Текст книги "Имперский маг"
Автор книги: Оксана Ветловская
Жанр: Боевое фэнтези, Фэнтези
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 24 страниц)
Берлин – Вайшенфельд
19–20 июля 1944 года
Утром Штернберг сидел в здании на Принц-Альбрехтштрассе, в приёмной рейхсфюрера, держа на коленях чёрный портфель. Перед отъездом он поручил своему верному помощнику охранять курсантку Заленскую так, как если бы эта девушка приходилась Францу родной сестрой (тот был далеко не в восторге от задания, но возражать, разумеется, не посмел). Внезапно высокие двери распахнулись, и из кабинета шефа СС вышел не кто иной, как Мёльдерс. У Штернберга разом онемели вцепившиеся в край портфеля пальцы, но он даже не поднялся при появлении начальника, глянул высокомерно и вызывающе. Мёльдерс лишь слегка прищурился. Никто из них не проронил ни слова. Они только смерили друг друга взглядами – будто пропороли штыками.
Штернберг подходил к дверям с чувством, будто в притолоке установлена гильотина, но, едва переступил порог, у него отлегло от сердца: мысли сидевшего за столом человека не таили угрозы. Однако же, когда он сел напротив, Гиммлер положил перед ним какие-то бумаги.
– Как это следует понимать, Альрих?
Это были доносы двух курсанток школы «Цет» на Дану и отчёт Мёльдерса о психометрическом анализе. Штернберг вновь помертвел. Значит, вот чем занимался вчера падальщик до его приезда. Собирал кляузы. А вот и собственная поэма стервятника… Взгляд заплясал по строчкам. «Противоестественное влечение к представительнице низшей расы» – тьфу ты, чёрт… Только не паниковать. Штернберг взял бумаги в левую руку и услышал далёкий голос Гиммлера: «Уберите от меня эту дребедень. Моя интуиция говорит, что носитель чистой германской крови и высших психических качеств не может заинтересоваться какой-то грязной славянкой…» Шеф же ни слову тут не верит, во всяком случае, пока.
Штернберг растянул губы в пренебрежительной улыбке.
– Не убеждает. Рыхлая работа. Пустая писанина. Если б я собирался обвинить кого-нибудь в расовом преступлении, то потрудился бы представить настоящие доказательства, а не бабьи сплетни. Свидетелей, фотографии. А то, видите ли, «влечение», «преступное желание». Болтовня. Но доказательств здесь и быть не может, потому что всё это полнейшая чепуха, вы ведь и сами понимаете. Эта русская девица – сильный экстрасенс, и не далее как вчера мы с Мёльдерсом немного повздорили, решая, под чьим началом она будет работать. По-видимому, вот так неизобретательно он решил добиться своего.
– Мёльдерсу действительно требуется много ваших выпускников, – заметил Гиммлер. – Вам необходимо выполнить все его требования.
– Не думаю, что мне стоит это делать. Рейхсфюрер, я должен сообщить вам нечто чрезвычайно важное. У меня есть все основания подозревать штандартенфюрера Мёльдерса в государственной измене, – и Штернберг открыл портфель.
Пока слушали запись, лицо Гиммлера каменело всё больше.
– Никому нельзя верить, – безжизненно произнёс он, когда плёнка закончилась. Затем принялся молча перебирать бумаги в прихваченной Штернбергом толстой папке: там были доносы, касающиеся покрытия коррумпированных чиновников, тайных выкупов из концлагерей работающих на государство алхимиков (которых под личным руководством рейхсфюрера собирали отовсюду, куда только дотянулись когти рейха), энвольтирования по частному заказу, незаконных сделок с техническими руководителями заводов «ИГ Фарбен» относительно массового использования труда нежити, в которую Мёльдерс намеревался за хорошую плату обращать умерших рабочих-заключённых, – в сущности, всё это меркло по сравнению с плёнкой, но Штернберг решил для пущей внушительности захватить все накопленные материалы.
– Вообще-то, я ожидал этого, – пробормотал Гиммлер, не глядя на него.
Штернберг слышал, как за растерянностью и страхом этого человека с льдистым клацаньем запускается сосредоточенность методичного, как механизм, преследователя – именно она и сделала из заурядного слабовольного болтуна всемогущего рейхсфюрера СС.
– Проклятый лицемер. Он теперь до конца жизни не выйдет из концлагеря, – произнёс Гиммлер уже совершенно другим голосом. – Он сгниёт там.
– Разве не следует попросту расстрелять негодяя, нарушившего эсэсовскую верность? – ввернул Штернберг. – Фюрер потребовал бы именно этого.
Гиммлер поглядел на него в странном замешательстве – и Штернберг мгновенно всё услышал, увидел, прочувствовал. Не так давно на докладе у начальника Мёльдерс обмолвился, что руны предсказали ему, чернокнижнику, вероятность насильственной смерти, и будто бы из рунического расклада явствовало, что если это произойдёт, то глава имперской полиции последует за своим верховным оккультистом ровно через восемь месяцев. Такое «пророчество» произвело на мнительного Гиммлера крайне тяжёлое впечатление.
Штернберг усмехнулся.
– Рейхсфюрер, ведь это же обыкновенный шантаж. Страховка как раз на подобный случай. Я абсолютно уверен, так называемое предсказание – ложь от первого до последнего слова. Этот предатель всем и во всём лжёт.
Гиммлер побледнел.
– Альрих, я запрещаю вам читать мои мысли!.. Что за наглость!..
Смертный приговор стервятнику так и не был произнесён. Однако в тот день были подписаны три приказа: первый об аресте Мёльдерса, второй о смещении его со всех постов и исключении из СС. Третий назначал Штернберга главой оккультного отдела «Аненэрбе».
Штернберг в задумчивости вышел на улицу. В сущности, ему следовало быть довольным, но ни радости, ни даже простого облегчения он не ощущал – напротив, на душу снова каменной плитой легла холодная тяжесть. Доносы остались у Гиммлера, и Штернберг знал, что тот не забудет самым тщательным образом проверить, есть ли в них хоть какая-то доля истины. Пока взбалмошный Гиммлер принял его сторону, но полагаться на это было нельзя…
В автомобиле Штернберга ждали. Он замедлил шаг, достал пистолет. Шофёр сидел на своём месте без движения, очень прямо, не смея даже повернуть голову, потому что ему в затылок упирался ствол «парабеллума», который держал Мёльдерс, удобно расположившийся сзади. Правая задняя дверь была приглашающе приоткрыта.
– Если будешь размахивать своей игрушкой, мой мальчик, – услышал он голос стервятника, – я продырявлю твоему крысёнку башку. Убери эту штуку и садись в машину. Вон с той стороны.
Штернберг судорожно сжал шершавую рукоятку, его залихорадило. В здании, откуда он только что вышел, полно охраны. Один выстрел – и сюда сбегутся вооружённые эсэсовцы. Но кто из них двоих сейчас успеет выстрелить первым? Штернберг взглянул на бледное остроносое лицо мальчишки-шофёра. Жизнь этого растяпы против убийства гнусной твари. Рискнуть?
Мёльдерс наблюдал за ним с ухмылкой.
– Убери пистолет, юноша. Прежде чем ты поднимешь руку, я застрелю этого недоноска, ты прекрасно понимаешь. – Мёльдерс ткнул стволом «парабеллума» в голову водителя, и паренёк жалобно сморщился. – Убери. И садись.
Штернберг не сумел себя пересилить. Леденея от беспомощной ярости, отвёл пистолет в сторону и вверх и сел на заднее сиденье рядом с чернокнижником.
– Боишься… – прошелестело рядом. – Бедный юноша. Так хочется сыграть самообладание, правда? А не получается. Вон, уши уже полыхают. Бедный юноша. Тебя твой мальчишеский румянец выдаёт, когда ты волнуешься, – ты об этом знаешь?
– Не смейте тыкать мне, Мёльдерс.
