Текст книги "Самое счастливое утро"
Автор книги: Николай Устюжанин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц)
Больница – не самое веселое место на земле. Единственное развлечение – телевизор в холле. Но именно здесь ветер смерти дунул на старика, бодро сверкавшего лысой головой, но сидевшего на диване с потускневшим серым лицом и бесцветными зрачками. На экране продолжала петь Пугачева: «Куда уходит детство? Куда ушло оно?..», а бездыханное тело уже уносили в покойницкую.
Но хуже смерти было страдание – в коридоре за ширмой отходил совсем еще молодой мужчина, хлебнувший воды после полостной операции. Из кишечника торчала трубка, запах стоял невыносимый, а на лицо смотреть было еще ужаснее: его ввалившиеся глаза, темные и одновременно горящие, были похожи на антрацит.
Папа с мамой навещали меня часто, так что я был в курсе всех школьных событий. Выпускные классы приближались к финишу. Я обложился учебниками и читал, догоняя сам себя.
К последнему звонку успел – выписали за несколько дней до торжества. Накануне отец подарил мне новый галстук. Вазгену досталась только что пригнанная прямо с конвейера белая «шестерка», мечта южан. По-моему, мы радовались одинаково.
Рывок, еще рывок – и мы получили из рук директора аттестаты зрелости. Девочки наши превратились в девушек – их романтические платья после школьной формы были настолько ослепительными, что парни с трудом узнавали бывших одноклассниц.
После вручения мы в полном составе направились в гости к классной руководительнице. Шли пешком больше часа, но не заметили этого – Вазген занял наше воображение огромным японским двухкассетным магнитофоном, о стоимости которого можно было догадаться только тем, кто разглядывал ценники в комиссионных магазинах.
Вкрадчивым и сладким голосом пел Джо Дассен. Инна Николаевна угощала нас домашними пирогами, на столе стояла бутылка, но мы были пьяны без вина. Опьянение свободой и страх перед неизвестностью дурманили головы – ночь мы провели так, чтобы забыть ее было невозможно.
У причала покачивался катер «Волна» (он потом «засветится» в кинокомедии «Дамы приглашают кавалеров»), нас качало еще сильнее.
Вышли в море. Свежий ветер, ночное пространство, редкие огни далекого Лоо, гармоничные стереозвуки французской мелодии из установленного на носу японского чуда, и мы, полуобнявшиеся, – то ли от легкого холода, то ли от нервного озноба…
Просыпающееся утро я встретил в пути – провожал до дома Валю Сидоренко, – девушку с длинной косой и как будто всегда удивлявшимися глазами – они от рождения были чуть навыкате. В моем присутствии она всегда терялась, смущалась и не знала, куда деть руки. Мы поделились планами, но на прощание я ее почему-то не поцеловал.
Выбор был сделан после некоторых размышлений: в Кубанский университет поступить было невозможно – смущали слухи о неподъемных взятках, о Москве я даже не задумывался, оставались два педвуза: в Армавире и Майкопе. Майкоп был ближе…
Лето 1978-го вспоминается как один сплошной экзамен. Я решил поступать на филологический факультет. В профильных предметах был силен, а вот немецкий… За дело, как всегда, взялась мама. Был зафрахтован репетитор, и мне, почти не владевшему речью, пришлось заучивать наизусть 35 безразмерных текстов, один из которых мог оказаться моим.
Целый месяц я был не человеком, а попугаем в клетке снятой в Майкопе квартиры. Под конец мне стало казаться, что все пассажиры в троллейбусе, в котором ехал на консультацию, говорят исключительно по-немецки.
Вступительные экзамены начались с сочинения, и тут мне повезло в первый раз: одна из тем была по чеховскому «Ионычу», а этот рассказ был перечитан буквально накануне. Я воспарил и так увлекся, что не заметил, как убежало вперед время. На переписывание в чистовик и его проверку оставалось совсем мало, но я потенциально был редкий для филфака мальчик, и молодой преподаватель, возглавлявший комиссию, Аслан Масхудович Бекух, терпеливо ждал, пока я закончу работу.
