Текст книги "Имперский маг"
Автор книги: Оксана Ветловская
Жанр: Боевое фэнтези, Фэнтези
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)
Дана поднялась, обошла приставленные друг к другу два широких стола, протащила от окна стул и села рядом со Штернбергом – так естественно и беззаботно, как если бы бабочка села на солнцепёк под боком у издыхающего ящера. Штернбергу сейчас настолько не хотелось шевелиться, что он даже не стал утруждать себя нелёгкой задачей придать своему кое-как сваленному в кресло длинному громоздкому телу более строгую и достойную наставника позу. Он уже понял, что никакого урока сегодня не получится.
– Доктор Штернберг, а можно вас спросить? – Дана, изящно опёршись на острый локоток, заглядывала ему в лицо.
– Спрашивайте.
– Почему вы стали служить в СС?
– Почему?.. – Штернберг усмехнулся, скрывая растерянность перед столь неожиданным вопросом. – Ну, в сущности, всё очень просто. СС и «Аненэрбе» – это свобода научных исследований, это достойный оклад и карьерный рост. А я, знаете ли, карьерист. И я очень люблю деньги.
– Ну зачем вы на себя наговариваете? Вы же совсем не такой.
– А какой я, по-вашему? – Штернберг с интересом посмотрел на курсантку. Дана пожала плечами. Он продолжал глядеть на неё, всеми силами желая прочесть её мысли. Вдруг девушка до смешного смутилась – Штернберг и не подозревал, что за ней такое водится, – и принялась нервно заглаживать за ухо короткие прядки, с напускным интересом изучая собственную тень на стене.
– Какой-какой, – досадливо пробормотала она. – Обыкновенный фриц, опухший от выпивки, вот и всё.
Штернберг громко расхохотался, тут же скривившись от болезненного гула в голове.
– Исчерпывающая характеристика. Во всяком случае, на данный момент.
– А это правда, что доктор Эберт убил курсантку Юдит за то, что нарушил из-за неё расовый закон? – осторожно полюбопытствовала Дана.
– Не так всё просто… Вот что, Дана, – сбивчиво заговорил он, – никогда не позволяйте себе быть слабой. На слабость одного непременно найдётся грубая сила другого. И всегда, всегда прислушивайтесь к рассудку. Подчиняйтесь только рассудком, лишь в том случае, если подчиниться – выгодно, и никак иначе. Это очень важно, это один из законов выживания, если угодно.
Дана задумчиво улыбнулась.
– На общих занятиях я совсем другое от вас слышала. А вы – именно так и подчиняетесь?
– Только так.
Дана вновь непринуждённо облокотилась на стол, но потом как-то сжалась, нахохлилась.
– Доктор Штернберг, вы меня всё-таки простите, ну пожалуйста, за то, что я вас тогда ножом…
– Не извиняйтесь, – резковато оборвал её Штернберг. – Вы имеете полное право не извиняться, – пояснил он, а про себя изумился: «Господи, она же, оказывается, всё время про это думала. А ведь я её уже давным-давно простил».
Штахельберг
Июнь 1944 года
Из четырёх курсанток-ясновидящих, которым Штернберг поручил слежку за агентами Мёльдерса, получилась отличная команда. Именно от них Штернберг узнал, что люди верховного оккультиста планируют встречу с представителем американцев. Но Мёльдерс осторожничал: встреча постоянно откладывалась. Затем сменились агенты – новые были настоящими асами, они мастерски уходили от любой астральной или ментальной слежки, и курсанты быстро потеряли их след. Штернберг сам разыскал их, имея в своём распоряжении лишь скверный смазанный фотоснимок одного из агентов. В свободное от уроков время он в глубоком трансе водил руками над картой Южной Баварии и Швейцарии, а Франц сидел рядом с магнитофоном, боязливо поглядывая на мертвенное лицо бессвязно бормочущего шефа, – к подобным моментам ординарец привыкнуть не мог. Так Штернберг выяснил название маленькой гостиницы в приграничном городке, где должна была, наконец, состояться встреча, и точную дату и поручил Валленштайну организовать прослушивание.
