки – правда? – и сплавляла их ночью вниз по реке?
Мои слова очень напугали ее, и она с ужасом спросила:
– Откуда тебе известно об этом?
Но вино смешало ее мысли, а желание похвастать своей осведомленностью возобладало, и она сказала:
– Я знаю больше тебя! Я знаю, что не меньше трех новорожденных мальчиков уплыли вниз по течению в тростниковых лодочках – как дети нищих! Пока не появился Эйе, эта старая ведьма боялась богов и не хотела пачкать руки в крови. Это Эйе научил ее пользоваться отравой, и митаннийская царевна Тадухипа так и умерла, все еще плача и убиваясь по своему сыночку и порываясь бежать, чтобы искать его.
– О прелестная Мехунефер, – сказал я, притрагиваясь к ее густо подмалеванной щеке, – ты пользуешься моей молодостью и неопытностью и рассказываешь какие-то небылицы, в которых нет ни слова правды. Митаннийская царевна не рожала сына, а если родила, то когда это было?
– Не так уж ты молод и неопытен, лекарь Синухе! – возразила она, громко захихикав. – Наоборот, твои руки коварны и хитры, коварны и твои глаза, но коварнее всех – твой язык, ведущий лживые речи предо мной. Но ложь твоя сладка для ушей старой женщины, и поэтому я не могу ничего поделать с собой и расскажу о митаннийской царевне, которая должна была стать Великой царственной супругой фараона, – хоть за эти слова мне накинули бы на шею тонкий шнурок, если бы Тейе была еще жива. Так вот, Синухе, царевна Тадухипа была маленькой девочкой, когда прибыла из своей дальней страны в женские покои дворца. Да, она была маленькой девочкой и играла в куклы точно так же, как другая царевна, выданная замуж за Эхнатона, которая тоже умерла. Фараон Аменхотеп тогда еще не познал ее, но любил как ребенка, играл с ней в куклы и дарил золотые игрушки. Но когда Тадухипа достигла полного возраста женщины и ей исполнилось четырнадцать, она стала миловидна и привлекательна, ее члены были тонки и стройны, темные глаза смотрели вдаль, а кожа была светлого пепельного цвета, как у всех митаннийских женщин. Тогда фараон исполнил свой долг по отношению к ней, как с удовольствием делал это со многими другими женщинами, несмотря на все происки Тейе, – ведь в таких делах мужчине трудно совладать с собой, если только корни его дерева еще не засохли! Вот так семя начало давать ростки в Тадухипе, но точно так же спустя некоторое время оно дало ростки и в Тейе, которая радовалась и ликовала, потому что до того она родила фараону лишь дочь; эту спесивую гордячку Бакетамон, то бишь Бакетатон, – что делать, я старая женщина, и мой язык иногда не слушается меня!
Она призвала свой язык к послушанию, ополоснув его вином, и продолжала:
– Все мало-мальски сведущие люди знают, что семя, разраставшееся в Тейе, было гелиопольского происхождения, но об этих делах лучше не говорить. Так или иначе, но Тейе пребывала в великой печали по поводу тягости Тадухипы и много чего предпринимала, чтобы навредить ей, как делала со многими другими женщинами в царском доме, прибегая к помощи своих черных колдунов. Двух новорожденных мальчиков она еще раньше отправила вниз по реке в тростниковых лодочках, но эти сыновья не имели большого значения, потому что родились у младших жен, смертельно боявшихся Тейе; а она осыпала их подарками, так что те были вполне довольны, найдя подле себя дочерей вместо пропавших сыновей. Но царевна Тадухипа была куда опаснее: она была царской крови, у нее были друзья, поддерживавшие ее и желавшие сделать ее вместо Тейе Божественной супругой фараона, если бы она родила наследника. Однако власть Тейе была столь велика, а ее пыл, когда семя пустило ростки в ней, столь неукротим, что никто не решался противостоять ей, тем более когда на ее стороне был Эйе, которого она привезла из Гелиополя. И вот когда пришла пора митаннийской царевне рожать, все ее друзья были удалены и к ней приставили черных колдунов как бы для того, чтобы облегчить ей муки. А после родов, когда она пожелала увидеть своего сына, ей показали мертвую девочку. Но Тадухипа не поверила Тейе. И я, Мехунефер, тоже знала, что она родила мальчика, что он не был мертв и что той же ночью его отправили вниз по реке в тростниковой лодчонке.
Я громко рассмеялся и спросил:
– Откуда же ты могла знать это, прекрасная Мехунефер?