На подступах к истории я был спокоен, как слон, поэтому в коридоре поглядывал на абитуриенток. Всех затмевала высокая и надменная рыжая девушка, чем-то напоминавшая Аллу Пугачеву, точнее, ближе всех подошедшая к образу, продублированному тогда чуть ли не всеми девицами СССР. Звали ее Марина Абдуллаева.
Третьим экзаменом стоял иностранный язык. Даже с учетом двух пятерок шансы мои были почти нулевыми – конкурс среди оставшихся после «блатных», целевиков из национальных республик: чеченцев, дагестанцев и карачаевцев (адыгейцы были выделены в отдельный список), составлял примерно 22 человека на место. Меня могли спасти только третье по счету везение или чудо.
Чудо прибыло из Москвы в день экзамена – местную комиссию неожиданно для всех заменили преподавателями из столичного вуза.
Я не понимал, сидя в аудитории, почему в коридоре стоит сплошной плач, – а это был прощальный стон получивших двойки «знакомых» и знакомых «знакомых».
Свой текст я отрапортовал, как солдат перед генералами – бодро и бессмысленно. Отрывок перевел приблизительно, а на вопросы по грамматике ответил мычанием. Комиссия задумалась. С одной стороны, абитуриента можно было «высечь», с другой – в табеле красовались пятерки. «Что, у вас в Сочи иностранный язык не преподавали?» Я ухватился за соломинку и горячо залепетал о кадровом голоде на просторах международного курорта. Мой рассказ впечатлил «немок». Им, наверное, стало стыдно за коллег, и мне «влепили» тройку.
Я вышел на улицу с опущенной головой, еще не зная, что моя тройка равна высшему баллу. Мама, узнав об оценке, пустилась в пляс. А я так устал, что даже не радовался – мне просто очень хотелось спать.
До первой лекции оставались еще летние деньки. Я отсыпался дома и на пляже, а по вечерам ходил веревочкой за мамой – она решила «приодеть» меня, наконец. В сочинском магазине мужской одежды «Дружба», что напротив морвокзала, были со скандалом добыты югославские черные туфли из козьей кожи, и самое главное – джинсовый костюм польского производства.
Дома я увидел себя в зеркале – на меня смотрел высокий стройный юноша, совсем не похожий на подростка.
Майкоп
Майкоп я разглядел в дни, потраченные на оформление документов. Город был всегда чисто убранным, просторным и богатым – если судить по новостройкам, продуктам в магазинах и машинам майкопчан. Впрочем, преимущества эти были не главными, – столичный статус центра автономной области заявлял о себе, прежде всего, национальной стороной. Восточный колорит просвечивал в убранстве железнодорожного вокзала, центральной части города и драматического театра, дополнялся трепетным отношением к своим заповедникам, олимпийским чемпионам и писателям. Историю и культуру своего народа адыги чтили и лелеяли. На самом почетном месте стоял НИИ истории и литературы, вся Адыгея знала своих первых поэтов, профессоров и спортсменов; из печати выходили газеты, журналы и книги на национальном языке, в театре мирно уживались адыгейская и русская труппы, а по радио все время звучала музыка горцев. Но и это не самое примечательное, – область явно претендовала на большее, ее национальное достоинство смешивалось с ревностью к Краснодарскому краю, в сердцевине которого и раскинулась адыгская земля. В простоте своей этот комплекс проявлялся в настойчивом убеждении, что местная футбольная команда второй лиги «Дружба» не слабее «Кубани», и вообще, это сборная республики.
Был и другой, глухой, но явственный ропот о том, что Черноморское побережье – это наша территория, да и исход адыгов в Турцию, Иорданию и Сирию во время Кавказской войны не был забыт.
У Адыгейского пединститута было свое общежитие, хотя и старенькое, но совсем рядом с вузом. Мне предстояло провести в нем долгих четыре года.