– Слушай, парень, да ты мне в сыновья годишься.
– Какого дьявола вам тут ещё надо?
– Я уже знаю, зачем ты ходил к рейхсфюреру, мой умница. Те мыслишки, которые квохчут в куриных мозгах нашего дражайшего Генриха, можно расслышать даже из приёмной. Но мне нужны детали. – Мёльдерс положил ему на плечи правую руку, по-отечески приобняв его. Тяжёлая ладонь неторопливо заскользила по чёрному сукну кителя. Мёльдерс, мастер психометрии, мог одинаково успешно считывать информацию обеими руками.
– Кроме того, твою пижонскую повозку везде пропустят без вопросов…
– Вы когда-нибудь интересовались, что написано на пряжке вашего ремня, Мёльдерс? Там написано «Моя честь – в верности». Вы не имеете права носить этот мундир.
– Мой милый юноша, в самом скором времени я позабочусь о том, чтобы ты не дожил до моих лет. Но, если честно, немного жаль, что я не смогу увидеть, каким ты станешь лет через двадцать-двадцать пять. И что останется от твоих мальчишеских идеалов.
Холодная рука, прихотливо водившая пальцами по гладкой ткани, плотоядно впилась в плечо, так, что Штернберг сжал зубы от боли.
– Ах-ха… Сучёныш… Неплохо сработано. Умный мальчик. А тот ублюдок ещё клялся, что за ним не следили и его хибару не прослушивали… Ты куда сейчас собирался ехать?
Рука с пистолетом вновь толкнула стриженый затылок водителя. В зеркале заднего вида отражались дико расширенные глаза солдатика.
– В Вайшенфельд. – Штернберг чувствовал, что его собственная рука, сжимающая направленный вверх пистолет, дрожит. Его сознание едва держало напор чужой силы – будто скрестились клинки двух тяжёлых мечей.
– Вот и езжайте в Вайшенфельд. Слышишь, щенок? – Мёльдерс опять толкнул шофёра. – Я скажу, где остановиться. И смотри, без фортелей.
– Поезжай, Йохан.
Да, полиция уже, должно быть, ищет Мёльдерса, подумал Штернберг. К лучшему или к худшему будет, если их сейчас остановит патруль? Но никто, как нарочно, не стал останавливать длинный сверкающий «Майбах».
Мёльдерс по-прежнему обнимал Штернберга за плечи и почти упирался острым клювом ему в щёку. Со стороны они могли показаться родственниками или старыми добрыми друзьями.
– Когда-то давно, – шептал изверг, – ещё до твоего рождения, мой славный юноша, была большая война. Мне было почти столько же, сколько тебе сейчас, когда я пошёл на фронт. Красивым молодым лейтенантом. – Мёльдерс пригладил взлохмаченную шевелюру Штернберга. – Я командовал взводом таких вот гладкощёких розовозадых сопляков. – На сей раз стервятник не стал тыкать пистолетом в затылок водителю, чтобы не отвлекать того от дороги. – Все они передохли в боях под Ипром, там, у окопов, в грязи и в собственном дерьме, все до единого. А я вернулся – контуженым, изуродованным. Изуродованным, отравленным газами. И знаешь, отчего всё? Оттого, что я не отступил вовремя. Всегда надо уметь вовремя отступать.
Каждое его слово сопровождалось слабым толчком воздуха, несущего сладковатый запах какого-то курева и гнили – запах разложения. Штернберга слегка подташнивало.
– Не беспокойся за своих пронумерованных выкормышей, юноша. Я им уже ничего не сделаю. Но есть там одна хорошенькая девчонка, которая ждёт не дождётся тебя, мой мальчик. Клянусь, я выпущу этой милашке внутренности. Запомнил, мой юный Вертер? Я где угодно её найду и выпотрошу, как рыбу.
Это была инъекция страха в самую душу. Дана… Штернберг вздрогнул. Мёльдерс, довольный, оскалился у самого его лица.
Они ехали недолго.
– Эй, ты, щенок. Останови машину.
Автомобиль остановился на пустой дороге. К самой обочине глухой стеной подступал кустарник, на высоком холме за ним виднелись какие-то плоские постройки.
– Выходи, щенок. – Мёльдерс открыл дверь, вылез, держа под прицелом выбирающегося из машины неуклюжего от страха шофёра. – Спиной ко мне, руки за голову. А ты, мой дорогой юноша… – Чернокнижник мгновенно перевёл пистолет на Штернберга.
Было пронизывающее, как вспышка, мгновение, когда они смотрели друг другу в глаза – у Мёльдерса глаза были бесцветные, словно старое зеркало, где на место разрушенной амальгамы подложена фольга. Две сокрушающих воли столкнулись подобно двум таранам. Руки сильно дрогнули. Два выстрела прозвучали одновременно.
Пуля вошла в обшивку сиденья рядом со Штернбергом, а Мёльдерс коротко пошатнулся и бросился в густые заросли. На секунду Штернберг почти потерял сознание – но уже в следующий миг со звериным воем кинулся следом, паля из пистолета и одновременно посылая вперёд ментальный удар. В ответ раздались выстрелы, а удар вернулся такой силы, что померк дневной свет. Тут же пуля зацепила оправу очков, и левая линза брызнула осколками. Штернберг упал, отбросил исковерканные очки, в ужасе прижал ладонь к глазам. Проморгался, поглядел на солнечно-зелёное месиво листвы. От энергетических ударов ломило всё тело, из носа струилась кровь. Кровь сочилась и по переносице из пораненной брови, зудела задетая осколками щека.
Штернберг отполз в сторону, полежал, прислушиваясь. Было тихо. Он медленно, щурясь и прикрываясь локтем от веток, почти на ощупь вернулся к машине.
– Поехали отсюда, Йохан…
* * *
Уже к вечеру Штернберг приказал подчинённым все силы бросить на поиски бывшего главы отдела: Мёльдерс скрылся в тот же день вместе с несколькими своими преданными учениками, работавшими в подотделе чёрной магии. Их прощальным подарком мюнхенскому институту стал свирепый пожар, уничтоживший документацию чернокнижников – ту, что они не посчитали нужным взять с собой. Несколько позже Штернберг узнал, что они выкрали все бумаги по «Чёрному вихрю» из штаба Каммлера и взорвали лабораторию, где создавались образцы дьявольского оружия (вскоре Каммлер возродил проект, переименовав его в «Колокол», но без напарника работа шла трудно). Уходя, Мёльдерс очень громко хлопнул дверью.
В Вайшенфельде прошло первое общее совещание оккультного отдела, которое возглавил Штернберг. Он всё ещё находился в этом городке, вычислял с группой ясновидящих убежище Мёльдерса, когда нагрянуло известие о покушении на жизнь фюрера. В ставке Гитлера прогремел взрыв, несколько человек погибли, но фюрер уцелел. Кто-то считал это чудом, кто-то – проклятием. Казни заговорщиков начались в тот же день, и одним из первых был расстрелян граф Штауффенберг, о котором Штернберг недавно умолчал в беседе с Гиммлером. По его сожалению о том, что замысел искалеченного полковника провалился, змеистой трещиной проползла досада на то, что он в своё время не назвал рейхсфюреру имени однорукого штабиста.
После полуночи он с несколькими подчинёнными сидел у радиоприёмника и слушал обращение фюрера к немцам. «Круг узурпаторов очень узок и не имеет ничего общего с духом германского народа… Мы сведём с ними счёты так, как это свойственно нам, национал-социалистам…» Эти слова долго потом звучали в сознании, словно припев: «Мы сведём счёты… сведём счёты…» Штернберг думал не столько о Ройтере, которому наверняка грозили проверки гестапо, сколько о Мёльдерсе, прятавшемся где-то в горах Гарц. О доносе на столе Гиммлера. И о Дане.
