Электронная библиотека » Оксана Ветловская » » онлайн чтение - страница 19

Текст книги "Имперский маг"


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 04:44


Автор книги: Оксана Ветловская


Жанр: Боевое фэнтези, Фэнтези


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Штахельберг

Конец апреля – май 1944 года

Новый этап экспериментов с моделями Зонненштайна Штернберг проводил в Вайшенфельде, уезжая туда на выходные. Там теперь располагалась штаб-квартира «Аненэрбе». Вайшенфельд был маленьким городком в горах Верхней Франконии – в это тихое отдалённое место было решено вывезти все материалы исследовательского общества, чтобы они не пострадали от постоянных бомбардировок.

Штернберг желал знать, на каком участке пространства способно изменить ход времени его устройство. Выезжая за ворота школы «Цет», он просчитывал в уме, какого масштаба модель Зонненштайна потребуется для того, чтобы изменить ход времени, скажем, в небольшом городке, – а выходя из лаборатории, умиротворённо думал о том, как назавтра будет рассказывать курсантам об определении психического состояния человека по цветам ауры. И было ещё кое-что, придававшее всему остальному особую значимость – острую значительность предвкушения.

Его талантливая курсанточка теперь была одной из самых примерных учениц, но он продолжал давать ей частные уроки, будто бы по сложившейся традиции и из желания образовать её сверх установленной программы (чего он ни перед кем и не скрывал), – а на самом деле с совсем иным, тайным расчётом.

Для тех немногих соучениц, что не завидовали ей и, несмотря на её замкнутость, относились к ней дружелюбно, у Даны в последнее время появилась невиданная, мягкая, полная очарования улыбка, с ямочками на щеках и тёплым сиянием опушённых густыми ресницами колдовских глаз. Такая же улыбка была у неё припасена для интеллигентного, постоянно словно бы до полусмерти уставшего, ни при каких обстоятельствах не повышающего голос доктора Киршнера, на котором серая эсэсовская форма – всегда какая-то пожёванная – смотрелась так, будто он надел её за неимением другого костюма. И, наконец, такая же улыбка была у неё и для Штернберга. Казалось, девушка готова проводить в его обществе хоть целые дни напролёт. Она задавала ему вопросы, она терпеливо – судя по осмысленности её кратких, но дельных замечаний – следила за ходом его рассуждений и иногда, при случае, со спокойной деловитостью повествовала о своей лагерной жизни.

Дана рассказывала, что всё ещё не приучила себя смотреть на пищу как на нечто обыденное. В концлагере заключённые постоянно говорили о еде. Пища была священна. Раздача пайка становилась важнее ежеутренней процедуры выволакивания из бараков трупов умерших за ночь людей. Необычайно популярной была тема экзотических блюд: заключённые пожирали фантазии, дрожа от наслаждения. Некоторые, совсем обезумев от голода, выменивали жалкий паёк на сточенный карандаш и клочок бумаги, чтобы жадно записать услышанные рецепты, – и на следующем же обыске все эти сокровища изымались и выбрасывались эсэсовками, не упускавшими случая лишний раз огреть узницу плетью по лицу за «писанину». Другие, подобно бездомным собакам, под ржание охранников рылись в мусорных кучах в поисках объедков. Такие умирали прежде остальных – от изнурительных кровавых поносов. Посылки с воли были неслыханной роскошью. Они бережно запрятывались или тщательно делились; из-за них ночью запросто могли придушить. На заводе, куда гоняли работать узниц из барака Даны, некоторые цеховые мастера тайком подкармливали пошатывающихся от голода девушек и женщин. Сама Дана несколько раз получала спасительные свёртки с хлебом и варёным картофелем. Каждый шаг узника мог стать последним на пути к крематорию – но больше пыток, виселицы или пули Дана боялась быть растерзанной собаками. В том самом первом лагере, куда она попала после ареста, весельчак комендант обожал натравливать на заключённых своих овчарок. Собаки до сих пор вызывают у Даны дикий страх…