Душным вечером заканчивающегося августа я прибыл в Майкоп из Лоо. На троллейбусной остановке возле вокзала дождался редкого, почти ночного, рогатого и гудящего извозчика, доехал до центра. К общежитию шел с воодушевлением, переставляя ноги в такт сердцебиению. Моему воображению представлялась сладкая картина покойной комнаты с теплой постелью и такими же, как я, восторженными соседями.
Я показал документы вахтерше, получил ключ от 101 комнаты и поднялся на третий этаж. Дверь не открывалась. Я поставил вещи на пол и вежливо постучался. Молчание. Постучал в деревянную коробку с облупленной белой краской еще раз. Результат тот же. Я обескуражено постоял минут пять и стал бродить по коридору. Сломан замок?.. Неужели к 12 часам никто не вернулся?.. Спустился вниз. Дежурная подтвердила, что ключ соседом взят. Пришлось подниматься снова. Теперь я не стучал, а требовательно гремел. Наконец послышался невнятный шепот, ленивый кроватный скрип, и дверь чуть приоткрылась, звякнув цепочкой. На меня свысока смотрело лицо чернявого и кудрявого адыгейца с вопросительной и немного презрительной гримасой пухлых губ.
– Чего тебе?
– Я приехал на учебу, меня поселили в этой комнате.
– Подожди пока.
Все исчезло. Я остался наедине с вещами в пустоте длинного коридора. От нечего делать потоптался на месте, потом стал исследовать общагу. Студенческий «дворец» был древнего типа с удобствами в конце этажа, в «аппендиците» которого располагались умывальная и туалеты. Окна выходили на двор с мусорными баками и полузаброшенной спортивной площадкой. Внизу вяло играла музыка, а на моем этаже, заполненном, видно, наполовину, можно было расслышать только приглушенные разговоры и храп.
«Пока» длилось час. Я устал ждать, сидя на подоконнике поджав ноги. Следующая попытка завершилась тем же «успехом». Моя вежливость медленно перерастала в раздражение. Подождав еще час, я стал уже не греметь, а барабанить в ненавистную дверь.
– Говорят же тебе, подожди! Понимаешь?..
Что я должен был понимать? Меня клонило в сон, ноги стали затекать, нестерпимое желание принять горизонтальное положение и погрузиться в забытье принудили идти на штурм. Удары были соответствующими.
– Ладно, сейчас, отойди только.
Я уселся на ящике у окна и увидел, как открылась, заскрипев, на всю ширину входная дверь, и из темной комнаты вышла, поправляя платье, какая-то девица и, нервно виляя бедрами, постучала восвояси.
– Проходи.
Сосед явно был недоволен моей настойчивостью и небрежно указал на пружинную кровать справа:
– Вот твое место.
Я разделся, застелил матрас и сразу же рухнул в объятия Морфея.
Утром мой сосед, жужжа электрической бритвой и сверкая глазами, учил:
– Ты что, не знаешь наших правил?
Ответить было нечего.
Началась студенческая жизнь.
Батырбий, – так звали соседа, – учился уже на третьем курсе и совсем не походил на гуманитария. Высокий, атлетически сложенный богатырь (Батырбий – это и есть богатырь), он занимался штангой, а в педагоги пошел, как выяснилось, из-за длительного учительского отпуска – два летних месяца можно было посвятить крупному делу: торговлей мясистыми, налитыми и яркими от кубанского солнца помидорами. Ходил Батырбий, как и положено штангисту, широко расставляя ноги, щеголяя прямой спиной и гордо поднятой черной курчавой головой.
Через пару дней в комнату въехал и мой одногруппник, белобрысый Матвей Понедельник из загадочной Яблоновки, что под Краснодаром. Из его рассказов выходило, что самые отпетые хулиганы и самые заядлые болельщики (он очень гордился тем, что являлся однофамильцем знаменитого футболиста) живут именно в Яблоновке, чуть ли не терроризировавшей столицу края. Сам он был маленький, какой-то согнутый, и постоянно курил.