К утру, после лихорадочных сомнений, Штернберг принял решение. В сущности, всё было очень просто – и невероятно трудно. Следовало заставить себя поднести драгоценную клетку к открытому окну и распахнуть её. У Мёльдерса и ему подобных никогда не хватило бы воображения уразуметь, что такое можно проделать нарочно.
Штахельберг
28 июля 1944 года
Вечером Штернберг вышел за ворота школы, у него не было больше сил находиться среди каменных стен. Он брёл наугад, нисколько не интересуясь тем, куда несут ноги. Так он забрёл в густой ельник у подножия бывшего монастыря. Седая тишина запуталась в ветвях, сухих и безжизненных с исподу, укрывших сумраком мшистую землю. Ноги утопали в потусторонней ласковой мягкости присыпанного ржавой хвоёй тёмно-зелёного ковра. Мох полностью поглотил возвышавшиеся тут и там большие камни, смягчил их очертания, и они казались исполинскими алтарями в храме забвения. Вечер затягивал невидимое небо пыльной ветошью. Не было слышно птиц. Лес был чёрен и пуст.
Штернберг опустился на землю возле неглубокого оврага, кишащего паутинными ветвями поднимавшихся со дна тонких хилых елей, и лёг, уткнувшись горячим лбом в холодный мох. Фуражка скатилась в овраг. Тишина звенела в ушах. Он долго, долго не мог решиться.
Наконец, он выпрямился, достал из кармана берёзовый амулет с руной «Хагалац», переправленной на «Альгиц». Эту магическую вещицу, гарантию преданности его драгоценной ученицы, он однажды отдал Дане, чтобы она сама уничтожила то, что имело над ней власть, но девушка и не думала расправляться со злосчастным амулетом, постоянно носила его в кармане форменной рубашки, на счастье, как она говорила. Штернбергу пришлось попросту стянуть у неё опасный предмет.
Это был последний раз, когда он приехал в школу «Цет». Он принял решение оставить преподавание. Вероятно, он смог бы набрать новую партию заключённых и дать им шанс на достойное будущее, а своему государству предоставить ещё не один десяток специалистов редкого профиля, но под тенью той стены хаоса, что замыкалась вокруг страны, всё стремительно теряло смысл. Штернберг вконец запутался: он знал, чему должен служить, более того, знал, как именно смог бы послужить, – уже почти два месяца в сейфе его лаборатории в Вайшенфельде хранился один сумасшедший проект, итог двухлетних исследований Зонненштайна, который он всё никак не решался представить рейхсфюреру, – но уже давно не был уверен, хочет ли и может ли служить дальше хоть чему-то. Его мутило от собственной раздвоенности. Его сознание самому ему напоминало концлагерь, где сомнения толклись за колючей проволокой, охраняемые бдительными принципами. Он был твёрдо уверен лишь в одном – в правильности того, что намеревался сделать. И каким бы холодом ни веяло от этого с таким трудом давшегося горького решения, какую бы промозглую тьму одиночества ни призывало бы оно на душу, какой бы болью ни отзывалось в сердце – он не имел права отступить.
Штернберг привёз для Даны швейцарский паспорт, надеясь обрадовать её этим подарком. Но она, отвернувшись, глухо сказала: «Я никуда не поеду без вас» – и отчаянно, безнадёжно расплакалась. Он не знал, что делать. Он сам приковал к себе свою узницу и ученицу незримой цепью, глубоко вонзив в её сознание стальные лезвия заклятия: «Для тебя нет никого дороже меня. Я – твой хозяин». Штернберг в растерянности стоял перед ней и твердил про себя, что должен, просто обязан её убедить – но как?
И вот тогда с его языка почти невольно сорвалось то, что он запретил себе произносить, – но в луче света, прорезавшем сумрак его сознания, лежала руна «Одаль», и, будто заворожённый этим знаком, он назвал швейцарский адрес – то место, куда надеялся вернуться во что бы то ни стало.
Они гуляли по монастырскому саду, Штернберг экзаменовал Дану насчёт её новой, вымышленной биографии и, конечно, в тени яблоневых деревьев не мог не позволить себе недостойных наставника маленьких вольностей – в очередной раз склонившись к нежной шейке своей ученицы, прикрытой незнакомыми, обелокуренными локонами, – он запустил длинные пальцы в её карман и вытащил рунический амулет. Она ничего не заметила, однако на следующее утро, перед самым отъездом, – Франц должен был перевезти её через швейцарскую границу – попросила Штернберга вернуть «талисман». Штернберг только молча покачал головой. Дана не настаивала, но заметно огорчилась.
Теперь амулет лежал у Штернберга в ладони. Уничтожив его, Штернберг мог хотя бы частично освободить девушку из-под своей силой добытой власти. Но сделай он это – покажется ли ей, располагающей документами, толстой пачкой швейцарских франков и полной свободой – покажется ли ей необходимым разыскивать заветный адрес? Увидит ли он её ещё когда-нибудь?
«А ты думаешь, тебе, с целой толпой твоих тайных недоброжелателей и явных врагов, стоит её видеть? – холодно спросил себя Штернберг. – Если же ты когда-нибудь решишься удрать из фатерлянда, за тобой будут охотиться, только уже не враги, а нынешние друзья, ты это прекрасно знаешь…»
Он извлёк из чёрных ножен кинжал и принялся тщательно срезать с деревянной пластинки руническое изображение.
– Я отпускаю тебя, – повторял он, роняя на тёмный ковёр мха мелкие белые стружки. – Я отпускаю тебя…
– Ты свободна, – повторял он, глядя, как чистая деревянная табличка занимается ярким пламенем. – Ты свободна…
– Иди с миром, – повторял он, раскрошив в пальцах горячий уголь и высоко подняв пустые ладони. – Иди с миром.
Чёрный ельник отзывался на его слова настороженной тишиной.
Вот и всё. Теперь наваждение если не спадёт, то наверняка ослабит свои путы. Знать бы, как это на неё подействует. Может быть, вовсе никак. А может быть, несчастная русская девочка скоро придёт в ужас от того, что в каком-то помрачении ума позволяла лапать себя врагу, – кто знает. Но как же всё-таки без неё больно…
Тогда Штернберг ещё позволял себе тайно надеяться на что-то лучшее, что, может быть, ждёт его после победы. Не зная, куда деваться от тоски, он пошёл на квартиру к доктору Киршнеру (хлопотно настраивавшему не слишком мощный радиоприёмник на волну Би-би-си) и попросил у него учебник русского языка. До утра Штернберг истязал себя тем, что пытался разобраться в основах хитроумной византийской грамоты. Ему хотелось знать, как звучали слова, которые его Дана-Даша произнесла самыми первыми. Ему было совестно от того, что прежде он пренебрегал изучением этого языка, считая его варварским. Бессмысленное бдение над учебником было неким родом интеллектуального самобичевания. Кое-какие слова ему даже удалось запомнить, хотя вряд ли они теперь могли пригодиться:
Die ganze meine Welt, mein langersehnter Frieden – мир.
Meine Fruhlingssonne – солнце.
Mein grobtes Gluck – счастье.
Ich liebe dich – любовь.
Он задремал над книгой и даже в полудрёме мучил себя свежими, горячими, живыми воспоминаниями, то по-животному тоскуя о том, что мог бы взять, да не взял, то покаянно радуясь тому, что, преступно изнасиловав сознание бедной девушки, не тронул хотя бы её тела. Проснулся внезапно – его словно бы толкнула под рёбра леденяще-трезвая мысль: так насколько же далеко простирается его способность подчинять людей? Строптивая заключённая была первым его настоящим опытом по ментальной корректировке (люди, нанятые для учебных экспериментов «Аненэрбе», не считались). Неужели, помимо простого подчинения, можно вызывать искусственным путём и симпатию? Восторг? Любовь?.. Но как же сбивчивые, дрожащие от собственной отчаянной смелости слова, распахнутый навстречу сияющий взгляд, робко пробирающиеся под рубашку неловкие пальчики, которым никак не угнаться за его наглыми виртуозными пальцами? Или это – то же самое, что экстатический восторг загипнотизированной толпы, многоруко тянущейся к воздвигшемуся на трибуне диктатору? Всего лишь закономерный результат абсолютного подчинения?