Штернберг никак не мог понять, была ли в рассказах девушки какая-то определённая цель – ужаснуть его, заставить почувствовать себя виноватым – или это просто являлось самым важным из того, что у Даны имелось своего и чем она хотела поделиться (однажды она даже высказывала опасение, что её откровения будут ему неинтересны, – его больно зацепило это, произнесённое как нечто само собой разумеющееся, слово). Она ему доверяла – уже настолько, что однажды открыла то, о чём он давным-давно догадался: что боится она не только собак, но и людей, и больше всего именно тех, кто слеплен по образу Адама, а не Евы. Миловидным узницам «неарийского происхождения» всегда грозила опасность угодить в специальный публичный дом для особой категории кацетников вроде капо или доносчиков – попадавшие туда обычно возвращались в барак уже через несколько месяцев, больные сифилисом и беременные. Изнасилования в концлагерях не были редкостью, но ещё чаще затевались омерзительные развлечения с девушками-заключёнными, иногда прямо перед всем бараком, когда эсэсовцы, блюдя расовый закон, обходились тем, что щипали и терзали свою жертву, засовывали в неё бутылки, палки или стволы автоматов, разжимали ей рот, чтобы затолкнуть туда собственные стволы (Штернберг живо припомнил слюнявую пьяненькую ухмылку Ланге). «Замолчите, я не желаю больше слушать!» Это был первый и последний раз, когда он оборвал её монолог. Она посмотрела на него тёмно-зелёными, как стоячая вода, лишёнными блеска глазами, и впервые в жизни он ощутил стыд за всё своё мужское племя.

Ей становилось всё проще и свободнее в его присутствии. Она почти перестала его бояться и устало отставила в сторону тяжёлый щит непрестанной бдительности. И Штернберг – к своему тайному, несколько принудительному стыду и ещё более тайному, абсолютно всевластному удовольствию – начал этим пользоваться.

Под его руководством Дана училась обращению с кристаллом. Она садилась спиной к зашторенному окну, так, чтобы стоявший перед ней на столике хрустальный шар не пятнался ни единым отблеском – Штернберг, зайдя сзади, следил за её действиями, попутно рассказывая, почему для кристаллов губителен солнечный свет, – затем курсантка протирала шар влажной тряпкой и брала в накрытые чёрным бархатом ладони. И покуда она, отрешившись от всего на свете, смотрела внутрь сферы, стараясь привыкнуть к тем резким, встряхивающим ощущениям, когда начинаешь что-то видеть, Штернберг осторожно склонялся вперёд всем своим длинным корпусом, досадуя на малейший скрип ремней, с леденящим чувством, будто повисает над бездной, и вдыхал пепельный аромат её волос, тонул взглядом в тёмном море, сплошь состоявшем из пушистых волн, – вскоре он познал их мягкую упругость, отважившись невесомо коснуться губами выбившейся пряди. Постепенно подобные воздушные прикосновения стали непременной составляющей ритуала. От этих жутковатых опытов то ли над её доверчивостью, то ли над собственной выдержкой его так морило и вело (казалось, лёгкие немеют, а тяжелеющая голова вот-вот безвольно упадёт в пепельную тьму), что он боялся как-нибудь, при особенно неустойчивом наклоне, рухнуть на неё, словно покосившееся дерево на хрупкий цветок. Была и иная угроза: на первых порах курсантка вздрагивала от неожиданности и специфического ощущения полёта в пустоту, когда начинала видеть, и её непредсказуемые резкие дёрганья головой запросто могли оставить его с разбитым в кровь носом. И, наконец, существовала вероятность самого невообразимого: увидев некий знак в кристалле, раньше времени очнувшись от транса, что-то почуяв и – внезапно обернувшись, – что тогда она сделает? Отпрыгнет, побежит, хлопнет дверью? – по-прежнему, кстати, распахнутой, и в этом тоже крылась опасность. Разразится неуклюжей, нарочито-вульгарной девичьей руганью? Вновь возненавидит его?.. Но даже страх разрушить всё с таким тщанием возведённое не удерживал его от рискованных, запретных подкрадываний, напоминавших тайный обряд.