На первую лекцию я явился, словно первоклассник, в белой рубашке с короткими рукавами (было жарко) и темных брюках. Читал ее не филфаковский преподаватель, а какой-то институтский чиновник, – мы чуть не заснули от общих фраз. На этом наша учеба и закончилась – сентябрь традиционно был потрачен на трудовую практику в студенческом стройотряде.
Романтикой тут и не пахло – нас направили в помощь строителям нового корпуса музыкально-педагогического факультета. Пришлось осваивать профессии разнорабочего и каменщика, а заодно поупражняться в управлении отбойными молотками.
Во время перекуров мы и знакомились – как друг с другом, так и с действительностью, которая нас окружала. К своему удивлению, я узнал, например, о похищениях русских чеченцами и грузинами. Рабов держали в земляных ямах и всячески унижали. «С любым народом на Кавказе можно договориться, только не с нохчи (чеченами) и не с грузинами», – объясняли адыги. Я им до конца не верил, но факты эти на всякий случай запомнил.
В первый студенческий выходной я пошел на дискотеку, проходившую в фойе главного корпуса пединститута. Готовился к ней долго, испытывая предчувствие чего-то волшебного, подернутого дымкой то ли первого свидания, то ли первой любви. Открыл коробку с черными югославскими туфлями, достал мягкие, приятные на ощупь, чуть пупырчатые изящные ботинки – от них веяло балканской прохладой. Польский джинсовый костюм сидел на мне, словно сшитый на заказ, но туфли были настоящим украшением. На громко звучащую и блистающую всеми цветами радуги дискотеку направился довольный собой и уверенный в своей неотразимости. Предчувствие не обмануло – меня заметили и оценили: утром, проснувшись, я обнаружил, что обожаемые туфли, оставленные под кроватью, исчезли в неизвестном направлении и навсегда.
В октябре я познакомился с группой. Мы с Матвеем Понедельником и с Асланом Мамирхановым, сразу же окатившим нас, русских парней, высокомерием и говорившим с нами всегда с вызовом, составляли мужскую часть, а все остальные – женскую, подтвердив тем самым прозвище филфака как «факультета невест». Я почувствовал себя легко в кругу подружек-хохотушек, среди которых выделялись хрупкая, худенькая темноволосая Галя Голубева, – в ее глазах словно застыла нездешняя грусть, – и женственная, но волевая Маша Ваганова, обладательница замечательных волнистых русых волос.
Центром компании была Маша. В квартиру Вагановой эта стайка и слеталась на посиделки. Постепенно мы все стали собираться у нее.
Две девушки привлекали общее внимание, но совершенно по разным причинам.
Марина Абдуллаева, красивая и несколько флегматичная, ходила гордячкой. Ее лицо отсылало к Пушкину: «Оставь надежду навсегда!»
Миля Штраух была разительной ее противоположностью: полностью слепая, нескладная, нелепо одетая, она сидела всегда за первым столом, ближе к кафедре, и с треском дырявила коротким шилом альбомные листы, записывая лекции специальной азбукой Брайля. На занятия ее приводила мать, либо мы поочередно.
По странному совпадению, лекции по детской литературе нам читала тоже слепая преподавательница Ангелина Артемьевна Миронова. Ее дочь, специалист по античной литературе, фольклору и русской литературе Наталья Маратовна, с ней не расставалась.
Самым уважаемым на кафедре литературы был чуть седовласый и горбоносый профессор, критик и член Союза писателей, Рамазан Гиссович Шагдетов. Все вставали, когда он входил в деканат или в кафедральную комнату. На кафедре русского языка всем нравилась живая, энергичная и деятельная Ирина Хазретовна Бодренкова.
Галина Шалиховна Саферова, о причудах которой ходили легенды, читала лекции по теории литературы так глубоко, что записывали их с особым тщанием. Но во всем остальном она была непредсказуема: могла принять экзамен где угодно: в коридоре, на улице, на краю фонтана, опустив ноги в воду… Меня эти чудачества не раздражали, – Галину Шалиховну я любил, – а вот девушки бесились.