От 30.X.44
В Тонком мире ментальная зависимость выглядит как настоящие путы. Они похожи на чёрную проволоку. Разглядеть их нелегко, но однажды мне это удалось.
В моей вайшенфельдской квартире среди многочисленных бумаг хранится письмо Феликса Керстена, лечащего врача Гиммлера, датированное 20 июля 1944 года. В тот день после полудня Гиммлер приехал из Вольфсшанце, где прогремел взрыв, а уже ближе к вечеру доктор Керстен с возрастающим недоумением наблюдал, как его высокопоставленного пациента всё яростнее колотит в некоем болезненном экстазе. «Я искореню всю эту нечисть, Керстен! – восклицал, лихорадочно дрожа, гроссинквизитор рейха. – Настал мой час! Провидение, сохранив фюрера, дало мне знак: никогда – не сомневаться!..» Вечером Гиммлер помчался к своему вновь свято чтимому божеству (основательно оглохшему вследствие повреждения взрывом барабанных перепонок), а Керстен сел за адресованное мне письмо.
Это письмо я перечитал несколько раз. Настало время проверить то, что я подозревал уже давно. С наступлением ночи я вымылся в ключевой воде, облачился в чёрную тунику до пят, прочёл молитву (собственно, не имеет значения, что читать, главное, чтобы оно в представлении чтеца было связано с духовным очищением, – а для меня таким качеством обладают католические молитвы), после чего сел, скрестив ноги, на пол перед укрытым чёрным шёлковым полотнищем низким столиком. На пол – это чтобы было невысоко падать в случае чего. На столике размещалась большая цветная фотография рейхсфюрера, масляный светильник, две пурпурные свечи и плоская серебряная чаша с ключевой водой. В ней плавало несколько волосков неопределённого цвета – волосы эти, результат посещения рейхсфюрером парикмахера, были доставлены мне с позволения самого же рейхсфюрера – что служило знаком полнейшего доверия. Рядом с чашей лежал остро заточенный эсэсовский кинжал. Для начала пришлось снять и отложить подальше очки – таково обязательное правило: на теле не должно быть ничего, кроме чёрного шёлкового одеяния – экрана, отражающего все внешние энергетические воздействия. Дальше приходилось действовать едва ли не тычась носом в разложенные по столу предметы, с тем чтобы более-менее сносно видеть. А видеть нужно обязательно. Перво-наперво я зажёг свечи-маяки от медленного пламени масляного светильника – пламя это было взято от священных огней Экстернштайна, появляющихся лишь раз в году на скалах в светлую ночь летнего солнцестояния. Затем я взял кинжал. За те четыре года, что я практикую магию крови, кожа на левом запястье успела покрыться сеткой тонких шрамов. Как обычного эсэсовца можно отличить по татуировке группы крови на левой руке у подмышки, так эсэсовского мага можно распознать по штриховке шрамов на запястье. Ярко-алый сгусток, дымно клубясь, бледнел и ширился в прозрачно-серебристой воде. Не слишком приятно, зато безотказно, как система Вальтера. Я взял чашу в ладони и качнул несколько раз, чтобы кровь разошлась. Размешивать каким-либо предметом, особенно острым и металлическим, нельзя – это может поломать весь обряд, и даже послужить угрозой здоровью как мага, так и объекта ментального сеанса. В бледно-розовой, в тонких разводах, воде отражалось моё склонённое лицо. Почти не поднимая головы, я перевёл взгляд на фотографию рейхсфюрера. «Твоя кровь – моя кровь», – медленно произнёс я и вновь посмотрел на отражение, удерживая в памяти каждую чёрточку лица с фотографии. «Моя кровь – твоя кровь… Твоя плоть – моя плоть… Моя плоть – твоя плоть… Твоя кровь – моя кровь…» Слова сливались в однообразный речитатив, багровым колесом вращающийся в сознании, превращались в замкнутый круг бессмысленных звуков: meinblutistdeinblut… Самогипноз всегда удавался мне хорошо. Теперь розоватая вода отчётливо отражала чужое лицо – безо всяких претензий на арийский идеал, немолодое, с обвисшими щеками, вечно будто бы сонное, но зато без отвратительного косоглазия. Руки, расслабленно лежавшие по сторонам от чаши, слегка подрагивали. Тело немело, словно мельчало, отодвигалось куда-то, растворялось, и вот уже можно выпрямиться в полный рост… Какой-то коридор, широкий, ковровая дорожка, неподвижные фигуры часовых. Смутные огоньки свечей-маяков едва просвечивали сквозь пелену чужой реальности. Чужое «я» было совсем близко. Через сознание шумным потоком текли чужие мысли и ощущения. Боль в желудке и зубная боль – и ещё что-то, слегка покалывающее левое плечо. Я оглянулся, всматриваясь не своими глазами, но собственным – Тонким – зрением. И вот тогда увидел это – подобное чёрным проводам или толстым нитям, колючими корнями впившееся в плоть и уходившее куда-то ввысь. Я брезгливо дёрнулся, всплеснул руками – с инстинктивным желанием выдрать прочь эту мерзость, – но руки были опутаны всё теми же нитями, только тонкими, едва толще волоса. И эти нити вдруг туго обвили запястья, словно возмутившись присутствием чужака, и впились в кожу, породив острейшую боль, выбросившую меня вон из чужого тела, будто из кабины горящего самолёта. Я опрокинул чашу, залив колени, холодная вода быстро впитывалась, чёрный шёлк гадко лип к коже. Мокрыми пальцами я затушил свечи, закрывая ритуал. На обоих запястьях горели тонкие ожоги.
С Гиммлером я встретился через неделю. Нога б моя больше не ступала на вестфальскую землю, в окрестностях Вевельсбурга, а уж в самом замке и подавно, особенно в северной башне, при одном взгляде на которую заныли давно сросшиеся кости жестоко изломанной года полтора тому назад левой руки. С Вальпургиевой ночи сорок третьего боязнь этого тяжеловесного строения, которое рейхсфюрер гордо именовал своим Камелотом, этого трёхгранного склепа, меня не оставляла, хотя более чем за год почти ежемесячных поездок в Вевельсбург страх был укрощён и уступил место глухому роптанию, к которому я старался не прислушиваться. Гиммлер прав: это место – центр силы. Но силы вовсе не той, что знакома многим по святым местам и целебным источникам, а жёсткой и неуправляемой. Не знаю, как для других, а для меня это всё равно как свет сотен прожекторов. В самый раз, чтобы ходить строем и орать о войне. Недаром изначально на вершине холма было капище. Первобытные культы отличаются тягой к силам грубым и необузданным. Потом была крепость. В семнадцатом веке построили замок. Говорят, когда Гиммлер впервые приехал сюда в сопровождении Вилигута-Вайстора, старик Вилигут пал на брусчатку с пеной у рта и не своим голосом пропел всё это сказание про «битву у белой берёзы». Представляю, какое тошнотворное было зрелище: несчастный психопат, расшибающий лоб о камни. Гиммлер с тихим интересом досмотрел представление до конца и утвердился в решении обустроить здесь главную орденскую святыню. Решение ему, как у него водится в таких случаях, подсказали звёзды.
Автомобиль мчался по дороге, холм выплывал из-за деревьев, медленно поворачиваясь, открывая красные черепичные крыши деревни, и вместе с холмом поворачивалась трёхгранная громада замка. Три стены и, соответственно, три башни. Северная, самая массивная и приземистая, выступает далеко вперёд – кажется, что холм постепенно оседает под её тяжестью. В Тонком мире эта башня стоит на фундаменте из резкого лилового света. Здешняя бьющая из-под земли сила сходна с жёстким рентгеновским излучением. Когда я впервые спустился в крипту северной башни, мне стало дурно: сдавило виски и потемнело в глазах. Гиммлер вгляделся в мою побелевшую рожу и пришёл в восторг: «Чувствуете?! Чувствуете?! Вайстор тоже чувствовал!..»