Она запальчиво выкрикнула, облив подбородок вином:
– Боги! Я своими руками собирала тростник, ведь Тейе не хотела заходить в воду, пока была в тягости!
В ужасе от услышанного я вскочил на ноги, вылил вино из чаши на пол и втоптал его в ковер в знак своего отвращения и ужаса. Но Мехунефер схватила меня за руки и силой усадила рядом с собой:
– Я не собиралась рассказывать тебе это и очень навредила себе, рассказав, но в тебе, Синухе, есть что-то, чему я не могу противиться, и в моем сердце нет от тебя тайн. Поэтому признаюсь: я срезала тростник, а Тейе сплела из него лодочку, потому что не доверяла служанкам, а меня она привязала к себе колдовством и моими собственными делами, ибо я по молодости и глупости совершала такие поступки, за которые, откройся они, меня бы наказали кнутом и выгнали из Золотого дворца, но кто во дворце не поступал так же! Впрочем, не об этом сейчас речь. Так вот, она привязала меня к себе, и я отправилась за тростником и срезала его, а она в темноте сплела лодочку, смеясь и богохульствуя, потому что радовалась и торжествовала победу над митаннийской царевной. Но я утешала свое сердце, говоря, что ребенка обязательно найдут, хотя сама понимала, что такого никогда не бывает, что младенцы, плывущие в лодочках, погибают от солнечного жара, или от зубов крокодила, или от когтей и клювов хищных птиц. Но митаннийская царевна не хотела смириться, видя мертвую девочку, подложенную ей колдунами, потому что цвет кожи девочки отличался от ее собственного, так же как и форма головы, и она не верила, что это ее ребенок. Кожа митаннийских женщин гладка, как кожица плода, головы митанниек небольшие и изящные. И вот царевна начала плакать и причитать и обвинять колдунов и Тейе, пока та не велела лекарям дать царевне дурманящего снадобья, говоря, что она лишилась разума от горя, родив мертвую девочку. А фараон, как все мужчины, скорее поверил Тейе, чем Тадухипе. С этой поры царевна начала чахнуть и наконец умерла, но перед смертью она несколько раз пыталась убежать из дворца, чтобы разыскать своего сына, – вот почему все поверили, что ее рассудок был омрачен.
Я смотрел на свои руки, и они были совсем светлые по сравнению с обезьяньими лапками Мехунефер, и кожа их была дымчатого цвета. Напряжение мое и страх были столь велики, что голос прозвучал совсем тихо, когда я спросил:
– Прекрасная Мехунефер, не скажешь ли ты, когда все это произошло?
Лаская мою шею и затылок своими коричневыми лапками, она игриво ответила:
– Милый мальчик, зачем ты тратишь время на все эти давние истории, когда его можно провести куда приятнее! Но я ни в чем не могу отказать тебе! Так вот, это случилось, когда великий фараон царствовал уже двадцать два года, осенью, в пору высокой воды. Если ты удивлен, почему я так точно все помню, могу удовлетворить твое любопытство, сказав, что в тот же год родился фараон Эхнатон, но только позже, весною, когда взошел Сотис[10]10
Сотис – Сириус у египтян.
[Закрыть] и наступила пора сева. Вот из-за этого я помню все точно.
Эти ее слова заставили меня помертветь от ужаса и сделали нечувствительным к ее прикосновениям, даже когда она своими мокрыми от вина губами обмочила мне щеки и вымазала их и мой рот кирпично-красными румянами. После чего она обхватила меня руками и страстно прижала к себе, называя своим бычком и голубем. Я отстранялся, но мысли мои были далеко; в голове моей царил сумбур, и все мое существо восставало против ужасной истины: если истинным было то, что она рассказала, если в моих жилах точно текла кровь великого фараона – я был единокровным братом фараона Эхнатона и должен был первым взойти на царский трон, если бы коварство Тейе не одержало верх над любовью моей умершей матери. Остановившимися глазами я глядел прямо перед собой, впервые понимая свое одиночество и отчужденность в этом мире: царская кровь всегда одинока среди людей. И еще я понимал, почему чувствовал себя на земле Митанни иначе, чем везде, и почему мне казалось, что смертная тень лежит на этой прекрасной стране.