Вообще говоря, то, что Мёльдерс пока не посылал своих стервятников дальше швейцарской границы, несколько успокаивало, – Штернберг слишком хорошо помнил об Эзау и его семье. Одно время Штернберг опасался, что чернокнижник может подослать провокаторов в деревню, где жили освобождённые из лагерей родственники бывших заключённых, чтобы те, в свою очередь, стали провокаторами для курсантов: почва была благодатной, по школе постоянно ходили разговоры о том, что англичане с американцами всё дальше продвигаются в глубь материка, – ни хвалёный Атлантический вал, ни люфтваффе, ни переброшенные (с изрядным опозданием) танковые дивизии не смогли их остановить. Штернберг часто напоминал себе: если дела Германии пойдут слишком скверно, эти люди, знающие теперь свою силу, запросто предадут своих учителей. Но Мёльдерсу, очевидно, нужна была школа «Цет», а курсантки пока крепко держались за своё благополучие – и очень боялись за своё будущее. Не одна бывшая заключённая уже обратилась к Штернбергу с просьбой дать ей работу после выпуска непосредственно под его началом; ведь Штернберг слыл добрым хозяином. Теперь он старался распределять занятия так, чтобы Дана как можно реже бывала в обществе других курсанток: завистливые товарки безжалостно травили её, не без оснований полагая, что ей тёплое место обеспечено. После общих занятий они нередко окружали девушку плотным кольцом, и носатая дылда-бельгийка, издевательски улыбаясь, заводила: «Я вот слыхала, боши очень грубые любовники… Слушай, Заленски, это правда?» – «Я-то откуда знаю, иди проверь», – Дана зло отбрасывала её наглую руку. «Девка, смотри, пузо не нагуляй!» – «И чего он нашёл в такой щепке?» Дана в бешенстве прорывалась сквозь кольцо хохочущих ведьм. Та же бельгийка строила преподавателям глазки и очень усердно работала в команде ясновидящих.
В преддверии выпускных испытаний курсанты занимались уже настоящими заданиями – например, чтением информации о личностях преступников по орудиям убийства или раскрытием подлинного смысла мастерски зашифрованных писем (всё это требовало хорошо развитых психометрических навыков). Тем временем Штернберг уводил свою избранную ученицу всё дальше за границы узкоспециальных оккультных дисциплин. По сути, он охапками давал то, чего ей, приблудной и необразованной, казалось, вовсе не суждено было получить от жизни по неумолимым законам той затхлой среды, в которой она выросла, среды с особенно сильным земным притяжением, где решительно невозможен никакой полёт мысли. Однако под всей этой затеей крылся вполне определённый расчёт: в первую очередь Штернберг хотел чаще бывать со своей любимицей, говорить с ней, любоваться на неё – и только потом делиться тем, что ему самому досталось в избытке; но всё же он с некоторой гордостью отмечал, что она жадно собирает обломки всяческих знаний, которые он щедро рассыпает перед ней, будто зёрна в ловушке для птиц.
Штернбергу льстила её неиссякаемая любознательность. Происхождение этого достоинства не было для него секретом: он давно уяснил, что является для Даны не кем иным, как проводником в тот мир, из которого она когда-то была вышвырнута, словно за борт корабля, – в богатый и яркий мир материального и интеллектуального достатка. Гидом он был старательным, даже чересчур. От оккультных законов он перешёл к эзотерике и философии и, не смущаясь полнейшей неподготовленностью своей слушательницы в этой области, говорил о реинкарнации, о микрокосме и о Мировой Душе (от Платона до православных мистиков, от тантрических учений до гипотез об одушевлённости материи). Рассказчик он был хороший, он обладал счастливым даром говорить живо и легко даже о самых сложных вещах, и Дана слушала его открыв рот.
Его благородное ревностное наставничество, так Дану восхищавшее, было, однако, лишь гладкой скорлупой, под которой таилось непозволительное и неудобопоказуемое.