К театрализованным неорелигиозным действам Вевельсбурга, аккуратно приходящимся на все празднества древней Северной традиции, я, по счастью, не имею почти никакого отношения, что бы там ни говорили. Всю эту замысловатую ритуалику на радость Гиммлеру разработал затейник Вилигут ещё тогда, когда мне в гимназии расшибали очки. Гиммлер любит играть в игрушки – когда красивые, когда жестокие. Последний раз меня затащили на вевельсбургскую мессу на праздник Остары, весеннего равноденствия, – никакого особенного влияния все эти карнавалы ни на что не оказывали, поэтому я не сильно сопротивлялся. У меня было длинное одеяние наподобие кардинальской сутаны, посох с золочёным имперским орлом, резной дубовый алтарь с парочкой юльлойхтеров и плохоуправляемое намерение выкинуть что-нибудь дикое. Гиммлер мне потом сказал, что я малость переиграл. У его двенадцати приближённых глаза на лоб полезли, когда я стал черпать необжигающий огонь для юльлойхтеров прямо с их протянутых ладоней. Мне приятно щекотало нервы осознание того, что при желании я могу совершить такое, отчего их всех мигом удар хватит, – и понимание, что я никогда этого не сделаю, хотя бы потому, что мне потом не жить. Этот коктейль противоречивых стремлений – моё личное болеутоляющее средство. Это как морфий – со всеми последствиями его применения.
Лестницы и коридоры замка уже не вызывали во мне такого содрогания, как в первые месяцы после памятного происшествия, но всё равно, идя по ним, я не мог думать ни о чём больше – только лишь о том, как бежал от Бёддекена к Вевельсбургу по подземному ходу.
Через южное крыло меня провели к западной башне. Большая часть этого крыла отведена под довольно внушительную библиотеку – составляют её прежде всего книги по ведовству и оккультизму. Здесь же расположены зал совещаний, зал суда и зал, отведённый под коллекцию оружия, настоящего оружия, не этих пошлых пукалок, благодаря которым убийство стало чистеньким и будничным делом, требующим затраты сил не больше, чем на то, чтобы попасть в плевательницу. Слэшеры – двуручные мечи английских рыцарей; тай чи – китайские обоюдоострые мечи с пучком лент на конце рукояти; фальчион – широкий меч на полуметровом древке; тье – меч изобретательных японцев, с оригинальной заточенной гардой и длинным шипом на клинке; русские мечи с широкими клинками, похожие на мечи скандинавов; лёгкие гражданские мечи итальянцев; изогнутые тайские мечи; альшпис – двуручный меч с двумя круглыми гардами, одна из них – посередине рукояти; меч-пила венецианских моряков; банэ – индийский меч с ромбовидным расширением на конце клинка; эстоки, броарды, бастарды, катаны, спадоны, риттершверты. Лично меня во всём этом великолепном разнообразии больше всего восхищают двуручные германские мечи с волнистыми клинками. Однажды мы с Максом Валленштайном дорвались-таки до двух фламбергов, после чего в маленьком сухоньком хранителе коллекции вдруг проснулась нешуточная силища, которой хватило, чтобы вытолкать из зала двух здоровенных жеребцов и поотнимать у них железяки – иначе мы бы точно разгромили всю экспозицию.
В южном крыле также расположены покои рейхсфюрера. Мало кому доводилось бывать в этих помещениях; я был во всех, и, на мой взгляд, самое жуткое в них – это даже не коллекция черепов «еврейско-большевистских комиссаров» (среди которых почему-то попадаются детские черепа), а картины пленных художников. По заданию Гиммлера начальство концлагерей отбирало среди заключённых-живописцев самых талантливых и заставляло их писать с натуры, как офицеры с арийской внешностью артистично издеваются над девушками-узницами. Гиммлеру нравится на всё это смотреть. Наведываясь в концлагеря, он с удовольствием наблюдает за процедурами телесных наказаний молоденьких евреек и полек (тем не менее, поговаривают, он едва не упал в обморок, наблюдая за массовыми расстрелами где-то на Востоке). Однажды он подкинул медику Рашеру мысль о проведении опытов по отогреву обмороженных «животным теплом» – то есть с помощью обнажённых женщин – идейка вполне в духе Гиммлера; опыты превратились в форменные оргии, Гиммлер, естественно, ездил смотреть на всё это, после чего от его ауры смердело невыносимо, а когда я однажды стал попрекать его этим, он самодовольно заявил, что такие зрелища вдохновляют – и ведь я до сих пор продолжаю спокойно вести с ним беседы.
Ещё одна склянка с морфием из моей коллекции: а ведь я, пожалуй, могу убить Гиммлера. Даже внимательный и ответственный Керстен едва ли сумеет мне помешать. Но я никогда не смел думать об этой возможности всерьёз. Я, видите ли, очень Гиммлеру обязан – всем своим маленьким относительным благополучием. Хотел бы я знать, к какому виду пресмыкающихся следует отнести меня – на фоне крокодиловой шкуры симпатяги Рашера.
Впрочем, неважно.
В картинах заключённых самое страшное – отчаяние, ложащееся на холст с каждым мазком. В результате с холста бьёт чёрный луч безнадёжности. Стоять под ним, по моим ощущениям, – всё равно что стоять под обстрелом.
Ещё в южном крыле находятся апартаменты Гитлера. Фюрер в них ни разу не был, он вообще никогда не посещал Вевельсбург, – но покои эти, именно гитлеровские покои, нужны Гиммлеру для ритуалов, вполне способных послужить богатым материалом для психоаналитических исследований.
Гиммлер ждал меня в круглой комнате на верхнем этаже западной башни, в окружении аскетичных больнично-белых стен и дубовых шкафов с книгами. Он, ссутулившись, сидел за небольшим круглым столом. Всю столешницу занимала грубо нарисованная красным мелком пентаграмма, между её лучами были по одной разложены маленькие металлические звёздочки – похоже, с советских пилоток. Завидев всю эту первобытно-незатейливую композицию, я, естественно, первым делом заржал и ляпнул какую-то чушь про предполагаемое благое намерение шефа закабалить дух большевистского Неупокоенного. Гиммлер строго посмотрел на меня сквозь учительские очочки, жестом велел помолчать и с ржавым скрежетом извлёк откуда-то из-под стола шелушащийся тёмно-рыжий серп. За серпом последовал не слишком внушительный молот. Тут меня ослабевшие ноги понесли на ближайший шкаф. Гиммлер с минуту печально выслушивал моё безостановочное гоготанье, держа в каждой руке по ржавой советской регалии, затем уложил весь этот хлам в центр пентаграммы и несколько обиженно заметил:
– Альрих, когда вы начинаете вот так смеяться, у меня всё из рук валится. Между прочим, Мюллер, когда вёл дело «Красная капелла», регулярно медитировал над главным жидовско-большевистским символом. И в конце концов вычислил главарей шайки, работавшей на Москву.
– Неужели эта деревенщина знает, что такое медитация? По-моему, когда он слышит это слово, то думает, что речь идёт о каком-то извращении. Кроме того, разве не он называет советскую систему «идеальной»? – спросил я, невинно тараща глаза. – Вообще, мои люди подозревают, он воспользовался делом о радистах, чтобы связаться с русской разведкой…
– Вы, как всегда, очень мило шутите, – хмуро ответил Гиммлер, – но Мюллера лучше не трогайте.