Наклонившись через её плечо, он неправдоподобно близко видел перед собой бледное лицо, прозрачное от многих месяцев голода и безнадёжности, спокойно опущенные чёрно-бурые ресницы, по-детски отчётливую голубую жилку на виске. Он лишался дыхания, вспоминая, что когда-то едва не уничтожил своим свинцовым приказом эту красоту, эту живую тайну, – что она, интересно, сейчас видит в недрах своего кристалла? У неё чудесные уши: бархатисто-нежные, с палево-розовым отсветом в изгибах. Штернберга всё сильнее донимало желание провести губами по округло-острому ребру её уха, заманчиво прикрытого короткими прядками, и он почти совершал желаемое, не дотрагиваясь до неё самой, но прикасаясь к окутывающему её невидимому сиянию, обещанию подлинной плоти, чувствуя, что в грудной клетке всё туго стучит о рёбра, кое-как и вразнобой.

Но её ресницы вздрагивали, как у человека, готового проснуться, – сеансы ясновидения продолжались хорошо если полторы-две минуты (и на сеансы обожания у него было, соответственно, ровно столько же), – и Штернберг, мгновенно выпрямившись, отворачивался, нервно теребя край портьеры. Под его будто бы небрежным, вполоборота, надзором ученица окунала кристалл в чашу с водой, чтобы стереть все остаточные впечатления, могущие в дальнейшем исказить картину видимого, и отчитывалась в выполнении задания – пока из самых простых: выяснить, как выглядит обстановка определённой комнаты в «офицерском» корпусе, куда курсантам не было ходу, или подробно описать внутреннее убранство церквушки в деревеньке под бывшим монастырём (которую Дана ни разу не посещала). После того, как она убирала кристалл в коробку, несчастный учитель, скупо похвалив её, отдёргивал портьеру перед окном, мраморный подоконник которого человеку обыкновенного роста был по пояс, а Штернбергу доставал лишь до того места, которое в учебниках рисования определяется как центр вытянувшейся по стойке смирно фигуры, и наваливался всем весом на холодное, как могильный камень, и острое ребро подоконной плиты, чтобы ярко вспыхнувшая поначалу сладость переродилась в исключающую позыв к наслаждению боль. Та невесомая светоносная субстанция, что носилась по жилам, пока он млел над своим сокровищем, быстро спускалась вниз, где всё тяжело наливалось и твердело, причиняя пошлейшее физическое и моральное неудобство. И, чтобы избавиться от этого (ведь надо было, наконец, отлипать от чёртова окна и как ни в чём не бывало говорить, улыбаться), Штернберг думал о том, что он, в сущности, то же, что оберштурмфюрер Ланге, только Ланге вымуштрованный, с инстинктами, придавленными кипой гимназических и университетских книг; и ещё – что на нём эсэсовский мундир, а на руке его ученицы – концлагерное клеймо. Банальнейшая тупиковая бессмыслица. Но на следующем уроке эксперимент возобновлялся. Впервые Штернберг, чья память была переполнена чужими ощущениями подобного рода, не сравнивал свои переживания ни с какими из подслушанных. У него даже мысли не возникало сопоставлять: нынешнее было слишком его, неотделимое от состава крови.

Он не давал эксперименту самопроизвольно расширяться и занимать в его жизни места больше, чем эта злосчастная бесперспективная частность того заслуживала. Он старался в каждый момент времени держать в голове что-нибудь, задействующее все ресурсы воображения, чтобы в открывшийся люфт не проскользнули усыпляющие рассудок, словно хлороформом, вкусные образы, бередившие тяжко ворочающуюся чувственность. В самое опасное своей бездеятельностью время – поздними вечерами – он сначала читал до ломоты в глазах, а потом травил себя дозой снотворного, превышавшей обычную, чтобы отключиться сразу и накрепко, без сновидений. Но непреклонно гонимые им из своего сознания феи сладких грёз категорически не желали сидеть без дела. Они выпорхнули в реальность и отомстили ему за его монашеское пренебрежение, тупо и жестоко (должно быть, они тоже носили униформу – женских вспомогательных частей СС).