Таяли они от Аслана Максудовича Бекуха – молодой, красивый, в модном костюме, он, наверное, занимал их воображение. Читал он курс зарубежной литературы, и девчата, как я заметил, питали к ней слабость. Кто знает, может, восторги вызывали не Гете и Кафка, а кудри и улыбка Бекуха?..
Об изящной и властной Нине Магомедовне Шиховой, кандидату не филологических, а почему-то исторических наук, говорили со страхом – экзамены по русской литературе грозили обязательными пересдачами. Встретиться с ней нам предстояло два года спустя.
Львиную долю времени на первом курсе забирали лекции и практические занятия по истории КПСС. Как ни странно, нам они нравились, хотя от обилия дат бесконечных съездов ВКП (б) всех просто тошнило. Сергей Иванович Малов, низкорослый седой старик, прошел войну, партизанил, и историю знал не понаслышке. Тридцатые и сороковые годы для нас были далеким прошлым, а для него – почти современностью, и мы с удивлением узнавали о деталях, о которых не сообщал ни один учебник истории.
До сессии была еще уйма времени, и мы вечерами ходили в театр, на концерты (запомнились голоса Зары Долухановой и Анатолия Соловьяненко), а в кинотеатры спешили чуть ли не каждый день. Меня привлекал еще и стадион – футбол я любил, иногда даже играл в «дыр-дыр» на пустыре возле старой школы напротив. Однажды присмотрелся и разглядел на стене потускневшую мраморную доску: «Здесь учился писатель Евгений Шварц».
Первую сессию я чуть не провалил. К античной литературе готовился исступленно, высиживая в читальном зале будущую пятерку. На самом экзамене выяснилось, что один из вопросов я в спешке не записал, а вытянул именно его!.. Мои горячие уверения Наталья Маратовна на веру не приняла – она стала гонять по всем оставшимся вопросам сразу. Пришлось попотеть, но проверку я выдержал. Остальные предметы тоже сдал на «отлично» и стал получать повышенную (50 рублей) стипендию, которой вполне хватало.
Что говорить, если обед в студенческой столовой (правда, плохонький) стоил 10 копеек, билет в кино тоже 10 копеек, поездка на такси от Майкопа до станции Белореченской – от 80 копеек до 1 рубля, воскресный поход в дневной ресторан для ублажения чрева – тоже 1 рубль! Свою «степуху» я растягивал на месяц, оплачивая железнодорожные билеты, домой и обратно (навещал родителей раз в две недели), книжные покупки, походы в кино, еду и прочие мелочи, вроде газет и журналов. Каждый день я нагружался десятком газет, любил читать журналы «Театр», «Советский экран», все литературные, да еще еженедельники, например, «Неделю» и «Футбол-Хоккей».
Лишь раз за четыре года я просчитался, – пришлось занимать у однокурсниц «десятку». Дыру в бюджете закрыл, разгружая вагоны с сахаром на товарной станции – студенческие традиции еще никто не отменил. Бывали случаи, когда у меня оставались средства, и я предлагал их маме, но безуспешно.
К деньгам тогда относились беспечно – лечили и учили нас бесплатно, общежитие мы тоже не оплачивали, билеты в театр, на концерты или в музей стоили так дешево, что цифры не запомнились. Даже полет на самолете был по силам: захотелось поглядеть на Северную Пальмиру – и я махнул, не глядя в карман, в Ленинград. Поездки в Сочи, Москву, Кисловодск были рутиной, – скидки по студенческому билету позволяли.
На мне висела, кстати, почетная обязанность поздравлять девчат с Женским днем. Силы были не равными – 23 февраля меня забрасывали мелкими подарками, а что мог я один? (Матвея Понедельника к тому времени отчислили за неуспеваемость, а Аслан Мамирханов вечно где-то пропадал). Выход нашел не сразу: заметил, что к последней «паре» мои красавицы начинают голодать – очередь в буфете была довольно приличной. Именно в этот момент я и одаривал их конфетами «Гулливер». Подарок шел «на ура»!