Но наконец назойливые домогательства Мехунефер привели меня в чувство, и я должен был собрать всю свою волю, чтобы вытерпеть ее ласки и речи еще хоть мгновение, – все в ней было мне гадко и отвратительно, как гадок и отвратителен стал для меня Золотой дворец со всеми его обитателями. Однако разум принуждал меня терпеть, и я уговорил ее выпить еще вина, чтобы в нем потонуло все происшедшее и чтобы память ее не сохранила воспоминаний о рассказанном мне. Но, выпив, она стала совсем невыносимой, и я принужден был подмешать в ее вино макового сока, чтобы она уснула и я мог избавиться от нее.
Когда наконец я вышел из ее комнаты, а потом из женских покоев Золотого дворца, уже наступила ночь; дворцовая челядь и стражники показывали на меня пальцами и фыркали, но я объяснял их поведение тем, что ноги у меня дрожали, я бессмысленно озирался, а вся одежда на мне была помята! Дома меня ждала Мерит, обеспокоенная моим долгим отсутствием и жаждавшая услышать подробности про смерть царицы-матери, но, увидев меня, она только прижала руки к губам, и то же сделала Мути, переглянувшись с нею. Наконец Мути сказала скорбным голосом:
– Ну что, разве я не говорила тебе тысячу раз, что все мужчины одинаковы и доверять им нельзя!
Но я был совсем без сил и хотел остаться один со своими мыслями, поэтому я сердито сказал им:
– У меня был изнурительный день, и я не намерен выслушивать еще и вашу воркотню!
Взгляд Мерит посуровел, а лицо потемнело от гнева. Она протянула мне серебряное зеркало и сказала:
– Посмотри на себя, Синухе! Я никогда не запрещала тебе развлекаться с другими женщинами, но рассчитывала, что ты не будешь это делать так открыто, разрывая мое сердце. Ведь не станешь же ты утверждать в свое оправдание, что был одинок и несчастен, когда уходил сегодня из дому!
Я посмотрел в зеркало и ужаснулся: все мое лицо было вымазано румянами Мехунефер и красные отпечатки ее губ остались у меня на щеках, шее и висках, ведь она, чтобы скрыть свое безобразие и морщины, намалевывала лицо так густо, что краска на нем была подобна обмазке стен, а бледные губы, из жеманства, подмазывала сызнова после каждого отпитого глотка вина. Вид у меня был изрядно потрепанный. С чувством жгучего стыда я кинулся вытирать лицо, в то время как Мерит безжалостно продолжала держать передо мной зеркало.
Утираясь маслом, я покаянно сказал:
– Ты все поняла совсем неправильно, Мерит, моя любимейшая. Позволь объяснить тебе!
Но она ответила, холодно глядя на меня:
– Мне не нужны твои объяснения, а тебе не стоит осквернять свои уста ложью ради меня, ибо понять неправильно твою размалеванную физиономию невозможно. Ты, вероятно, не предполагал, что я буду ждать тебя, раз не удосужился стереть с лица следы своих игр. Или тебе захотелось похвастаться передо мной и показать, что женщины в Золотом дворце стелются тебе под ноги, подобно легким былинкам? Или ты просто упился как свинья и утратил всякие представления о благопристойном поведении?
Мути из сострадания к Мерит зарыдала и удалилась на кухню, закрыв лицо и понося весь мужской род. А для успокоения Мерит усилия и труда от меня потребовалось больше, чем для того, чтобы избавиться от Мехунефер, так что в конце концов мое терпение лопнуло и, проклиная всех женщин, я сказал:
– Мерит, ты ведь знаешь меня лучше всех и могла бы доверять мне! Поверь, что, будь на то моя воля, я легко дал бы тебе объяснение, которое вполне удовлетворило бы тебя, но ведь тайна может принадлежать не только мне, но и Золотому дворцу. Поэтому для тебя же будет лучше не знать о ней!
Но ее язык был острее осиного жала, когда она язвительно ответила:
– Я думала, что знаю тебя, но теперь вижу, что в твоем сердце, Синухе, есть такие бездны, о которых я не догадывалась. Ты, несомненно, поступаешь благородно, охраняя честь дамы, и я отнюдь не собираюсь проникать в твои тайны. Это не мое дело, я только благодарю богов, что у меня хватило благоразумия сохранить свою свободу и отказаться разбить с тобой кувшин – если только ты всерьез предлагал это. О Синухе, как я была глупа, когда верила твоим ложным словам! Ведь только что ты шептал эти слова какой-то красавице в ее нежные ушки! О, лучше б мне умереть!