* * *

Разразившийся вскоре скандал пошатнул слабое подобие доверия курсанток к своим преподавателям (не оравшим «швайн!» и «шайсе!», не носившим плёток, не отправлявшим на порку, в карцер или в медблок – словом, почти не эсэсовцам). Школу и без того будоражили слухи об успешной высадке союзных войск на Западе и о возможном новом наступлении русских на Востоке. Штернберг поимённо знал распространительниц слухов, знал, что после занятий курсантки собираются, чтобы послушать тех, кто специализируется на ясновидении и предсказаниях. Знал, что в этот кружок не пускают Дану – её считали доносчицей. Понимал, что бесполезно запрещать подобные разговоры тем, кому он сам преподаёт науку всеведения, – и полностью отдавал себе отчёт в том, что курсантки это тоже понимают. До сих пор это порождало не столько взаимное подозрение, сколько взаимное замешательство. Теперь же враждебные взгляды бывших узниц чиркали по Штернбергу, будто ветви колючего кустарника, и совсем непереносимыми были насмешливые взгляды курсантов-эсэсовцев (чувствовавших себя отомщёнными за то, что их равняли с какими-то, понимаешь, кацетниками, да ещё «бабьём»).

Началось всё с сообщения наблюдательного и вездесущего Франца, заметившего, как одна из курсанток пробежала мимо него по двору, опаздывая на вечернюю поверку и притом утирая рукавами заплаканное лицо. На следующий день Штернберг задержал после занятий эту курсантку, девятнадцатилетнюю еврейскую девушку, обладательницу ветхозаветного имени, едкой, как щёлочь, чахоточной, трагической красоты (слишком уж болезненной, на вкус Штернберга) и редкостного дара отчётливого видения Тонкого мира (что делало её самой выдающейся ученицей по профилю доктора Эберта). Страх перед мундирами, допросами и любыми неожиданностями пустил в ней такие глубокие корни, что давно перешёл в фазу тихого помешательства. У этого страха, как у всякого излишне сильного чувства, имелась неприятная особенность своим ярким свечением размывать тонкие, непрестанно скользящие ментальные образы, так что читать мысли девушки было очень сложно. На вопрос, всё ли у неё в порядке, она ответила вялым «Да, всё нормально» и такой вспышкой страха, что Штернберг невольно поморщился. От других курсанток он знал, что доктор Эберт неоправданно суров со своим кротким дарованием, видимо, из-за её национальности, и вместе с тем злейший юдофоб, как-то раз подсевший к курсантке в библиотеке, был уличён соседями в противоправном запускании лап под общий стол, за что получил разнос от Штернберга. Отступая на негнущихся ногах в угол, Эберт, в прошлом образцовый воспитанник национал-политического интерната, а ныне – образцовый партиец, жалобно бормотал, что на него нашло помрачение ума, отключившее партийную сознательность. Штернберг пожалел перепуганного коллегу и напоследок лишь посоветовал ему почаще проводить профилактические вечера в арийских борделях, но с тех пор Эберт постоянно был у него под подозрением. И первым делом Штернберг спросил у безгласной девушки, не обижает ли её доктор Эберт. «Нет, – она затрясла головой, – с доктором Эбертом тоже всё нормально». – «А всё-таки?» – мягко настаивал Штернберг, силясь расслышать что-нибудь кроме всепоглощающего страха, но так ничего и не добился. Он уехал на целую неделю в Вайшенфельд, а вернувшись, обнаружил, что болезненную черноглазую красавицу буквально лихорадит от какой-то тёмной тайны, которую она носила в себе, словно тяжёлую чашу, до краёв наполненную густой, как смола, вязкой сладостью. Штернберг недолго терялся в догадках, откуда в монастырских стенах его строгого заведения взялось это противозаконное чувство. Он применил самую топорную хитрость: прижимая к себе большую растрёпанную пачку чужих отстуканных на машинке лекций, ринулся в комнату для занятий как раз в тот момент, когда оттуда выходила молоденькая еврейка, и шваркнул всю груду, мгновенно расстелившуюся в большой неопрятный ковёр, прямо ей под ноги. «Юдит, будьте добры, помогите мне сложить всё это по порядку», – обратился он к задыхавшейся от извинений курсантке. Пока та была занята монотонной работой, вглядывалась в плохо пропечатанные номера страниц, и, конечно, не могла не думать о чём-то постороннем, пока их руки то и дело сталкивались, гоняя листки по скользкому полу, Штернберг прочёл всё, что хотел знать. И увидел, как в кривом зеркале, ломаное отражение собственной судьбы.