Такого с ним никогда прежде не случалось, это походило на одержимость. Ему начали сниться с чудовищным постоянством отравленные истомой предутренние сны, не убиваемые никаким количеством снотворного, никакими физическими упражнениями, которыми он намеренно изнурял себя по вечерам. После этих снов он пробуждался, задыхаясь, с бешено колотящимся в пустой груди сердцем, с зудом, щекочущим пересохшие губы, с липкой влагой в пижамных штанах. Суккубы были то пугливо-невинны, то извращённо-наглы, но всякий раз так тщательно копировали облик Даны, что по утрам он, встречая свою ученицу, смертельно стыдился смотреть ей в глаза – в её прекрасные глаза, теперь с радостью готовые встретить его недостойный исковерканный взгляд. Сходство между Даной и её ночными посланницами выходило за рамки человеческого разумения. В одном пронзительном лунном сне демоническое существо, трогательно кутавшее боязливую девичью наготу в большую мужскую рубашку, разглядывало длинные порезы на неухоженных, грубоватых руках (сидя на краю ровной, как заснеженная степь, постели), и в этом сне Штернберг осторожно опустился рядом на колени, изнывая от жалости и желания. На следующий же день он увидел на руках Даны свежие ссадины – какая-то дура-эсэсовка прямо на утренней поверке отходила её по рукам металлической линейкой за «злостную порчу казённого имущества» (накануне девушка в очередной раз попалась на ушивании объёмистого лифа ночной рубашки под свои маленькие грудки – обласканные Штернбергом в его горячечных снах).
Штернберг подошёл к Дане после урока, взял её доверчиво протянутые руки, строго осмотрел ещё кровоточившие следы от ударов и, не удержавшись, поинтересовался, почему же она не наказала эсэсовку, это тупое злобное животное, посредством своего знаменитого зловещего умения.
– А у меня его больше нет, – легко сказала Дана. – Делось куда-то. Я его уже давно не чувствую. У меня больше не получается настолько ненавидеть, чтоб вот так…
Штернберг основательно смутился ещё тогда, когда увидел на её руках свежие раны из своего стыдного сна, завершившегося особенно сладостным физиологическим исходом, – и почему-то окончательно пришёл в смущение именно от этих её странных слов.
– Хотите, я выгоню со службы эту мегеру, да ещё с такой характеристикой, что её не наймут даже чистить свинарник?
Дана засмеялась, не отнимая рук от его раскалённых ладоней.
– Да ну её, стерву, больно она мне нужна. Плевать на неё вообще… Не тратьте вы на неё время, доктор Штернберг. Лучше расскажите мне сегодня про значение тех значков, рун. Вы обещали.
О своих обещаниях он помнил. На очередной «частный урок» он принёс таблицы с рунами Старшего, Младшего и арманического Футарка и поведал о многообразии рунических алфавитов, о толковании знаков, о заключённой в них силе и о магических операциях с рунами. Среди последних он ни словом не упомянул лишь одно: сумрачный раздел рунической магии, связанный с подчинением человеческой воли и разума. Он очень боялся, что в памяти его обожаемой ученицы может всплыть тот весьма нелестно характеризующий его эпизод, когда он распинал беззащитную девушку на тюремной койке, крушил её сознание и ритуальным кинжалом выскребал на неприкосновенной глади её прозрачной кожи знак-печать, отмечающий его собственность. По всем признакам, обряд не удался, и Штернберг всей душой надеялся, что это было действительно так. Теперь он не простил бы себе, если б узнал, что его гнусные ментальные эксперименты оставили хоть малейший преступный след.
Мнимо увлечённый своей лекцией, он садился рядом с Даной (благо в этой комнате были не стулья, а скамьи), чтобы изобразить несколько наиболее распространённых составных рун (это для неё), а для себя – чтобы закинуть праздную левую руку на высокую спинку как раз позади остреньких девичьих лопаток и наслаждаться этим полуобъятием. Насыщенный вечерним солнцем парной июньский воздух, дрожащий в проёме раскрытого окна, ничуть не разбавлял сонной духоты. Дана задумчиво склонялась над строем угловатых символов.
– Раз для каждого человеческого характера есть своя руна, то вам, как мне кажется, больше всего подходит вот эта, – и безошибочно тыкала в «Альгиц». Штернберг словно сквозь туман смотрел на знак, напоминающий очень условную человеческую фигурку, свой знак.