Я протянул к ней руку, чтобы успокоить, он она отпрянула:
– Не вздумай касаться меня, Синухе! Ты ведь устал, ты всю ночь пролеживал бока на мягких постелях во дворце! Не сомневаюсь, что они мягче моей и там ты нашел себе для игр дам помоложе и покрасивее, чем я!
Так она продолжала, пронзая мое сердце тысячами иголок, пока наконец я не почувствовал, что еще немного – и я сойду с ума. Только тогда она решила оставить меня в покое, запретив провожать себя и даже доставить обратно в «Крокодилий хвост». Я был бы куда больше расстроен ее уходом, если бы в голове моей не царил сумбур и я не чувствовал потребности остаться наедине со своими мыслями. Поэтому я не препятствовал ее уходу – и думаю, что она была поражена моей внезапной покладистостью.
Я провел эту ночь без сна, размышляя, и, по мере того как утекала ночь, мысли мои становились яснее и отвлеченнее, а хмель выветривался; зато мое тело сотрясал озноб, ибо рядом не было никого, кто согрел бы меня. Я слушал, как сочится по капле вода в водяных часах, и течение ее было неостановимо; время надо мною текло бесконечным потоком, так что я сам, казалось, уносился вдаль, оставляя здесь свое тело. И я говорил, обращаясь к своему сердцу: «Вот я – Синухе, я таков, каким меня сделали мои дела и поступки, и иные обстоятельства не так важны. Я, Синухе, свел в могилу своих приемных родителей ради жестокосердной женщины. Я, Синухе, храню серебряную повязку, которую носила в волосах сестра моя Минея. Я, Синухе, своими глазами видел мертвое морское чудовище, качающееся на волнах, и лицо моей возлюбленной в морском прибое, когда крабы рвали на части ее тело. И велика ли важность моей крови, раз все было заранее предопределено звездами до моего рождения и еще тогда мне судили быть чужим для всех в этом мире. Покой Ахетатона оказался только золотым обманом, и мне понадобилось это страшное знание, чтобы сердце мое смогло очнуться от оцепенения и я уверился в том, что одиночество назначено мне во все дни моей жизни».
Но когда в золотом сиянии из-за восточных гор показалось восходящее солнце, сумрачные ночные тени рассеялись и – так удивительно и странно человеческое сердце! – я горько посмеялся над своими ночными фантазиями. Что из того, что именно в ту ночь я тоже был в тростниковой лодочке, плывшей вниз по реке, и что просмоленные тростинки в ней были связаны узлами птицелова, – тогда ведь каждую ночь уплывали по реке такие лодочки с брошенными детьми, а те, кто спускался на кораблях в Низовье, могли научить этим особым узлам обольщенных ими женщин; и уж совсем ничего не доказывало то, что моя кожа была дымчатого цвета и светлее, чем у других, – ведь врач проводит все время под крышей дома и от этого его кожа бледнеет. Нет, при ясном свете дня я не находил веских доказательств своего высокого происхождения.
Еще я думал, что, стоя возле смертного ложа великого фараона Аменхотепа, я нисколько не был тронут видом этого умирающего старого человека, но только радовался и гордился своими умелыми руками, ибо, будучи учеником в Доме Жизни, я очищал и подавал Птахору инструменты, и сердце мое не дрогнуло, когда врач вскрыл фараону череп. Если бы он и вправду был моим отцом, если бы я зародился от его семени, пустившего ростки и давшего плод в лоне митаннийской царевны, мое сердце не могло не дрогнуть, когда я увидел его в первый раз в ночь его смерти. Но я видел в нем только старого, умирающего (несмотря на всю свою власть) человека. И еще я думал, что, если темные негритянские руки царицы Тейе держали меня в ночь моего рождения и укладывали в тростниковую лодочку, чтобы отправить вниз по реке на смерть, сердце мое дрогнуло бы, когда я увидел ее, но и этого не случилось: я всегда смотрел на нее только с любопытством и до самой ее смерти мог спокойно с ней разговаривать, и ничто в моем сердце не восставало против нее. Вот о чем я думал, и эти соображения убеждали меня больше, чем доводы глаз и рассудка, ибо мне хотелось верить, что все это был лишь сон, привидевшийся мне, фантазия, которую я надеялся забыть.
Я омылся, оделся, и Мути подала мне пиво и соленую рыбу; глаза у нее были красны от слез, и всем своим видом она выражала презрение ко мне как к представителю всего мужского рода.