Гиммлер прекрасно знает, что я на дух не переношу шефа гестапо, эту старую баварскую ищейку. У Мюллера холодные глаза, рыбий рот и тяжёлые квадратные лапы, прямо-таки предназначенные для того, чтобы плотно ложиться на шею жертве. Понятие «совесть» ему по личному опыту так же незнакомо, как другим, скажем, понятия «психометрия» или «астральный выход». Он презирает тонкость и многогранность. Он восхищается репрессиями Кремля. Он мечтает побросать всех интеллигентов в угольную шахту и взорвать её.
– А каких подпольщиков хотите вычислить вы, рейхсфюрер? – осклабился я.
– Негодяев, состряпавших этот гнусный заговор.
Я посмотрел в его глаза, всегда будто сощуренные. Гиммлер вполне отчётливо осознавал – воспользуйся он решительно и с толком самим фактом покушения на Гитлера и той волной, что прокатилась по верховному командованию, быть бы ему сейчас фюрером Германии. Но это понимание жило в нём отдельно от той части сознания, что отвечала за практические действия. Мысли словно бы текли по двум параллельным колеям. Я поглядел на его левое плечо, сосредоточился, всматриваясь в тонкоматериальную реальность. Чёрных нитей видно не было – в слишком глубоких и тёмных слоях астрала они угнездились. Со стороны их было не разглядеть – я правильно сделал, что при последнем сеансе воспользовался методом ментального перемещения: я видел то, что мог бы увидеть лишь сам Гиммлер, обладай он моими способностями. Неудивительно, что Керстен пребывает в такой растерянности.
– У вас болит левое плечо, – сказал я, – несильно, но назойливо. А ещё у вас ожоги на запястьях. Такие, знаете, в виде тонких полосок…
Гиммлер встрепенулся, вскочил.
– А, так это вы учинили это свинство, Альрих! Вы что, в самом деле, с ума сошли?! Экспериментатор чёртов! Да я вас всей вашей практики лишу! Совсем ополоумели! Нашли подопытную крысу! Вконец охамели… Вы у меня смотрите! А то ведь доиграетесь!.. Тоже мне, граф Калиостро…
Пока он изображал возмущение, я молча смотрел ему в глаза. Он быстро сник. С его вялостью ему не хватает завода на приступы бешенства, подобные легендарным припадкам гнева у фюрера.
– Вы посмотрите, что вы мне наделали, – пролепетал он, загибая крахмальные манжеты. – Мерзавец. Чернокнижник. Вас бы так…
– А меня тоже, – сообщил я, демонстрируя запястья. Гиммлер уставился на них так, словно мои руки были покрыты чешуёй.
– Что это значит? – Он поглядел на меня с напряжённым вниманием пациента, пришедшего к врачу с очень неутешительными результатами анализов.
Я сел напротив и во всех подробностях поведал о том, что видел во время ментального сеанса.
– Что это значит, чёрт возьми? – Он судорожно потёр плечо.
– Это значит, что вами управляют. Или же просто контролируют. И притом весьма успешно. Я читал о таких вещах. Знаете, как марионеткой на ниточках: дёрг-дёрг, дёрг-дёрг… – Я изобразил, как дёргается марионетка, рывками подняв руки. Гиммлер усмехнулся. – Вы вольны думать о чём угодно, но плясать всё равно будете только так, как того захочет кукловод.
– А кукловод… – с вопросительной интонацией начал было он, но замолк на полуслове.
– И вы ещё спрашиваете, – укоризненно сказал я.
Гиммлер струсил. В сущности, этого суеверного человека, постоянно сверяющегося с гороскопами, начинающего все свои операции только при определённом положении планет, авторитетному оккультисту ничего не стоит напугать. Но Гиммлер жестоко мстит тем, кто пытается играть на его слабостях.
– Это можно как-нибудь убрать? – спросил он, рассматривая свои ухоженные женственные руки, неподвижно лежавшие между лучей пентаграммы.
Глядя на его серую физиономию, я ощутил острый укол злорадства. Вот теперь ты знаешь, на что способен твой любимый фюрер. Хотя радоваться было нечему: Гиммлер, управляемый нацеленным на тотальное разрушение сознанием Гитлера или тем, что за ним стоит, был ещё хуже, чем просто Гиммлер.
– Есть один верный способ, – сказал я. – И суть его, кстати, вас уже нисколько не беспокоила бы, если б не так давно некий осёл в ставке фюрера не додумался передвинуть в неподходящее место известный чемоданчик.
Намёк был даже слишком прозрачен. Гиммлера снова снесло со стула.
– Да как вы смеете! – заорал он на меня. – Как вы смеете даже думать об этом, не то что говорить! Вы клялись в верности! Мало того, вы всем обязаны фюреру и партии! Повторяю, всем! Где бы вы были сейчас, если б не фюрер, я вас спрашиваю! В лучшем случае защищали бы жалкую диссертацию под руководством жидовского профессора. В худшем – показывали бы свои фокусы в цирке или на ярмарке! Ведь ваша семья, кажется, полностью разорилась? Где бы вы были?!
Краска бросилась мне в лицо. Как ни отвратительно, Гиммлер совершенно прав. В конечном счёте, только благодаря своевременной политической победе Гитлера я сижу тут перед одним из самых могущественных людей государства, и у меня есть всё, о чём другие в моём возрасте только мечтают: дома, машины, карьера, собственный научный отдел. Я чувствую себя кругом обязанным той организации, что была некогда создана всего лишь как личная охрана фюрера. Я могу огрызаться, но не способен кусать ту руку, что меня вскормила, это выше моих сил. Гиммлер это знает. Поэтому он нисколько не боится, что я когда-нибудь его убью. Я читаю его мысли, но и он видит меня насквозь.
Он смотрел на меня с удовлетворённой полуулыбкой. Когда он хочет меня осадить, то непременно напоминает, из какого дерьма он меня вытащил. Ему нравится, что меня можно стыдить, и результат всегда зрим и ярок. Тем рептилиям, которые обычно увиваются возле него, вообще незнакомо чувство стыда.
– Я назвал самый безотказный способ, рейхсфюрер, лишь с тем, чтобы вы приняли его к сведению. Вы ведь имеете полное право знать всё.
– Но это я не хочу знать, даже слышать об этом не желаю, вам ясно?
– Тогда перейдём к следующему способу: экзорцизм. Не гарантирую, что данная процедура увенчается успехом, но всё же – кстати, об этом вам лучше переговорить с Керстеном. У него значительный опыт в таких вещах, в отличие от меня.
– Но ведь фюрер узнает.
– Да, скорее всего, но только на подсознательном уровне. Так ли уж это важно? Речь идёт о свободе вашей воли.
Мой визави надолго замолчал. Я знаю, он всегда робел перед Гитлером. Этакая смесь конторского раболепия и религиозного преклонения. Неудивительно, что его так легко поймали, как только он начал сомневаться в своём идоле. Теперь уже не отпустят. Керстен рассказывал мне, что Гиммлер раньше частенько разговаривал с портретом фюрера, когда думал, что остался в комнате один. Теперь это возобновилось – с бесконечными уверениями в преданности. Я слышал его мысли: первый, естественный, испуг прошёл, и теперь Гиммлер вполне сознательно выбирал между свободой своей воли и триумфом воли фюрера.
– Фюрер ведёт нас к победе, – произнёс он наконец, – и, если для этого ему понадобилось сплотить наши ряды своим сверхсознанием, мы должны лишь поддержать его. Я не собираюсь идти против его воли. В последнее время я вновь научился верить в чудеса, Альрих, а спасение фюрера – это уже настоящее чудо. И следующим чудом, я уверен, станет наша победа в войне. Вы-то ведь понимаете, то, что фюрер по-прежнему с нами, – далеко не простое стечение обстоятельств, не так ли?
– Да уж, случайным стечением обстоятельств это точно не назовёшь… зато роковым – очень даже… – Я с превеликим трудом заставил себя не продолжать. – Так что насчёт экзорцизма, рейхсфюрер?