– «Альгиц», – автоматически произносил он. – Ещё её называют «Ман» или Руной Жизни. В древности считалось, что этот знак придаёт силу в обороне против врагов. «Альгиц» несёт в себе изображение дерева и молящегося человека. Она символизирует Мировое Древо, по преданиям, поддерживающее Вселенную и человеческую природу, дух, душу и тело. В магии служит знаком защиты, исцеления, познания и интеллекта. Её тайное, эзотерическое значение – устремлённость человека к божественному…
– Да вы ведь пару минут назад обо всём этом уже говорили. – Дана глядела на него с солнечной улыбкой, и Штернберга пронзало леденящее подозрение, что она давно подметила все его неуклюжие манёвры, оговорки и подозрительные паузы и теперь с интересом наблюдает, как он мучается. Но Дана тут же, живо и невинно, отворачивала хорошенькую головку к окну, откуда доносились смазанные отголоски джаза, и Тонким слухом Штернберг отчётливо слышал неодобрение расхаживавших по двору часовых по поводу «еврейско-негритянской» музыки, но не мог уловить, о чём же думает сидящая в страшной близости девушка. Он совершенно обалдел от жары и русого цветения рядом, он чувствовал, что катастрофически оговаривается из-за сущего пожара, разыгравшегося пониже неудобно впившейся в сведённый живот офицерской пряжки, и был неимоверно благодарен меломану Франке, под защитой прочных монастырских стен школы «Цет» не отказывавшему себе в удовольствии крутить джазовые пластинки. Взвизги, блеяние и заливистый лай саксофона быстро вызвали у Штернберга обычное в таких случаях дикое раздражение, заглушившее всякие нежные и горячие переживания. Подождав ещё немного, он встал и закрыл окно, глухим стуком рам обрубив музыку.
– Вам не нравится? – спросила Дана.
– Не то чтобы не нравится, просто я этого не понимаю.
– В Равенсбрюке… – Дана взглянула на Штернберга, словно спрашивая у него разрешение ещё раз затронуть эту тему, – у меня была соседка по нарам, которую посадили в концлагерь только за то, что она танцевала под американскую музыку.
Штернберг промолчал, постепенно приходя в себя.
– А что же вам тогда нравится? – не унималась Дана. – «Ах, мой милый Августин»?
Воспротивиться пришедшей на ум неразумной затее Штернберг не сумел.
– Хотите услышать то, что в моём понимании является настоящей музыкой? Тогда пойдёмте.
С его стороны это предложение было крайним проявлением дурацкого легкомыслия, и ему повезло, что никто не встретился им на потайном пути (которым, к счастью, мало кто пользовался) из учебного корпуса в так называемый «офицерский» через заброшенную башню. Накануне Франц получил три дня отпуска – а больше никому в квартиру Штернберга без разрешения входить не дозволялось.
Дана, очевидно, сразу поняла, куда её привели. Робкой походкой молоденькой козочки она двинулась через анфиладу светлых комнат, нагонявших оторопь на всякого посетителя странным сочетанием роскоши и аскетизма; с трудом верилось, что эти образцовые выставочные залы мебельного искусства служат кому-то жилищем.
Скоро Дана забрела в кабинет и подошла, любопытствуя, к огромному, как языческий алтарь, письменному столу. Из действительно примечательного на нём имелись лишь сложенные стопкой большеформатные фотоснимки мегалитов Зонненштайна да фотографический портрет Эммочки, ослепительно-беловолосой и улыбчивой. Первым делом Дана обратила внимание на карточку в серебристой рамке, долго и очень подозрительно рассматривала её, поглядела на Штернберга, потом снова на снимок девочки, нахмурилась от каких-то вычислений и, видимо, не удовлетворившись ими, настойчиво спросила:
– Это ваша сестра?
– Нет, – улыбнулся Штернберг (ревнивый тон ему понравился), – это моя племянница. Она живёт в Швейцарии.
– Очень на вас похожа, просто невероятно похожа.
– У нас в семье все похожи.