Еще один мужской долг я исполнял на экзаменах: шел отвечать всегда первым, чтобы «задобрить» преподавателей, а потом консультировал девчонок по трудным вопросам. Консультации порой продолжались и в общежитии – особенно тягостной для женского пола была марксистско-ленинская философия.
Как и в любом советском вузе, в нашем работал факультет общественных профессий: кружки художественного чтения, танцев, курсы пионервожатых и т. д. Весной 1979 года я записался в театральный кружок, руководить которым стал актер русской труппы Виталий Федорович Шлыков. Из любопытных набралась целая группа первокурсников.
Сначала мы чуть не разочаровались: Виталий Федорович совсем не был похож на артиста: невысокий, но прямой, отмеченный небольшими залысинами на голове, он носил очки в темной оправе и обычный коричневый костюм. Говорил чисто, но не очень громко, выделяя каждое слово. Его речь, и особенно глаза, были пронизаны тонкой иронией, которую мы поначалу не воспринимали, но потом оценили и полюбили.
Наш руководитель, как теперь понимаю, постепенно вводил нас в курсы театрального училища. Мы занимались ритмикой, развитием речи и внимания, выучили множество скороговорок, узнали, что такое мизансцена, в чем заключается метод Станиславского. Могли разогреть речевой аппарат перед выступлением, не «хлопотали» лицом, знали, как стоять на сцене, как на ней двигаться, куда пускать голос, – и многое-многое другое. Виталий Федорович «выдрессировал» нас на этюдах – мы стонали, но по множеству раз повторяли сценки с невидимыми предметами, развивая органику. Несколько человек не выдержали и ушли, остались самые увлеченные, в том числе и я.
Еще одной нашей обязанностью было бесплатное, но еженедельное посещение театра – Шлыков встречал нас у входа и провожал на балкон. Мы просмотрели все давние постановки и все премьеры, несмотря на репертуар, оставлявший желать лучшего: преобладали революционные драмы, вроде «Синих коней на красной траве» Шатрова, безликие производственные пьесы неизвестных миру авторов и вульгарные комедии Константинова и Рацера. Настоящим праздником для нас стали встречи с Шекспиром и Лопе де Вега – я даже предложил сыграть отрывок из «Собаки на сене», но Виталий Федорович, загадочно вздохнув, предложил другой текст: «Двадцать лет спустя» Михаила Светлова. Он оказался провидцем: первая попытка разбилась вдребезги на скалах нашего вопиющего дилетантизма. Полгода мучений, – и мы более-менее были готовы к общению со зрителем. Вот тогда и вернулись Лопе де Вега, Гоголь и Лермонтов. Я играл кузнеца Вакулу из «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Никогда не забыть первого выхода на сцену перед затихшим в полутьме актовым залом нашего института. Я чувствовал, что меня ведет не только гоголевский слог, но и что-то иное, не совсем точно названное вдохновением. Это был уже не я, а другой человек, но живой, страдающий и любящий всей душой.
Мы никак не ожидали, что наши роли пойдут в народ: к нам бросались незнакомые люди и благодарили с таким жаром, словно мы сделали нечто особенное. Ко мне, например, после киносеанса в Доме офицеров подошли двое студентов-старшекурсников и долго сжимали мою руку, рассыпаясь в комплиментах. Запомнился один: «Вы играли как профессиональный актер!»
После премьеры мы взглянули на нашего руководителя иными глазами: скромный труженик, оказывается, лепил из нас артистов!.. Кстати, название загубленной нами плохой пьесы Михаила Светлова мистическим образом прозвучало в моей судьбе: двадцать лет спустя я был проездом в Майкопе и навестил Галину Шалиховну Саферову. В ее квартире сидели гости, преподаватели других факультетов. Я был потрясен: они помнили роль Вакулы в деталях, мной уже забытых!