– Я ещё не закончил, – он нахмурился. – Вы скептик, Альрих. Я вытравлю из вас этот разлагающий скептицизм. Верить, повиноваться, сражаться – вот ваши наиглавнейшие задачи. Размышлять предоставьте фюреру! Отныне я не желаю больше слышать вашу бредятину в духе откровений этого свихнувшегося жида Иоанна! Повторяю, если сверхволя фюрера с новой силой сплотила нас в нашей общей борьбе – мы должны повиноваться, благоговея, радуясь, что удостоились такой чести…
– А вы знаете, что, скажем, в случае самоубийства кукловода все ментально зависимые будут вынуждены последовать за ним?
– Не пытайтесь меня запугать. Германия никогда не останется без фюрера.
– Вы всё ещё надеетесь на «Проект „Тор“»? Его достижения, мягко говоря, сомнительны, и кроме того…
– Всё-то вы знаете!
– А ведь я говорил вам, что вся эта затея бессмысленна. Нам неведома технология переселения душ.
– Лучше работайте над собственными проектами, не вклинивайтесь в чужие!..
Керстен в письме просил меня по возможности обработать Гиммлера, расшатать его обновлённую веру в фюрера – но я прямо-таки чувствовал, как последние остатки его здравого смысла утекают сквозь мои пальцы. Чем больше я говорил, тем больше он на меня злился. Я представлял себе сидящего в своём бункере мрачного Гитлера чем-то вроде лебёдки, на которую подобно канату наматывается сознание его подданных – всё быстрее и быстрее, пока от тех не останутся одни лишь послушные оболочки. Солнце переместилось из одного окна в другое и теперь светило мне прямо в левую линзу очков, кромка оправы горела серебром, обшлага кителя были в розовой меловой пыли. От пентаграммы уже мало что осталось. Странное дело – свастика против пятиконечной звезды, в то время как эти два символа очень близки по значению. Коловрат и звезда: свет для созерцателя и свет для путника. Достойный пример едкой иронии столь любимого Гитлером, да и Гиммлером, Провидения.
В конце концов я решился на самую крайнюю меру воздействия из всех, какие только мог себе позволить.
Перемазанным в мелу пальцем я изобразил на столешнице носатый гитлеровский профиль и предложил:
– Давайте-ка я вам погадаю.
Гиммлер посерел. Я вместе с ним почувствовал, как внезапно ставшая вязкой слюна приклеила его язык к нёбу. Холодок чужого страха прошёлся по моей спине лёгким щекочущим ветерком. Всех, кто знает меня в достаточной мере, всегда пугает это моё предложение.
– Нет уж, – Гиммлер даже отодвинулся от стола, – давайте без этого. Нет-нет… – Он тяжко задумался.
Я был уверен, что болезненное любопытство возьмёт верх. Так и вышло. Всегда именно так и бывает.
– Ладно, чёрт с ним… Давайте, – Гиммлер хлопнул себя по женским ляжкам и со скрипом подъехал обратно к столу. – Только на ситуацию. Никаких судеб, вы меня поняли? Только на текущую ситуацию.
Я долго отряхивал от мела ладони и рукава. Гиммлер, поджав губы, разглядывал испохабленную пентаграмму и мои художества, затем со вздохом принялся демонтировать свою советскую янтру и вытирать стол.
Я снял с пояса холщовый расшитый мешочек с рунами. Гиммлер следил за моими действиями покорно, но с неодобрением. Мои руны никогда не лгут, в отличие от астрологических выкладок Вульфа. Те, кто хотя бы раз располагал случаем в этом убедиться, боятся моих гаданий. По правде говоря, мне самому порой становится страшно от того, что у меня получается.
Я встряхнул мешочек: ясеневые пластинки внутри клацнули как зубы. Для гаданий я использую Старший Футарк, двадцать четыре знака, если не считать Чистую Руну, после недолгих колебаний всё же добавленную мной к ряду древних символов из-за явственного ощущения отсутствия некоего важного звена. Многие любители рун в «Аненэрбе» предпочитают оперировать восемнадцатизначным листовским «арманическим» строем, из-за того, что это якобы приближает их к арманам, древним германским жрецам, но я, по чести сказать, не доверяю ни модернизированному Футарку фон Листа, ни его же сказкам об арманах. Гиммлера это раздражает. Тем не менее именно мне он заказывал рунические амулеты для себя и для своей любимой дочери Гудрун.
– Только на ситуацию, – повторил Гиммлер.
Я улыбнулся и сунул руку в шершавую холщовую темноту. Пальцы слепо ткнулись в деревянные пластинки. Когда достаёшь руну, следует представить себя на месте того, на кого гадаешь; учитывая недавний ментальный сеанс, для меня это не составляло труда. Я на ощупь извлёк три руны и разложил в ряд справа налево лицевой стороной вниз.
Гиммлер нервно сцепил пальцы.
– Ну что же, – бодро сказал я, – давайте посмотрим, что у нас получается.
Он поднялся и перешёл ко мне, чтобы видеть руны в правильном положении: при гадании решающее значение имеет положение знаков – прямое или перевёрнутое.
Одну за другой я открыл руны.
– Да уж…
– Что? Что такое? Так плохо?
У меня даже не возникло желания насладиться его беспомощным взглядом.
– Ну, не катастрофически, конечно… но, скажем так, ничего хорошего.
Первой справа, той, что обозначает суть сложившейся ситуации, была перевёрнутая «Феу». Второй, той, что призвана дать совет о наилучшем образе действий, была тяжеловесная «Туризац», тоже перевёрнутая. Последней – и это было самое худшее, поскольку третья руна предсказывает дальнейшее развитие ситуации, – была Чистая Руна, непознаваемая Руна Одина.
– Да… – Я потёр подбородок, размышляя над тем, как подоходчивей донести до шефа то, что я видел в этих рунах. В сущности, Гиммлер и сам неплохо разбирается в сакральном значении древних знаков, правда, Вайстор в своё время порядком задурил ему голову.
– Что это значит? – Гиммлер нервничал. – Да скажите же наконец что-нибудь. Материальные проблемы? Может, имеются в виду бомбардировки городов? А третья что – руны отказываются поведать о будущем?
– Не спешите, всё по порядку. Хочу лишь сразу отметить, рейхсфюрер, что вот этого безобразия, – я постучал пальцем по столу рядом с Чистой Руной, – ещё пару месяцев назад и в помине не было. О чём это говорит, как вы думаете?
– Вы наглец, Альрих, – огрызнулся он. – Не забывайтесь.
Два месяца назад, как мне помнилось, расклад был не так уж плох. Была там руна «Тивац», настойчиво требовавшая от Гиммлера решительных действий… впрочем, что теперь говорить.
– Нынешняя ситуация двусмысленна, рейхсфюрер. Вероятно, вам кажется, что всё вокруг складывается лишь к вашей выгоде. Однако есть и другая сторона, далеко не столь блестящая. Пока вы её не видите, но в дальнейшем придётся столкнуться с большими затруднениями, напрямую вытекающими из сегодняшних благ.
– Уточните, – сухо сказал Гиммлер.
– Я не знаю, во что это воплотится. Это может быть какая-нибудь задача, с которой вы не справитесь, или, скажем, назначение на какой-нибудь пост, пребывание на котором поставит вас в крайне затруднительное положение… Наконец, это может быть чьё-нибудь доверие, которого лучше бы вам вовсе не было оказано.
Гиммлер задумался.
– Умеете же вы травить душу, Альрих… Что вы скажете про вторую руну? «Туризац» – это же врата. Врата куда?
– В данном случае никуда, рейхсфюрер. Это запертые врата, руна перевёрнута. Впрочем, эта руна не обрисовывает ситуацию, а даёт совет. Совет далеко не самый информативный, но какой уж есть. Размышляйте, анализируйте. Не упивайтесь мнимой значительностью вашего положения, за вашей силой сейчас кроется слабость. Не принимайте поспешных решений, не обманывайтесь относительно истинных мотивов ваших действий… Знаете, что мне не нравится: руна указывает на то, что в ближайшем будущем вы не сможете повлиять на ход текущих событий – что самым пренеприятным образом согласуется вот с этим, – я снова постучал ногтем рядом с Чистой Руной.