Выверенный столетиями состав черт и впрямь был одинаков, разница была лишь в насыщенности его раствора: в лёгком девочкином варианте он давал тонкое и нежное пухлогубое личико, а в крепком мужском – точёное, узкое, что называется, «арийское» лицо с тяжёлой угловатой нижней челюстью и хищным ртом. Что же касается деликатной линии носа и меланхоличного разреза глаз, то эти составляющие были вообще идеальной копией – и какое-то мгновение Дана смотрела на Штернберга так, будто видела впервые: должно быть, благодаря портрету Эммочки она живо представила себе, как Штернберг выглядел бы без своего порока.
Фотографии с Зонненштайном заинтересовали Дану не меньше, чем портрет.
– По-моему, что-то такое я где-то уже видела… – неуверенно произнесла она.
Штернберг хотел возразить, но тут же вспомнил, что не раз давал ей, исключительно одарённому психометру, свои вещи – и ещё, кстати, неизвестно, о чём, помимо Зонненштайна, она могла там прочесть…
– А что это, доктор Штернберг?
– А как вы думаете?
– Ну, что-то вроде церкви, только жутко древнее.
– Всё правильно, это и есть церковь – вернее, святилище. Ему несколько тысяч лет.
– Интересно, какие там были священники…
– Правильнее – жрецы. И не были, а есть. Во всяком случае, один-то точно.
– А кто он?
– Я.
Дана молча покосилась на него исподлобья. Штернберг так и не понял: то ли она восприняла его слова как не заслуживающую внимания дурацкую шутку, то ли по одной ей известной причине решила дальше не выспрашивать.
Она определённо чувствовала себя всё менее уютно в этих чрезмерно просторных помещениях, наполненных напряжённой, ожидающей чего-то тишиной. И Штернберг, не решаясь больше испытывать её терпение, повёл её в ту комнату, где торжественно чернело вздыбленное крыло рояля. Он полностью отдавал себе отчёт в том, что выбранное им для данного случая произведение – большая, виртуозная и перегруженная Вальдштайн-соната – едва ли годится на то, чтобы заставить вострепетать человека, ровным счётом ничего в музыке не смыслящего; но почему-то казалось, что сейчас от него ожидается нечто наполненное светом и великолепием – ничто иное, пожалуй, не соответствовало этим ожиданиям так, как соната № 21 до мажор Бетховена. Именно эту сонату в исполнении Штернберга однажды услышал весьма известный в прошлом пианист-виртуоз, теперь – глубокий старик с перевитыми венами узловатыми пальцами, и его отзыв был как пощёчина тяжёлой рыцарской перчаткой: «Когда вы играете, я не слышу Бетховена, молодой человек. Я слышу только вас: есть, мол, на свете такой замечательный вы, с вашими плодотворными тренировками, прекрасной памятью и на редкость резвыми пальцами. Всё это хорошо, но куда же подевался Бетховен?» Эти слова уязвлённый Штернберг вспоминал нередко, и всякий раз с большим раздражением. Но сегодня он принял это замечание к сведению – он хотел быть герольдом при гении.
С первых же звуков, сначала глухо волнующихся, а затем звонко всплёскивающих и набегающих всё выше и дальше, словно прозрачные волны на блестящую гальку, Дана устремила заворожённый взгляд на руки Штернберга и так просидела, не шелохнувшись, почти полчаса, не спуская с них расширенных глаз, до последних аккордов заключительной части. Её явно занимала не столько сама музыка, сколько механизм музыки: руки, извлекавшие из громоздкого инструмента каскад звуков, разбегавшиеся и сбегавшиеся по клавиатуре с удивительной силой и поразительной лёгкостью, представлялись ей тончайшим устройством, наконец-то обнаружившим своё истинное назначение, и волнообразное движение пястных костей под тонкой кожей очень напоминало движение молоточков в разверстых недрах рояля. Едва образованная девушка, скорее всего, знать не знала ни о каком Бетховене, но вот Штернберг был перед ней, и эта непонятно для чего нужная, но такая восхитительно-сложная музыка была его частью.
Отняв руки от клавиш, Штернберг даже не знал, какой реакции ожидать от слушательницы, – и того, что она произнесла, он, пожалуй, ни за что не сумел бы предугадать.
– Выглядит просто бесподобно, – восхищённо заявила Дана, – я никогда ничего красивее не видела.
И Штернберг со смутной досадой подумал, что, кажется, наконец-то начинает понимать памятные слова старого музыканта: то, что должно служить целью, он превращает в средство.