Виталий Федорович играл отлично, но мало, появляясь на сцене Адыгейского драмтеатра буквально на пять минут. Что-то не складывалось в труппе, да и с жильем у него, семейного человека, не все было ладно: в театральном общежитии они ютились не один год. В 1981-м Виталий Федорович сообщил нам, что уезжает – контейнер уже заказан. Он так и не сказал, куда, только попрощался, печально сверкнув стеклами очков. Следы его затерялись, актерами мы не стали, но навыки пригодились уже в нашей, не менее творческой, профессии.
1979 год запомнился чередой всесоюзных премьер, отмахнуться от которых было невозможно, в силу всеобщего ажиотажа. Алла Пугачева исполнила песни в фильме «Женщина, которая поет», а затем и на концерте в телестудии «Останкино». Роберт Рождественский, почти не заикаясь, прочел свою длиннющую поэму «Двести десять шагов» – опять же по телевидению. Предсказуемые восторги начали надоедать, и я все чаще уходил из общаги в гости к давним знакомым нашей семьи, – Владимиру Ильичу и Ирине Михайловне Доценко.
Жили они на окраине, в военном городке Майкопской дивизии, 25 лет спустя полностью уничтоженной в Грозном.
Владимир Ильич был физруком местной школы, а Ирина Михайловна – заведующей кабинетом русского языка на нашем факультете. Добрее и гостеприимнее их я не встречал ни до, ни после. Широта их души устремлялась в бесконечность, любовью они одаривали всех. Во-первых, друг друга – они поженились в сибирской деревне, куда попали по распределению. Во-вторых, детей: старшую Нину, такую же смешливую и добродушную, и младшего Вадима, удивительно похожего на отца. И, наконец, родственников и друзей, для которых всегда были готовы и обильный стол, и кров – иногда на несколько недель.
Владимир Ильич вызывал всеобщее восхищение: элегантный, высокий, под два метра, брюнет, мастер спорта по волейболу, он был неистощим на шутки, анекдоты и комплименты, был душой компании и доводил ее до гомерического хохота, а порой и до истерики. Анекдотами он был забит под завязку: политическими, школьными, спортивными, любовными и не очень. Если гости, засмотревшись на работающий телевизор, забывались, он напоминал о главном, поднимая рюмку: «Мы педагоги, так?.. Повторим уроки!»
Ильич обожал розыгрыши. Однажды в Сочи, отпустив бороду и усы, он довел до каления парикмахера, заставив сбрить себе волосы сверху, сохранив остальные «под Ленина». Фотографа чуть не хватил удар, когда в его ателье явился изрядно подросший «вождь мирового пролетариата» и, закрыв ладонью фамилию в паспорте, потребовал, артистически картавя: «Снимите, батенька, меня, Владимира Ильича, на карточку! И супругу мою, Надежду Константиновну, всенепременно!» – Из-за его спины медленно выплыла, готовая взорваться от плохо сдерживаемого хохота, чуть полноватая, но обаятельная Ирина Михайловна.
Еще одной страстью Владимира Ильича был Высоцкий. Катушками, а потом и кассетами с записями его песен были заняты все свободные ящики, хриплый голос почти каждодневно звучал из старенькой «Кометы», фотографии певца и Марины Влади (одна – с автографом) стояли на самом обозримом месте. О Высоцком Ильич знал все, помнил наизусть километры стихов, мог к месту процитировать любую строфу или строчку. Я ценил юмор и хохотал вместе со всеми, однако восторгов не разделял. Впрочем, послушав «Баньку по-белому», стал относиться к барду серьезнее.
В спорте Владимир Ильич разбирался профессионально, во время трансляций со стадионов я внимал его комментариям, игнорируя детский лепет тележурналистов. Советский спорт процветал, но сердце наше было отдано многострадальному футболу. Мы с Владимиром Ильичом знали все команды и фамилии игроков, болели и за «Дружбу», и за «Кубань» (когда она вышла в высшую лигу, я ездил в Краснодар на матч с киевским «Динамо» – посмотреть Блохина), и за все клубы в международных кубках, и, конечно же, за сборную. Неудачи мы воспринимали как личное оскорбление, и не только мы – по вечерам в часы решающих игр ходить по военному городку было небезопасно, – разъяренные поражением офицеры могли, матерясь, выбросить из окна ни в чем не повинный телевизионный «ящик».