Я велел отнести меня в Дом Жизни и провел там некоторое время, осматривая больных, но не нашел больше ни одного случая, где требовалось бы вскрыть череп. Из Дома Жизни я прошел через двор пустынного храма к воротам между двумя пилонами, слыша за спиной карканье жирных ворон, устроившихся на коньке крыши возле забранного каменной решеткой слухового окна.
И тут над моей головой промчалась ласточка, устремляясь к храму Атона, и я последовал за нею. В храме жрецы пели гимн Атону и приносили жертвы из благовонных курений, плодов и зерна. Храм не был теперь пуст, в нем было довольно много людей, слушавших пение и воздевавших руки, славя Атона, а жрецы проповедовали им слово истины фараона. Всему этому, правда, не стоило придавать особенного значения, ибо Фивы были таким большим городом, что трудно было найти место, где не могла бы собраться любопытствующая толпа. Ласточка снова мелькнула передо мной, и, следуя за нею, я вновь увидел высеченные на камне изображения на стенах, и вновь глядел на меня сверху вознесенный на десятки каменных столпов фараон Эхнатон со своим тревожно-исступленным лицом. Потом я нашел одно изображение, сделанное в новой манере, – великий фараон Аменхотеп, уже старый и больной, был изваян сидящим на царском троне, с головой, поникшей под тяжестью двойного венца, а рядом с ним восседала царица Тейе. Затем я нашел изображения всех членов царского дома и долго рассматривал сцену, на которой митаннийская царевна Тадухипа приносила жертву египетским богам, впрочем первоначальная надпись была сбита, а появившаяся на ее месте гласила, что жертва приносится Атону, хотя при жизни царевны Фивы еще не знали Атона.
Это изображение было высечено в старинной манере, и на нем царевна была молодой и красивой женщиной, почти девочкой, в царском головном уборе, с грациозным и стройным телом и грациозной маленькой головкой. Я очень долго стоял перед этой картиной, и, хотя время от времени над моей головой проносилась с радостным щебетаньем ласточка, печаль переполняла мою душу, утомленную бдением и бессонными раздумьями, и наконец, опустив голову, я заплакал над судьбой этой одинокой девочки, привезенной из чужеземной страны. Ради нее мне хотелось быть прекрасным, как она, но члены мои отяжелели и обмякли, голова под лекарским париком облысела, раздумья избороздили мой лоб морщинами, а лицо раздобрело от сытой жизни в Ахетатоне. Нет, видя и сравнивая, я не мог вообразить себя ее сыном. И все же волнение переполняло мою душу, и я плакал над ее одиночеством в Золотом дворце, а ласточка, радостно щебеча, продолжала носиться над моей головой. Я вспоминал прекрасные митаннийские дома и печальных жителей этой страны, вспоминал пыльные дороги Вавилонии и выстланные глиной молотильные дворы и ясно понимал, что молодость моя навсегда миновала, а зрелость утонула в топких стоячих водах Ахетатона.
Вот так провел я этот день, а когда наступил вечер, отправился в «Крокодилий хвост», чтобы поужинать и помириться с Мерит. Но она встретила меня враждебно и обращалась со мной как с посторонним – подавала еду и прислуживала, стоя за моим креслом, изредка бросая на меня холодный взгляд. Когда трапеза подошла к концу, она спросила:
– Ну как, встретился со своей возлюбленной?
Я раздраженно ответил, что проводил время не на свиданиях, а за работой в Доме Жизни, а потом зашел в храм Атона. И чтобы она поняла оскорбительность своего вопроса, описал подробно и обстоятельно весь мой день, шаг за шагом, но все мои объяснения она выслушала с насмешливой улыбкой, а затем сказала:
– Я вовсе не имела в виду, что ты весь день бегал за женщинами, – ты слишком переутомился вчера и в своем нынешнем виде, толстый и лысый, определенно был уже ни на что не способен! Я хотела сказать, что твоя возлюбленная разыскивала тебя здесь, и я направила ее в Дом Жизни.
Я вскочил на ноги с такой яростью, что опрокинул кресло, и выкрикнул:
– Что ты говоришь, безумная женщина?!
Мерит спокойно поправила волосы и ответила все с той же насмешливой улыбкой:
– Я говорю, что твоя возлюбленная явилась сюда за тобой в наряде невесты, с ног до головы увешанная сверкающими украшениями и раскрашенная, как обезьяна, причем запах от ее умащений ощущался аж на реке. Она велела передать тебе привет и записку – на случай, если не встретится с тобой. Поэтому говорю тебе: пусть она лучше не появляется здесь, это приличный дом, а она слишком похожа на содержательницу притона!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.