– Доктор Штернберг, сыграйте ещё что-нибудь, – попросила Дана, с ожиданием глядя на его руки.
– Я полагаю, этого довольно, иначе вы опоздаете к ужину.
– Да я и так уже опоздала. – Она беззаботно махнула рукой. – Сейчас меня даже в столовку не пустят. Знаете, эти идиотские правила… – Она оборвала себя, уткнувшись взглядом в петлицы Штернберга.
– Ну, в таком случае нарушим ещё одно идиотское правило, – усмехнулся он. – Можете поужинать со мной. Ужин мне доставляют прямо на квартиру. Правда, придётся поделить его на двоих.
– Ну знаете…
Штернберг и сам понимал, что зашёл со своими выходками уже слишком далеко. Но не мог остановиться.
– Дана, заставлять я вас не собираюсь. Решайте сами, что для вас лучше: поесть сейчас или же оставаться голодной до завтрашнего утра.
Она сомневалась, но недолго.
– Поесть…
Втайне Штернберг ликовал так, будто был представлен к награде. Доставленный к порогу ужин (рыбное жаркое в сливочном соусе, сыр и черничный пирог) он разделил пополам, дополнив бутылкой лёгкого белого вина из своих запасов, а чтобы гостья за время его приготовлений не передумала, положил перед ней подарочное издание «Северной мифологии» с великолепными иллюстрациями фон Штассена, в каковое она немедля, из-за роскошных картинок, и вцепилась.
Вид сервированного сверкающим серебром стола привёл Дану в состояние отстранённой задумчивости. Штернберг с интересом наблюдал за девушкой. Дана словно в полусне расстелила на коленях салфетку, взяла нож и вилку и вдруг, на мгновение очнувшись, произнесла:
– Моя мать играла на фортепьяно… Оказывается, я помню. Она играла не так, как вы… Её пальцы спотыкались. Но мне всё равно очень нравилось…
Штернберг отодвинул свою тарелку и принялся смотреть, как она ест – одурманенная вкусами и запахами, изумлённая той памятью, что проснулась в её руках, уверенно управляющихся с элегантным столовым серебром. Дана быстро распробовала вино, но после первого же бокала её так повело, что Штернберг счёл за лучшее отставить подальше и бокал, и бутылку. Девушка смотрела на него с растерянной улыбкой, блестели дивные зелёные глаза в густых ресницах, блестели раскрасневшиеся от вина влажные губы, и Штернберг со сладостным содроганием подумал, что легко сумеет споить ей ещё пару-другую бокалов, а затем запросто подсесть к ней, вволю её полапать и задушить поцелуями. И пока он, стыдясь себя, мысленно обмусоливал эту заманчивую возможность, Дана отставила пустую тарелку и устремила выразительный взгляд на его, нетронутую. Штернберг молча передвинул девушке свою порцию. Дана с виноватым видом проглотила и её.
Уничтожив вскоре весь его ужин, Дана очнулась от гастрономического транса и выглядела не столько довольной, сколько встревоженной.
– Доктор Штернберг, скажите честно: зачем вы всё это для меня делаете?
– Что именно?
– Ну, всё – уроки, музыка, да ещё вот и кормёжка…
– А как вы думаете? – внутренне холодея, спросил Штернберг. Если она всё-таки ощутила что-то подозрительное – с помощью тех самых психометрических навыков, которые он же в ней и развил, – лучше выяснить это сразу.
– Я думаю, просто-напросто от страшной скуки… Вам надоело жить по уставу, вам надоели ваши эсэсовцы, от них только и слышишь: «Яволь!» Вот вы и придумали прививать науки этим… «асоциальным элементам», я правильно выражаюсь? Хоть какое-то разнообразие. Верно?
– Абсолютно верно, – серьёзно подтвердил Штернберг и со вздохом посмотрел на часы. – Вот теперь вам действительно пора идти, чтобы не опоздать на поверку.
Обратно возвращались тем же путём, в полном молчании. Лишь когда Штернберг повернулся, чтобы уйти, Дана вдруг произнесла:
– Почему вы не сказали мне, что я ошибаюсь?