Футбол и кино были вне конкуренции, – остальное время на экране «съедали» подхалимы, славословящие Брежнева. В свои последние годы Леонид Ильич (опять Ильич!..) ходил и говорил, морщась от боли, но за него всегда были готовы «работать» артисты, газетчики, политики и все прилипалы, вместе взятые. Тоненькими брежневскими брошюрами «Малая Земля», «Возрождение» и «Целина» были заставлены витрины книжных магазинов; документальные и «художественные» фильмы воспевали «славный путь» Генерального секретаря, а «иконостас» на его груди разрастался до непревзойденного масштаба.
Мы не знали о том, что Брежнев многократно просился на покой, но, получая отказ, вынужден был тянуть страну до собственной могилы. Мы злословили и потешались, не ведая стыда, над старческой непосредственностью Брежнева, обожавшего ордена.
Горько вспоминать, но мы верили и слухам. Народным презрением был облит Первый секретарь Ленинграда Романов, – говорили, что он устроил свадьбу, – то ли сына, то ли дочери, – прямо в Эрмитаже, где приглашенные на торжество и переколотили музейную посуду. Как мы могли испачкаться этой ложью, запущенной «в массы» по-иезуитски коварным Андроповым, устранившим таким гнусным способом конкурента своего любимчика Горбачева?!..
Над Брежневым мы смеялись, власть недолюбливали, – нас донимала пропаганда, раздражал многолетний дефицит (настоящий дефицит грянул перед самой перестройкой), но «добила» окончательно необъяснимая война в Афганистане. Стали приходить цинковые гробы… Помню, как в небольшую столовую в самом центре Майкопа вошла старушка в черном платке и устроила одиночный митинг: «Зачем Брежнев послал наших ребят в этот Говнистан?!.. Будь он проклят!» Мы молчали, уткнувшись в тарелки…
В сентябре 1979-го я приехал к родителям на выходные и попал на открытие памятника Николаю Островскому, работавшему здесь над романом «Как закалялась сталь». В Сочи, на площади рядом с кинотеатром «Стерео», на высоком постаменте делал свой «шаг в вечность» худой, изможденный, но не сломленный советский мученик 30-х годов. В музее неподалеку можно было разглядеть каракули, выведенные карандашом в прорезях трафарета – Островский, даже слепой, свой труд не бросал.
Роман я любил, его создателя уважал, и потому с почтительными чувствами простоял всю церемонию. О «шаге в вечность» сказал Сергей Михалков, маленький седой старичок в клетчатом клубном пиджаке. Мне было трудно представить такую даль во времени – ведь любимец детворы и с детства почитаемый автор был, – подумать только, – современником Николая Островского! Откуда было знать, что Сергей Владимирович проживет почти до ста лет и свой шаг в вечность сделает в преддверии моей пенсии!..
Конец года был нервным, беспокойным, но сладким на эмоции – я проходил первую педагогическую практику в майкопской школе № 13. Возраст был такой, что старшеклассники меня принимали за своего, девочки в коротких юбочках с черными передниками строили мне глазки, а учителя снисходительно улыбались. Я упорно воображал себя педагогом и ходил как можно медленнее, напустив на лицо насупленную строгость. Первый урок русского языка в 7 классе предстоял через две недели, и я наслаждался свободой, как вдруг в один прекрасный «ленивый» день ко мне подбежала запыхавшаяся вожатая с пылающими щеками и в красном галстуке и стала уговаривать заменить «всего на один урок» заболевшую учительницу, да еще и математичку! У меня все похолодело внутри, я пытался отбиться, в ужасе ссылаясь на свой математический идиотизм, но отговорка не помогла: «Рассказывай, что хочешь, но урок не срывай!» – поставила точку разгоряченная «начальница».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.