В тот же день после полудня он вызвал к себе в кабинет доктора Эберта. Он смотрел на этого молодого специалиста, хауптштурмфюрера СС, талантливого экстрасенса, отмеченного наградами спортсмена, узколицего голубоглазого красавца с нежно-белой, как у всех радикально-рыжих, кожей и нитяным пробором в гладкой густой шевелюре, перекликающейся пламенной яркостью с алой нарукавной повязкой, – смотрел и видел своё отражение. Вернее, Штернберг сам чувствовал себя отражением Эберта, искажённым в надтреснутом зеркале. Он начал без предисловий:

– Я пришёл к выводу, что вам следует оставить преподавание. Ради вашего же благополучия. В течение ближайшей недели вы должны покинуть школу. Думаю, в ваших интересах сохранить вашу репутацию незапятнанной. Предоставляю вам такую возможность прежде, чем по школе поползут опасные для вашей карьеры слухи, тем более что они будут иметь под собой веское основание…

Идеально выбритые щёки Эберта покрылись асимметричными пунцовыми пятнами. На картинах, выкраденных Штернбергом из памяти еврейской девушки, Эберт везде присутствовал с таким же лихорадочным румянцем на бледном лице – сначала когда давился сумбурным признанием, хватая перепуганную курсантку за руки, и когда вдруг ударил её, порывавшуюся убежать, и снова ударил, покорно замершую в углу, и затем когда разложил свою смирившуюся с судьбой ученицу на письменном столе поверх книг и бумаг в запертом и зашторенном кабинете и долго и самозабвенно дёргался с её ногами на своих плечах, а она корчилась от боли, но чувствовала себя счастливой: это была любовь.

– С Нюрнбергскими законами, знаете ли, шутить не следует, – холодно заметил Штернберг. – Пока, на ваше счастье, для того чтобы состряпать дело, нет свидетелей, а моя информация без них, сами знаете, недействительна. Но кто знает, что будет дальше: однажды вы уже, кажется, попались… Просто уезжайте, и всё, и о вашей досадной слабости, даю слово, никто не узнает.

Эберт кивнул, щёлкнул каблуками и очень сухо попросил разрешения идти.

Штернберг позволил себе думать, что проблема улажена, – но серьёзно заблуждался.

Через день курсантка Юдит выбросилась из окна четвёртого этажа на брусчатку глухого тёмного дворика за учебным корпусом, где её поломанное тело обнаружили часовые. Штатный медик школы «Цет», меланхоличный толстяк в накинутом поверх эсэсовской формы несвежем условно-белом халате, расправил на тусклом металлическом столе освобождённый от одежды сизовато-белый, как ощипанная птица, узенький труп и долго колдовал над ним, наклоняясь и что-то высматривая, чем-то клацая, а затем подозвал вдумчиво водившего руками над курсантским платьицем Штернберга – совершенно серого, всего какого-то скособоченного. Его голос, напротив, был ровен, как лезвие ножа.

– Это не самоубийство. В последние минуты жизни она была очень счастлива.

– Счастлива? Возможно, – медик уныло хмыкнул. – Перед гибелью имело место безудержное половое сношение. Её кавалер знатно постарался. Видите, синяки на бёдрах и здесь – это от пальчиков…

Штернберг взглянул на тело девушки и поспешил отвернуться: от вида маленьких грудок со сморщенными горошинами сосков и клиновидного просвета между худыми бёдрами он ощутил пугающий укол противоестественного возбуждения.

Эберта задержали на выезде с территории школы и унизительно доставили в кабинет Штернберга под конвоем из четырёх человек.