– Руны ничего не могут сказать о моём будущем?
Последнюю руну я склонен был расценивать скорее как знак того, что в жизнь моего начальника вмешались кармические силы, препятствовать которым, как известно, бесполезно, но решил пока не говорить об этом. Темы кармы лучше сейчас вообще не касаться. Не хватало Гиммлеру окончательно впасть в фатализм.
– Вероятно, по какой-то причине руны просто отказываются говорить. Возможно, вам сейчас просто не следует знать, что вас ожидает. Также возможно, что будущее не определено, и всё зависит от вас, – я сделал упор на последних словах, хотя к тому, что показывали руны, они не имели никакого отношения.
Гиммлер молчал: теперь его мучила неизвестность. Сейчас сам попросит, чтобы я погадал ему на судьбу.
– Вот что, меня все эти неясные намёки не устраивают. Давайте этот ваш знаменитый расклад.
– Расклад «Судьба»? – Я натянуто улыбнулся. Мне и самому хотелось знать, что его ждёт, а точность предсказаний напрямую зависит от присутствия и настроя человека, на которого гадают. Но в то же время я начинал жалеть, что затеял всё это: я надеялся, что поведанное рунами растормошит Гиммлера, как не раз бывало прежде, и не принял в расчёт того, что излишне пессимистичный расклад способен окончательно уничтожить его и без того слабое и недоразвитое намерение избавиться от Гитлера.
Я выложил на стол шесть рун и, чуть помедлив, одну за другой перевернул их лицевой стороной вверх. Расположение рун по форме напоминало крест. Читать их следовало справа налево и снизу вверх: «Наутиц», «Туризац», «Уруц», «Маннац», «Эвац» – все перевёрнуты – и снова Чистая Руна. Отчасти этот расклад напоминал другой, двухмесячной давности, но кое-что переменилось, и далеко не в лучшую сторону.
– Хотел бы я знать, почему ваши руны постоянно пытаются обвинить меня в чём-то? – брюзгливо осведомился Гиммлер, хмуро разглядывая знаки. Вопрос был задан не без оснований: все шесть рун так или иначе указывали на внутреннее, скрытое в человеке зло.
– Значит, на то есть причина, рейхсфюрер, – отозвался я. – Расклад всего лишь отражает вашу личность.
– А не может ли он отражать ваши возмутительные намёки, которые я сегодня уже слышал? – задумчиво проговорил он, склоняясь над столом так, словно там была разложена карта рейха.
Не с моей рожей пытаться посылать кому-либо долгие отрезвляющие взгляды. Но когда я длинно и строго посмотрел на шефа, тот обмяк и виновато положил ухоженную наманикюренную руку мне на плечо. Я отодвинулся.
– Итак, первой у нас идёт «Наутиц», и если говорить о предпосылках в прошлом…
– Подождите. – Гиммлер со вздохом сел напротив меня. – Ответьте сначала на один вопрос. Вы спрашивали у рун о судьбе Германии? Наверняка спрашивали. Что они говорят?
Я помедлил с ответом: наверное, стоило промолчать. Но всё же я вытащил наугад одну руну из оставшихся в мешочке и сжал её в кулаке.
– «Хагалац», – сказал я и раскрыл ладонь. На ладони лежала руна «Хагалац». Пояснения были излишни.
– Что способно помочь нам избежать этого? – Гиммлер нисколько не удивился. Я чувствовал, именно этого он в глубине души и ждал.
– Уж во всяком случае не гений фюрера, – не удержался я.
– Когда-нибудь вы договоритесь, Альрих…
– Вы знаете что. Мирный договор с Западом. На любых более-менее приемлемых условиях. И совместная борьба против большевиков, иначе от Германии останется то же, что нашей милостью осталось от Польши в тридцать девятом. Ничего.
– Я вас не про это спрашиваю, – поморщился Гиммлер. – Что, по-вашему, требуется нам для победы?
– Для победы?
– Да.
– Вам нужно моё личное мнение, рейхсфюрер? – уточнил я.
– Да.
– Хорошо: «Вриль», «Хаунэбу», орудия типа «Штральканоне»… И ещё это взрывчатое вещество нового типа, о котором говорил Каммлер.
– В общем, долгострой.
– Именно. Если я располагаю верной информацией, массовое производство летающих дисков удастся наладить в лучшем случае года через полтора – и то эти прогнозы были, по-моему, составлены для мирного времени.
– А Шривера и Колера я в конце концов отправлю отдохнуть за электропроволоку, – пробормотал Гиммлер. – Слишком долго они вошкаются.
– Не спешите, рейхсфюрер. По трезвом размышлении ясно, что с двумя фронтами мы не дотянем даже до следующего лета, но… – Я не договорил. Неожиданно разговор вплотную подошёл к той теме, которой я старательно избегал почти год. Странный холод распирал лёгкие, когда я представлял, как вслух высказываю эту безумную идею, мучившую меня с того дня, как я окончательно понял, чем может стать для всех нас Зонненштайн. Я знал, что эта идея рано или поздно вырвется на свободу – даже если я всей душой возжелаю задушить её. Она горячим золотом текла в моей крови и порою жгла невыносимо. Я знал то, о чём больше никто не смел догадываться.
– Рейхсфюрер, – мои губы против воли расползались в похабнейшей ухмылке, – смею предположить, мы сможем получить время на конструирование и выпуск серийной модели «Хаунэбу».
Ну вот, я это сказал.
– Что значит «получить»? – вкрадчиво спросил Гиммлер.
– Я предоставлю всем нам столько времени, сколько необходимо, чтобы восстановить силы. Наладить производство новых типов вооружения. Столько времени, сколько потребуется Германии для победы, – слова хлынули потоком, и я уже не мог остановиться.
Как Гиммлер был прочно связан со своим фюрером чёрными узами, так и я был прикован к уродливой империи, порождённой тем же самым фюрером. В тисках двух фронтов каждый клочок германской земли был моей плотью и кровью. Эта земля была моей страной, страна же приравнивалась к государству – и я застыл в этой алхимической смеси понятий, как доисторический муравей в капле янтаря.
– Я дам вам такое оружие, которого больше нет ни у кого, рейхсфюрер. Оружие, позволяющее повелевать самим Временем. Оружие, которое сделает Германию непобедимой. Зонненштайн – это истинное чудо-оружие, это то, что по одному вашему приказу изменит ход времени во всей Германии… Я всё рассчитал. Я знаю, как это сделать. Я сумею это сделать.
Невыразительное лицо шефа почти не изменилось – обычная его конторская, простоватая и в чём-то неуловимо лукавая улыбка, совершенно не трогающая тусклых глаз. Однако на сей раз в глазах Гиммлера на мгновение вспыхнул острый огонёк: словно где-то вдалеке распахнулась топка печи.
– Вы никогда не разочаровываете меня, Альрих.
Я слушал его, но память внезапно обратилась к другим, произнесённым когда-то им же словам – тем, что я услышал от него после первого моего отчёта по равенсбрюкскому делу: «Теперь вы знаете, что такое сотня трупов, лежащих рядом…»
– Я очень доволен вами.
«Или пятьсот трупов…»
– Вами и вашей работой.
«Или даже тысяча лежащих трупов».
– Я всегда верил в вас и знал, что вы – представитель нового поколения немцев.
«Выдержать такое – вот что закаляло нас. Это славная страница нашей истории».
– Благодаря таким людям, как вы, мы выиграем эту войну. Выиграем по законам истории и природы.
Это произнёс не сидящий напротив рыхлый близорукий человек в сером мундире, а всё то, что стояло за ним.
Как на сей раз меня встретят Зеркала?
– Благодарю, рейхсфюрер, – сказал я. – Клянусь, я сделаю всё для нашей победы.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.