– Вы нисколько не ошибаетесь, – преувеличенно спокойно ответил Штернберг. – Вы действительно правы.
– А если я вам не верю?
– А, собственно, отчего вы мне не верите?.. Хотите, я докажу вам вашу правоту? – Штернберг быстро повёл озадаченную ученицу в тёмную галерею, тянувшуюся вдоль монастырского двора, заполненного сейчас курсантами и эсэсовцами. Странная запальчивость девушки наполнила его звонкой дрожью. Остановившись за массивной колонной в укрытии густого мрака, они вместе стали наблюдать за лениво растягивавшейся в шеренгу толпой.
– Сейчас вы сами всё увидите, – тихо сказал Штернберг, – и вы всё поймёте. Просто стойте на месте. И смотрите вот на них.
Дана принялась прилежно разглядывать курсантов и охранников. Штернберг, зайдя сзади, осторожно приложил изнывающие, предательски дрожащие пальцы к её нежным тёплым вискам и прикрыл глаза, приказав себе ни о чём не думать. Сознание мгновенно до отказа заполнили ощущения, эмоции и мысли толпившихся во дворе людей. Стоявший поблизости детина с автоматом на груди маялся от несварения желудка и клял про себя съеденную в обед фасоль, негодяя-повара и весь белый свет. Другой парень, подальше, думал о своём отце, погибшем под Шербуром, и ему тяжело было стоять, больно было смотреть на невыносимо яркое небо. Ещё один эсэсовец, находившийся в пределах ментальной досягаемости, вожделел запрятанную в казарме бутыль шнапса и одновременно ревновал к кому-то свою подружку. Многие курсанты беспокоились о предстоящих экзаменах и о своём дальнейшем, очень размытом будущем. Некоторые женщины думали о своих детях, которых могли видеть только по выходным. Две девушки в строю шёпотом обсуждали россказни о таинственном списке на распределение, который якобы уже лежал на столе главы школы, – среди курсантов ходили панические слухи о том, что часть выпускников направят в Восточную Пруссию, а то и в генерал-губернаторство, а предсказательницы поговаривали, что туда придут русские и всем фашистским прихвостням устроят второй Равенсбрюк. Несколько курсанток ещё во время ужина с раздражением заметили отсутствие Даны и собирались учинить ей форменный допрос. Заметила это и фрау Керн; она жалела девушку.
Сбрасывая воспринимаемое в чужое сознание, Штернберг чувствовал себя чем-то вроде громоотвода ментального мира, по которому проходит разряд огромной мощности, и очень скоро в изнеможении отступил назад, опустив руки. Дана, немного придя в себя от оглушающих впечатлений, обернулась с непритворным ужасом в глазах:
– Значит, вы вот так каждого и слышите? Каждого человека?
Штернберг молча развёл руками.
– Постоянно?! И как давно у вас такое?..
– Сколько я себя помню, всегда было.
– Так вот почему про вас рассказывают, будто вы всё про всех знаете… А я не верила… – Дана уставилась на него во все глаза. – Господи, да как же вы живёте?
– Да вот так и живу, – нехотя ответил Штернберг.
– А про меня, выходит, вы тоже всё знаете? – не своим голосом произнесла Дана.
– Нет, – быстро ответил Штернберг. – Именно о таких случаях, как ваш, я и хотел поговорить. Изредка встречаются люди, перед которыми дар телепата ровным счётом ничего не значит. Сознание у них защищено настолько хорошо, что их мысли невозможно прочесть. Вам, Дана, повезло принадлежать именно к такой категории людей. Я хочу, чтобы вы это знали. Про вас мне известно не больше, чем вы сами рассказали. Именно поэтому ваше общество для меня и впрямь в своём роде лекарство от скуки, вы понимаете?..
Дана кивнула, не сводя с него немигающих глаз.
– Ладно, на сегодня более чем достаточно. – Штернберг слегка подтолкнул в спину остолбеневшую девушку. – Сейчас начнётся перекличка. Идите скорее, не то у вас будут неприятности.
* * *
Вернувшись в своё холодное жилище, ещё хранившее в сухом воздухе неощутимый след присутствия гостьи, Штернберг поставил на стол посреди неубранной посуды бутылку коньяка, после чего взгромоздился на стул, ещё недавно принявший тепло стройных девичьих бёдер, налил тяжёлую густо-янтарную жидкость в винный бокал, из которого драгоценная ученица пила прозрачную амброзию, и поднёс его к губам. Это было как глубокий поцелуй. Он потягивал коньяк и размышлял о том, что теперь-то, после демонстрации своего фантастического дара, точно не выйдет у бедной девчонки из головы. Как она после этого на него посмотрела… А ведь ей меня, кажется, жалко, подумал он с пронзительным удовольствием. Ну да, позёрство. Но зато насколько эффектно… Нет, впредь следует сохранять дистанцию.
Штернберг снова наполнил бокал. Интересно, откуда же она знает про Зонненштайн? А неплохо было бы свозить её туда… Вот вопрос: примут ли Зеркала волнисто-русое зеленоглазое существо с несколькими убийствами в прошлом, совершёнными исключительно из-за отчаяния? Примут, должны принять. В её присутствии даже камень расплавится от нежности и желания…
Я привёл бы её на капище в светлую ночь летнего солнцестояния. Я посвятил бы её во все тайны храма древних. Она предстала бы перед суровыми духами Зонненштайна, и я горячо молил бы их о понимании и снисхождении. Они простили бы ей всё, я знаю. Они благословили бы её, они благословили бы меня, они благословили бы нас. Я облёк бы её в белые одежды. Я окропил бы её водой из священной реки, смывающей все беды, горести и печали. Я короновал бы её венцом из цветов и трав. Я сказал бы ей всё, что хочу сказать. Я начертал бы на каменном ложе своей кровью Семнадцатую Руну Одина, руну единения, руну любви. Я застелил бы ложе белоснежными покрывалами. Я вознёс бы хвалу Одину и Фрейе за данное мне счастье. Я возлёг бы с ней, я раскрыл бы на ней одежды, как книгу с тайными письменами, я осыпал бы её пламенными ласками, покуда она не перестала страшиться моего мужского естества. И на рассвете, с первыми лучами солнца, она стала бы моей.
Комната тонула в ночном сумраке. Штернберг был совершенно пьян, и вовсе не от коньяка, который цедил не переставая, а от того золотого мёда, что густо намешало в его кровь вконец разошедшееся воображение. Когда рука, в очередной раз потянувшаяся за бутылкой, ощутила её подозрительную лёгкость, он оцепенело уставился в темноту. Горло и нёбо саднили от шершавой коньячной горечи. Хватит, приказал он себе. И поплёлся под душ, трезветь.
Стоило ему глянуть в просторное зеркало ванной комнаты, как он вздрогнул от стыда за свои недавние фантазии. Он был урод. Это была неопровержимая данность. Зелёный правый глаз, косящий к переносице, был, бес знает почему, весел, как всегда. В левом, голубом, глядевшем прямо, холодным пламенем светилась безнадёжность. Дополняли привычно-гадкую картину съехавшие к кончику носа очки. Штернберг снял их и положил на край раковины. Большую часть униформы он оставил за дверью, и то немногое, что на нём было сейчас, стало просто одеждой. Он прошёлся пальцами по длинному ряду пуговиц, от верхних у ворота белой рубашки до нижних за ширинкой чёрных галифе, стащил с плеч чёрные кожаные подтяжки и позволил брюкам тяжело упасть к ногам, покрытым зябко взъерошившимся золотистым волосом. Туда же последовала рубашка, жестом сдающегося в плен разметавшая рукава. Он наклонился, стягивая исподнее, выпрямился, посмотрел на смутную бледную фигуру в зеркале – подёрнутую дымкой тысячелетий призрачную фигуру молодого жреца, отточенную аскезой, сухощавую, широкоплечую и узкобёдрую, с золотым солнцем круглого амулета на груди. Глядя на туманное пятно своего лица, он мог бы, как в детстве, на мгновение представить, будто стоит надеть очки, и в зеркале появится обновлённое отражение, лишённое гнусного порока. Но сегодня ему хотелось гораздо, гораздо большего – стать человеком иного времени, пусть уродом, но не связанным путами законов и запретов, устава и долга.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.