– Всегда неприятно разочаровываться в людях, – бесстрастно объявил Штернберг. – Вдвойне неприятно разочаровываться в подчинённых. Втройне – в человеке, которого ещё вчера почитал за умника, а сегодня оказалось, что он – последний дурак.

Эберт смотрел загнанно и зло. Он был весьма одарённым экстрасенсом, и поэтому Штернберг не мог прочесть, от каких мыслей болезненно изогнулись длинные лисьи брови рыжего эсэсовца.

– А вы, к сожалению, редкостный дурак, Эберт. Редчайший.

– Очевидно, вы задержали меня лишь затем… – холодно начал Эберт.

– Молчать!!! – оглушительно заорал Штернберг.

На лице Эберта, как и в прошлый раз, быстро проступал нервический румянец, и Штернбергу вновь почудилось, что перед ним – ничто иное, как собственное отражение, потому что он ощущал на скулах точь-в-точь такие же жаркие пятна.

– Расскажите-ка мне вот что, сударь, – леденяще-вкрадчиво продолжал Штернберг. – Кто вам отдал приказ убить её, а? Сам рейхсфюрер удостоил вас звоночком? Или это я страдаю потерей памяти и не помню собственных распоряжений? Ну, кто приказал? Никто, верно?.. А вы знаете, что бывает за несанкционированное убийство экстрасенсов рейха?

Эберт замер, но тут же встрепенулся.

– В данном случае это не сработает, – твёрдо возразил он. – Меня оправдают. Вы же знаете, существует отличная универсальная формула: «Как истинный немец, особо чувствительный к присутствию евреев…» – ну и так далее.

– Хорошо, по первой статье вас, допустим, оправдают. А вот по второй посадят, и с треском. Надеюсь, вам не надо напоминать о том, что вы нарушили закон о защите немецкой крови и немецкой чести путём «преступного разбазаривания семенного фонда рейха»? Мне, знаете ли, очень нравится эта формулировка. А вам? – Штернберг широко осклабился, его правый, косящий, глаз издевательски сощурился, а левый, без малейшей искры смеха, холодный и строгий, прямо смотрел на Эберта, будто сквозь невидимый прицел.

– Вы же обещали… – не сдержался Эберт.

– Я выполняю обещания по отношению лишь к тем, кто чётко следует моим инструкциям. И не позволяет себе никакой дерьмовой самодеятельности!!! – внезапно заорал Штернберг и вновь перешёл почти на шёпот: – Кроме того, я считаю своим долгом наказывать таких кретинов, как вы. За вашу вульгарную и вредоносную глупость вы отправитесь в концлагерь, милостивый государь, и я всеми силами посодействую такому исходу событий.

– Вам и впрямь так хочется выносить всё это за стены школы? – вскинулся Эберт. – Вы желаете, чтобы после процесса надо мной все вокруг только и говорили, что школа «Цет», хвалёный центр арийского оккультизма, на деле – синагога, кагал, жидятник, а её преподаватели путаются с жидовнёй? Представляю, какое впечатление это произведёт на рейхсфюрера…

– Это уже мои проблемы, – процедил Штернберг. – Ваша проблема сейчас только в одном: уговорить родственников, чтобы они почаще слали вам посылки со жратвой… Так зачем вы убили её, Эберт? Боялись, что расскажет кому-нибудь? Что будет ребёнок? Какой же вы всё-таки чёртов тупоумный идиот… Грязная тупая свинья.

Эберт долго молчал. Всё это время он был совершенно не в себе, но Штернберг лишь сейчас заметил в его глазах какой-то дикий блеск.

– Вы можете называть меня как вам угодно, доктор Штернберг. Но это не я убил, не я. Она меня заставила. Она сама…

– Да что вы несёте?

– Клянусь, она, Юдит… Это она виновата. Она позволяла делать с собой всё что угодно – всё – вы понимаете? Ругай последними словами, бей, трахай как последнюю шлюху – а ей будто и мало ещё. Она на всё согласна. Знаете, эти кацетники… кого-то из них трясёт от ненависти, кто-то глядит на тебя и будто не видит вовсе, а кто-то вот так, как она… В неё будто проваливается всё, что с ней делаешь. Она смотрит с таким, знаете, чёртовым смирением, с такой кротостью, что просто не знаешь, зачем она на свет родилась, прямо руки чешутся растерзать. Вот, знаете, как в отряде гитлерюгенда, когда учат всяким курам да кроликам головы сворачивать, – помните? Вы ведь, кажется, тоже успели там побывать? У вас такое было?

– По счастью, пронесло, – пробормотал Штернберг. Неожиданная исповедь вызвала у него некий гадливый, но очень острый интерес.

– А у нас было, и ещё как. Мне, помнится, вожатый ещё поручал отделывать до кровавых соплей тех слюнтяев, которые не могли выполнить это задание… Так вот, все эти кролики да козочки точно так же на тебя смотрят, пусто-пусто, ну не знаю, так доверчиво – будто просят, чтобы их придушили. Прямо как она… А я ведь пару раз и впрямь чуть не придушил её. – Голос Эберта бряцал и ходил ходуном, будто сотрясаемая судорожно сведёнными руками ржавая проволочная сеть. – Потому что она всё закрывается руками, и тихо стонет, и смотрит эдак жалобно и покорно – чертовски заводит, кстати говоря… Чувствуешь себя кем-то вроде их иудейского бога. – Эберт содрогнулся от истерического смешка. – Слушайте, в этих молоденьких субтильных жидовочках действительно какая-то отрава есть, такой хитрый яд, что и не поймёшь, когда успел пропитаться им насквозь…

Штернберг нахмурился: наряду с омерзением он ощущал пронзительное любопытство, стальными крючьями цепляющее глубинные полуоформившиеся чувства.

– А какая она лёгонькая была, вы и представить не сумеете, совсем невесомая, легче пера, – шатко, спотыкаясь, продолжал Эберт, оцепенело глядя в какую-то запредельную пустоту. – Казалось, отпусти её – и будет лежать на воздухе, как на перине. Мне так нравилось носить её на руках, и ей, по-моему, это тоже нравилось… А там в комнате кто-то окно оставил открытым, ну вот я и… Я даже не знаю, зачем я это сделал, клянусь! Это не я! Богом клянусь, я не хотел! Я не хотел!..

– Я позабочусь, чтобы вам назначили психиатрическую экспертизу, – севшим голосом произнёс Штернберг.

– Что вы, к дьяволу, во всём этом понимаете, – утомлённо выдохнул Эберт. Он несколько успокоился, подобрался. – Да, я трахался с еврейкой, – выговорил он, навалившись на стол и в упор глядя на Штернберга. – Вот, пожалуйста, смотрите на меня, сколько влезет: я трахался с еврейкой. И никого лучше Юдит у меня не было и уже не будет никогда. И катитесь вы все к чёртовой матери, плевал я на ваши Нюрнбергские законы, можете ими подтереться…

Когда Эберта, совсем уже невменяемого, вывели под локти, Штернберг осознал, что прекрасно его понял – гораздо полнее, чем хотелось бы.

Вопреки высказанным угрозам, Штернберг склонялся к тому, чтобы аккуратно замять злосчастное дело, а Эберта отправить в закрытую психиатрическую лечебницу, но был грубейшим образом избавлен от всех этих хлопот. Рыжего доктора оккультных наук, взятого под арест и временно помещённого в одну из комнат «офицерского» корпуса, утром обнаружили безжизненно свесившимся с придвинутого к окну кресла, с раскинутыми руками в закатанных рукавах, и пол под ним был залит бесславно растраченной первосортной арийской кровью, которую нация ещё вчера обязывала его передать отменённым сегодня потомкам. Из помещения были предусмотрительно убраны все острые, а также годные на изготовление петли предметы, но Эберт всё равно нашёл выход: снял с кителя спортивный эсэсовский значок «Германские руны», заточил его ребро о каменный подоконник и этой очень малопригодной для подобных действий штуковиной умудрился вскрыть себе вены вдоль обоих запястий, настолько тщательно, что не понадобилось и ванны с водой. На подоконнике была намалёвана кровью свастика, кощунственно вписанная в звезду Давида.

– Вот в таких вещах, по-видимому, и выражается так называемый национальный дух, – мрачно бормотал Штернберг, глядя в окно. – Кровавые послания. Санкта Мария и все ангелы Апокалипсиса… Узнаю партайгеноссе Эберта. Болваном был, как болван и помер… – Он с укоризной посмотрел на неподвижное, в тусклом сиянии меркнущей ауры, холодное тело, из которого давно ушла жизнь, – но всё ещё никак не мог связать в своём сознании знакомого со студенческой скамьи Эберта, любителя цитировать Гитлера и Розенберга, двинувшегося на партийных догмах рыжего дурня, с непоправимым статусом мертвеца.

Эберт полулежал в кресле, свесив руки с густыми кровавыми потёками, опустив голову так, что не было видно сведённого предсмертной судорогой лица. «Вы можете называть меня как вам угодно».

Штернберг взялся довести до конца курс Эберта. На поминках рыжего доктора он на спор, по горло накачавшись шнапсом, расстреливал из «парабеллума» рюмки, водружённые на голову фарфоровой статуэтке, изображавшей юную цветочницу, – благополучно оставшейся невредимой. Посреди пьяных аплодисментов ему слышалось чьё-то трезвое молчание, и, он готов был поклясться, мертвенное серое отражение в стёклах ближайшего шкафа пару раз ожило от присутствия в нём человека с огненно-рыжими волосами. Этому человеку было, очевидно, нечего сказать; этого человека Штернбергу было отчаянно жаль, жаль даже больше, чем безобидную еврейскую девушку.

На следующий день Штернберг вспомнил о своих занятиях с Даной лишь затем, чтобы проверить, насколько крепко он усвоил суровое предупреждение. После вчерашней унылой пьянки следовало выспаться, а он, как назло, почти не спал и теперь сидел с дурной, тяжёлой головой, чувствуя, что отравляет ни в чём не повинный солнечный день своим заупокойным похмельем. Полосы золотистого света, раскинувшиеся наискось через всю комнату, резали слипающиеся глаза, и приходилось то и дело с усилием размыкать непослушные припухшие веки. Дана сидела напротив, ясная, как богиня летнего утра, с россыпью бликов в небрежно причёсанных волнистых волосах, с таинственными искрами не то удивления, не то насмешки в больших зелёных глазах, и вопросительно улыбалась самыми уголками нежного рта. С её экзотическим, по-кошачьи скуластым, эльфьим личиком она казалась последней представительницей неведомого расологам вымершего народа, древнего и загадочного, как Атлантида. Слава Богу, Эберт не на неё глаз положил, с эгоистическим облегчением порадовался Штернберг. Да она и не далась бы никогда этому рехнувшемуся догматику, она же строптивица, умница…

– Зачем вы пили? – вдруг спросила Дана. – Вам это до того не идёт!..

– Не зачем, а почему, – поправил её Штернберг. Собственный голос показался скверной записью с испорченной магнитной ленты. – Я потерял хорошую ученицу и не очень хорошего преподавателя. По собственному легкомыслию и недосмотру, следует отметить особо.

– Вы это так говорите, будто среди людей можно навести такой же порядок, как на вашей книжной полке, – заметив, как Штернберг недоуменно вскинул левую бровь, Дана пояснила: – Курсантка Керн была в вашем кабинете и рассказывала потом, что у вас там везде такой порядок, что просто в глазах чешется, и даже книги в шкафу стоят по алфавиту. По-моему, расставлять книги в алфавитном порядке – это уже смахивает на маниакальность… на маньячество…

– На манию, – подсказал Штернберг.

– Вот именно. И всё-таки вам это ужас как не идёт, напиваться. Такому образованному, и вообще… Ну разве маги маются от похмелья?

– А чем они в этом смысле отличаются от остальных… – Штернберг, поморщившись, дотронулся до правого виска, за которым пикирующим бомбардировщиком взвыла резкая боль. – Впредь постараюсь, чтобы такой гадости, как я сегодняшний, вам больше видеть не приходилось.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации