Текст книги "Суринам"
Автор книги: Олег Радзинский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)
Коппенаме Ривер 3
Дом был выстроен просто – один этаж. Его тайна открывалась с другой стороны: дом был выстроен полукругом, точно повторяя линию залива. Из-за этого дом казался частью ландшафта. Перед входом – без крыльца, прямо с земли – был разбит сад, которым никто не занимался. Лианы оплели посаженные деревья, и джунгли, когда-то вырубленные ближе к реке, украдкой возвращались обратно. Глубже в лес стояли другие одноэтажные постройки, и между ними и домом были прорублены тропинки. В доме было много дверей. На окнах висели сетки от комаров.
Их никто не встречал.
Илья нашел Кассовского в большой комнате слева от входа. Дилли бегала по дому, открывая двери во все комнаты. Она что-то кричала и смеялась, и казалось, словно она находится повсюду одновременно. Илья положил ее тапочки и свой гамак на пол, рядом с гамаком Кассовского. Тот достал из темного буфета большую тарелку с каким-то странным треугольным печеньем и предложил Илье. Было ясно, что он хорошо знает дом и бывал здесь не раз.
– Что с мальчиком? – Илья понимал, что Кассовский не мог знать больше, чем он сам, но ему хотелось начать разговор после многих часов молчания на реке. – Его смотрит доктор?
Кассовский сидел в глубоком плетеном кресле с высокой спинкой. Тарелку с печеньем он поставил себе на колени. Дилли промелькнула в комнате, схватив одно печенье, и унеслась в глубину дома. Было слышно, как она смеется и поет что-то самой себе.
– Беспокоитесь за ребенка? – спросил Кассовский. – Вам будет грустно, если он умрет?
– Вам нет?
– Мне будет грустно, бесконечно больно, если он умрет, – сказал Кассовский, – но только если он умрет, не успев осознать свою суть, свою связь с другим миром, Плеромой. Если же этот мальчик уже знает, интуитивно догадывается, как часто бывает у детей, что он, как и все люди, здесь по ошибке и что его задача – вернуться туда, откуда нас заманили в этот мир, его смерть прекрасна. Это – смерть-избавление, смерть-освобождение. Это – смерть-праздник. Я буду радоваться его смерти.
– Никто не может жить в мире ваших абстракций ни о чем. – Илья начинал злиться. Он был голоден, и печенье не помогало. – Мы живем и страдаем в этом, материальном, мире и живем по его условиям. Никакое абстрактное рассуждение не поможет отцу этого ребенка примириться с его смертью. Вам легко рассуждать: у вас нет детей.
Кассовский не отвечал. Он поставил тарелку с печеньем на низкий столик рядом и откинулся назад. Столик был тоже плетеный, но из другого, более светлого ратана.
– Вы правы, – сказал Кассовский. – Мне легко рассуждать. Моя маленькая дочь погибла давно, и я пережил свою муку и злость на мир. Мне уже не больно. Но не потому, что моя боль утонула во времени. Мне не больно потому, что ее смерть дала мне смысл и путь.
За окном кричали ночные птицы. Стемнело, и не было видно воду. Илья не знал, что сказать. Он решил извиниться.
– Не стоит, – ответил Кассовский. – Это давняя история. – Он помолчал. – Впрочем, вам все равно нужно ее знать.
Он не объяснил почему, и Илья не стал спрашивать. Кассовский смотрел в темное окно на реку и видел там свое прошлое.
– Когда я поселился в Парамарибо почти сорок лет назад, Суринам был другой страной. Маленькая колония, принадлежащая маленькой метрополии, которая к тому времени потеряла все свои большие колонии. Голландцы не могли оправиться от потери Индонезии и поэтому всячески обхаживали суринамцев. Жизнь была легкой, свободной и беззаботной, по крайней мере для белых. Никто не говорил по-английски, и это заставило меня быстро выучить голландский.
В Парамарибо тогда жило много евреев; они жили в стране веками, и большинство из них смешались со старыми креольскими семьями.
Меня быстро заметили: все знали всех, и слух о молодом белом еврее из Нью-Йорка облетел город мгновенно. Меня стали всюду приглашать и скоро предложили работу.
Я снял маленький, плохо покрашенный дом на Стоелманстраат, недалеко от кладбища Свалмберг. Там было тихо и, казалось, никого никогда не хоронили. Казалось, в городе никто никогда не умирал.
По воскресеньям я любил гулять по кладбищу и читать надписи на могилах. Я придумывал умершим новые жизни и проживал эти жизни вместе с ними. Мертвые были моей семьей, моими любовницами, моими врагами.
Я не искал общества живых и лишь изредка ходил в маленький публичный дом на углу Буренстраат. Его держала китаянка из Джакарты с двумя дочерями. Дочери были от разных отцов и мало похожи друг на друга. Их мать, Йинг, была красивее своих дочерей и готовила вкусные китайские супы.
Иногда я приходил к ней вечерами после работы, и она кормила меня на маленькой кухне.
Она учила меня есть палочками и смеялась по-китайски, когда я все ронял. Мы подолгу сидели у нее на кухне и слушали звуки платной любви ее дочерей за стеной. Когда клиенты уходили, дочери приходили к нам поесть. Они тоже учили меня есть палочками и разным другим вещам.
Мой хозяин, еще не старый сефардский еврей Соломон да Кошта, нанял меня из-за английского языка. Мало кто торговал с Америкой в те дни: Голландия была по-прежнему основным рынком, но Соломон понимал, что Голландия потеряет все привилегии в тот момент, когда потеряет Суринам. В том, что это случится, и в будущей независимости страны он не сомневался ни секунды. Голландия была далеко, Америка – близко. Он хотел наладить торговлю с Америкой и быть первым. Поэтому Соломон да Кошта установил у себя в офисе телефон.
Целыми днями я сидел у этого телефона и звонил в разные американские компании, предлагая лес, боксит и рыбу. Ничего этого у нас не было – Соломон владел баржами и занимался речными перевозками. Но он знал, где в Суринаме все это можно купить, знал цены, и у него был собственный транспорт. У Соломона да Кошты было шесть пальцев на левой руке и один глаз видел во все стороны сразу.
Соломон оказался прав: скоро мы начали получать заказы, в основном на лес и бокситы. Соломон удвоил мне зарплату и подолгу сидел рядом, пока я беседовал с Америкой по телефону.
Я был его единственной ниточкой, протянувшейся от Парамарибо к огромной северной стране, которая соглашалась платить три цены плюс транспортные расходы. Его внутренний бизнес быстро отошел на второй план. Скоро баржи да Кошты стали работать только на перевозки наших американских заказов до Ниеюв Никери и Ниеюв Амстердам. Оттуда товар грузили на большие корабли, и они уходили на север – где были Нью-Йорк и Боро-Парк.
Получив заказ, Кассовский должен был составить контракт на двух языках, один для клиентов, другой для да Кошты. Он много работал, целыми днями, оставаясь в офисе по вечерам.
В синагогу он больше не ходил, наслаждаясь свободой от бога и его слова – Торы. Соломон и сам не был религиозен, но всегда постился на Йом Кипур.
Религиозной была его жена, Летиция, красивая высокая креолка, которая радостно перешла в иудаизм при замужестве. Она прошла гиюр у хромого раввина в португальской синагоге на Гравенстраат и считала себя еврейкой. Летиция зажигала свечи на Шаббат и часто заходила в офис, спросить у Кассовского, как нужно исполнять тот или иной обряд.
Иногда Кассовский приходил к ним домой на субботнюю трапезу, но обычно он предпочитал супы китаянки Йинг. Секс с ней и ее дочерьми был легким, радостным и лишенным всякого эмоционального подтекста. Секс с ними был как еда – удовлетворить потребность и получить удовольствие. И как еда, он не опустошал, а питал.
– Дочери были не похожи друг на друга. – Кассовский зажег свет в ожидании доктора и его жены, которые, как он объяснил, были в госпитале – длинной розоватой постройке чуть дальше в джунгли, куда унесли больного индейского мальчика. – Йинг родила их от разных мужчин. Мне нравилась старшая, Махсури. Ее отец был малаец, и она родилась на грузовом корабле недалеко от Африки, когда Йинг плыла из Индонезии в Суринам. Махсури была похожа на мать – с таким же мягким азиатским лицом, но более темной кожей. Она много смеялась и во время любви никогда не закрывала глаза.
Йинг выглядела моложе своих дочерей. Каждое утро она натирала свое тело жгучей травой киласи, чтобы убить старую кожу, и втыкала себе в голову и ступни длинные тонкие иглы из серой стали. Потом Йинг выливала на себя масло горного ореха и сидела в пустой ванне, единственной на весь дом, ожидая, когда высохнет ее молодое тело. Ванна была выкрашена в красный цвет, и Йинг становилась похожей на мокрого китайского дикобраза в пустой красной ванне. Часто я сидел на краю ванны и наблюдал всю процедуру, с начала до конца. Я смотрел на нее и учился ничего не стесняться.
Кассовский замолчал. Дилли снова пронеслась сквозь комнату, крикнув что-то веселое на голландском. Словно ворвался радостный, шумный сквозняк.
– Махсури никогда не ходила в школу, но умела читать и писать. Ее научил один клиент, пожилой негр, работавший на складе в порту.
Он приносил с собой букварь своей уже выросшей дочери и учил Махсури буквам. Йинг не брала с него денег. Он приходил дважды в неделю и перед уходом всегда оставлял Махсури домашние задания. Она звала его “А-Бэ-Цэ”. Махсури нравилось, что во время секса – после урока – он не снимал очки.
Младшая дочь, наполовину креолка, которую Йинг родила уже в Суринаме, мне нравилась меньше. В ней азиатская легкость матери и сестры была обожжена недобрым суринамским солнцем. Она казалась тяжелее – и внешне и внутренне; не угрюмой, но менее радостной. Она ходила в школу – ей только исполнилось четырнадцать. Когда я оставался с ней на всю ночь, я видел, как утром она надевала школьную форму и гладко зачесывала волосы назад. У нее были белые гольфы с синей полоской на боку. Она стирала их каждый вечер, чтобы надеть утром, и гольфы сохли на железной спинке кровати, покачиваясь в такт нашей любви. Она была более страстной, чем Йинг и Махсури, и часто просила, чтобы я сделал ей больно. Я не умел, и она учила меня, как это с ней делать.
Я тоже не очень ей нравился. Но в те ночи, когда ее мать и сестра были с другими мужчинами, а она свободна, я оставался с ней.
Однажды утром я проснулся в ее постели от голосов по-китайски. Я лежал и слушал, как женщины спорят. Мне было пора вставать на работу, и я пошел в ванную.
Йинг, голая, с торчащими из головы иглами, скользкая от орехового масла, сидела в пустой красной ванне и говорила с младшей дочерью. Та стояла перед ней – в форме, с сумкой в руках, готовая идти в школу. Они увидели меня и умолкли. Затем Йинг сказала что-то резкое, как надтреснутый колокольчик. Ома повернулась и вышла, не сказав ни слова.
– Ома? – переспросил Илья. – Это была наша Ома?
Кассовский кивнул. Дилли больше не пела, и в ночном воздухе было слышно, как за оконной сеткой звенят москиты.
– Это была наша Ома. Йинг объяснила мне, что Ома беременна, и беременна от меня. В те дни мало кто предохранялся, и в ванной у Йинг на белом крючке висела большая синяя грелка с длинным резиновым узким шлангом, на который был надет катетер. На полу в углу стояла стеклянная банка с раствором марганцовки. После секса женщины шли в ванную и промывали себя, чтобы не забеременеть и не заболеть. Они знали, в какие дни не могут забеременеть, а в какие вероятность велика. Ома была еще маленькой, не такой опытной, а может быть, просто один раз поленилась пойти и засунуть в себя катетер на синем шланге.
Или я наконец сделал ей так хорошо, что она лежала и сохраняла в себе то ощущение, когда женщина чувствует себя одновременно и наполненной, и звонко пустой. Не знаю. Она никогда мне не сказала. Но она забеременела и поняла это лишь тогда, когда было поздно делать аборт. Она боялась говорить матери, пока уже нельзя было скрывать.
Она спала и с другими мужчинами – каждый день с разными, но я не сомневался, что ребенок мой. Я поверил сразу: ей не было смысла врать.
В тот день я первый раз за много лет вспомнил Хану, свою жену. Я почти никогда не вспоминал о ней и своей тусклой жизни в Боро-Парк. Я думал о Хане и представлял – если бы у нас был ребенок. В мыслях Хана казалась мне намного красивее.
Днем я ушел с работы, сказав Соломону, что мне нужно к доктору. Он обеспокоился и хотел куда-то звонить, но я отговорился и ушел.
Я пошел к школе, где училась Ома, и ждал, пока закончатся уроки. Она вышла, в толпе других девочек, такая же, как они, все в белых гольфах до смуглых коленок. Никто не знал о ее тайной жизни и тайной жизни внутри нее. Мне казалось, она не заметила меня, и я пошел за ней по жаркой дневной улице. На углу Ома остановилась подождать, пока я ее догоню. Она ничего не сказала и просто пошла рядом.
Она ничего не сказала, когда мы повернули ко мне, на Стоелманстраат. Она ничего не сказала, когда я привел ее к себе, и она молча обошла весь мой маленький дом, заглянув в каждый закуток. Она открыла все шкафы на кухне и долго смотрела в холодильник. Она никогда прежде не видела холодильник. Она думала, что я засовываю туда голову прятаться от жары.
Вечером я пришел к Йинг и долго ждал, пока она освободится: у нее был обычный в тот день клиент: толстый ливанец со свернутым носом. Йинг его очень ценила, потому что он разбирался в золоте и иногда дарил ей мелкие украшения.
Я объяснил Йинг, что Ома будет жить у меня, пока не родит ребенка. Мы договорились, сколько гилдеров в месяц я буду платить за то время, что Ома остается со мной. Я отсчитал купюры с красивым лицом королевы Джулианы и поцеловал Йинг и Махсури. Йинг закрыла двери дома, и мы втроем сели есть вкусный суп из рыбы с рисом и смеяться, как всегда.
Когда я уходил, Йинг дала мне сумку с вещами Омы и ее учебниками для школы. Махсури пошла со мной; она несла завернутую в лиловую тряпку кастрюлю с супом. Она хотела видеть мой дом.
Утром Кассовский все рассказал Соломону да Коште. Тот выслушал его молча, не задавая вопросов. У Летиции не было детей, и раз в полгода она ходила к слепому колдуну-боно лечиться от бесплодия. Тот давал ей круглую сладкую траву, которую Летиция жевала перед тем, как Соломон ложился к ней в постель. Летиция сплевывала траву в желтый горшок у кровати и брала Соломона в себя. Под подушкой у нее лежали высушенная лапка бабуина и деревянная резная кукла с большим животом. Живот куклы больно давил Летиции на затылок, но она терпела, пока ее муж не проливался внутрь горячей липкой спермой. Тогда Летиция, как учил колдун, брала комок жеваной травы из горшка и засовывала его туда, где только что был Соломон. Она вынимала куклу из-под подушки и клала ее Соломону между ног. Потом Летиция на всякий случай молилась на плохом школьном иврите, прося далекого непонятного бога о ребенке. Соломон молча лежал рядом, зажав деревянную беременную куклу своими толстыми бедрами. Дети у них так и не рождались.
Ома перестала ходить в школу через месяц, когда уже нельзя было скрыть растущий живот. По утрам она вставала раньше Кассовского и готовила ему завтрак. Они жили в разных комнатах, и теперь Кассовский приходил домой каждый вечер. Ома боялась впускать его в себя: она не знала, может ли это повредить ребенку. Спросить у матери Ома почему-то стеснялась.
Иногда их навещала Йинг, принося еду в завернутой тяжелой посуде. Поговорив с дочерью, Йинг уводила Кассовского в его спальню, и секс с ней был привычно радостным и беззаботным, пока Ома ела в кухне приготовленную матерью еду. Больше всего Ома любила жареный рис с маленькими речными креветками.
Махсури не приходила к ним никогда.
Соломон да Кошта рассказал все жене, и они упросили Кассовского познакомить их с Омой. Ома отказалась куда-нибудь идти – у нее не было хорошего платья, а оба старые были теперь малы. Кассовский объяснил это Летиции. Та выслушала, кивнула и ушла.
Вечером, когда Кассовский пришел домой, он обнаружил там Летицию и ее кухарку Патти. Они принесли сумки с продуктами, и Патти гремела посудой на кухне, напевая креольские песни о плохих ушедших в море мужчинах.
Испуганная Ома в новом желтом платье с цветком в волосах сидела на стуле в большой комнате, не касаясь спинки. Ее большой живот лежал у нее на коленях. В углу комнаты стояла деревянная голубая кроватка для ребенка, рядом с которой хлопотала Летиция. Она производила много шума и все время смеялась. Ома ее боялась и взглядом просила Кассовского не уходить.
Летиция стала приходить каждый день, и постепенно Ома к ней привыкла. Когда Летиция узнала, что Кассовский еще не водил Ому к врачу, она ворвалась в офис и устроила шумный скандал обоим – ему и своему мужу. Соломон вздыхал и чувствовал себя виноватым.
Он повысил Кассовскому зарплату и нанял ему в помощь старую индианку из Бомбея – печатать бумаги по-английски.
Ома родила в августе, в большом госпитале на Гравенстраат. Ей оставалось несколько дней до пятнадцати, и молодой врач-голландец потребовал, чтобы пришла ее мать. Йинг появилась днем, в красивой соломенной шляпе, с завернутой кастрюлей в руках, и никто в больнице не верил, что Ома ее дочь.
Летиция была в госпитале с утра, шумно ругая тихих черных медсестер, скользящих по светлым больничным коридорам. С Омой все было в порядке, но Летиция продолжала кричать и требовала, чтобы ей показали ребенка. Она не верила, что Ома родила девочку.
Через неделю Ому отпустили домой. Летиция приходила теперь каждый день, с утра, и оставалась до позднего вечера. Иногда она приводила с собой Патти, и та готовила вкусную тяжелую креольскую еду, от которой у Омы болела голова. Еда пряно пахла, и вечерами Кассовский долго стоял на пороге кухни, вдыхая этот терпкий протяжный запах. После этого ему всегда хотелось женщину.
Девочку назвали Алиса. Так ее назвала Ома, которая читала в школе книгу Кэрролла. Ей нравилась история о том, что можно провалиться в кроличью нору, а там другой мир, где все по-другому. Она надеялась, что так случится с ее маленькой дочерью. Потом Кассовский часто думал, что это и накликало беду.
Первой, что с Алисой что-то неправильно, заметила Йинг. Она увидела это на третий месяц, когда помогала Оме ее купать.
Кассовский только вернулся домой и сидел в большой комнате, которая теперь стала детской. Ома спала прямо здесь, на диване, рядом с маленькой голубой кроваткой. Йинг держала девочку одной рукой и что-то говорила Оме по-китайски, показывая на ребенка. Ома молча слушала. Они обтерли Алису полотенцем, и Ома стала ее кормить.
Йинг смотрела на дочь и внучку и качала головой. Затем она пошла с Кассовским в его спальню и как-то рассеянно довела его до оргазма. Когда Алиса начинала плакать, Йинг замирала, прерывая любовь, и внимательно слушала ее плач.
В ту ночь Ома первый раз пришла к Кассовскому в комнату. Он проснулся от того, что она была рядом, в постели, почувствовал ее упругий требовательный язык, а потом она взяла его сверху. Кассовский еще наполовину спал, но Ома продолжала скользить на нем, и постепенно они начали двигаться вместе. Ей было больно – внутри еще не зажило до конца, и ей нравилось, что было больно. Потом она резко вскрикнула – от боли? от наслаждения? – и упала на Кассовского, прижавшись к нему всем своим маленьким телом. Он почувствовал ее горячие слезы у себя на лице.
– Что? – спросил Кассовский. – Что случилось?
– Мама сказала, что Алиса больна, – шептала Ома мокрыми губами ему в шею. – Она сказала, что Алиса не такая, как другие дети.
Утром они понесли ребенка к врачу, который ничего не обнаружил. Ома недоверчиво его слушала, успокаиваясь все больше и больше.
Она рассказала это Летиции, и та начала кричать, что Йинг ничего не знает, что девочка совершенно здорова и, когда вырастет, выйдет замуж за принца.
Ома и Кассовский по субботам ходили в гости к да Коште, где Соломон закрывал все окна в доме, чтобы на Алису ничего не попало. Он сделал Кассовского партнером, отдав ему двадцать пять процентов всего бизнеса.
Алиса росла, и Летиция каждый день гуляла с ней в Палментуин Парк, гордо везя перед собой розовую коляску. Ома шла рядом, одетая и причесанная как кукла. Летиция собиралась осенью послать ее в Швейцарию, в колледж для девочек. Кассовский считал, что Летиция просто хочет остаться с Алисой одна.
Когда Алисе исполнилось два года, уже нельзя было отрицать, что с ней не все в порядке. Она хотела надевать одно платье – голубое в белый горошек, которое ей купила Летиция. Когда на нее пытались надеть что-то другое, Алиса начинала надрывно кричать и кататься по полу. По утрам она укладывала все свои мелкие игрушки в прямую линию – в строго определенном порядке – и впадала в истерику, если хоть одну сдвигали на миллиметр. Алиса могла часами сидеть на полу и бить ладонью по полу в одном ритме. На прогулке она хотела идти только по одной стороне улицы, останавливаясь всегда в одних и тех же местах. Алиса не смотрела взрослым в глаза и вообще мало реагировала на окружающих. Она жила, погрузившись в свой мир раз и навсегда заведенных привычек и установлений.
– Алиса была аутичка, – сказал Кассовский. Он посмотрел на Илью, который уже доел все печенья с большой тарелки. – Ничего, скоро будем ужинать.
Со стороны реки кто-то прошел вдоль стены дома и открыл входную дверь. Илья встал, чтобы встретить высокого худого светлокожего креола в зеленой одежде, что в больницах носят хирурги. У него было красивое нервное лицо и продолговатый череп, покрытый мелко свернутой черной проволокой волос. Он был немолод, но из-за худобы казался без возраста – от тридцати до пятидесяти.
Креол улыбнулся и протянул Илье руку:
– Алонсо. Извините, что пришлось ждать. У нас сегодня трое новых больных, один операционный. Потерпите еще немного, меньше чем через час будем есть. Моя жена скоро освободится и придет к нам.
Доктор Алонсо обнял Кассовского без слов и сел на низкую деревянную скамеечку у стены.
Он согнул длинные ноги и положил подбородок на колени.
Доктор Алонсо был похож на большого породистого добермана; казалось, он готов в любую секунду распрямиться и вытянуться в дрожащую струну.
Кассовский отреагировал на появление хозяина едва заметным кивком; он был погружен в свою историю и отказывался возвращаться в настоящее. Он был там – со своей маленькой девочкой, которая хотела ходить по одной стороне улицы, в одном и том же платье и в одни и те же места. Он был там, где лежали ее игрушки, вытянутые в одну линию – в одном и том же порядке, раз и навсегда.
В комнату ворвалась Дилли и остановилась, увидев Алонсо. Тот внимательно ее оглядел, затем посмотрел на Кассовского. Кассовский утвердительно кивнул. Доктор Алонсо что-то сказал Дилли на аравак. Та сразу притихла и села на пол, там, где стояла. Она поджала ноги и села на пятки, похожая на маленькие сидячие индейские статуэтки из темного дерева. Илья заметил, что на ее белом платьице-халатике не хватало двух пуговиц.
– Ома не поехала учиться в Европу, – продолжал Кассовский. – Она никак не могла согласиться с тем, что Алиса больна, и часами сидела рядом, пытаясь с ней играть. Алиса никого не замечала и позволяла себя трогать лишь во время еды. Причесать ее было невозможно: она кричала и вырывалась; она была очень сильная.
Алиса говорила, но ее речь не была связана с общением. Иногда она часами повторяла одну и ту же фразу.
Однажды она сидела всю ночь в кроватке и спрашивала:
– Ное te aan de markt te krijgen? Как пройти на рынок?
Алиса услышала это от кого-то на улице. После каждого третьего предложения она начинала смеяться. Этот смех был невыносимее всего.
Я лежал у себя в спальне и слушал ее вопросы про дорогу на рынок и ее страшный смех. Вдруг Алиса начала кричать – жутко, истошно. Я выскочил в большую комнату и увидел, как Ома бьет девочку веревкой для сушки белья. Ома била ее молча, сосредоточенно, и маленькая Алиса металась по кроватке, пытаясь укрыться от ударов, и кричала, кричала.
Я вырвал у Омы веревку и вытолкал из комнаты, в свою спальню. Я хотел взять Алису на руки, но она – мгновенно успокоившись – принялась складывать разбросанные по кровати игрушки в одну линию. Я знал, что в такие моменты ее лучше не трогать.
Когда игрушки были сложены, Алиса села и стала смеяться. Она не смотрела на меня, словно я не сидел рядом с ней на полу, и просто смеялась, звонко и радостно. Затем она начала снова спрашивать, как пройти на рынок. Я ничего не мог для нее сделать и ушел в спальню.
Ома просидела всю ночь в углу комнаты, глядя в одну точку перед собой. Мы не разговаривали и не спали. Всю ночь мы были порознь, вместе, слушая, как за стеной наша дочь произносит одну и ту же фразу, одну и ту же фразу, одну и ту же фразу, одну и ту же фразу. Она смеялась после каждого третьего предложения.
Я лежал в кровати и про себя каждый раз объяснял ей, как пройти на рынок. Когда начало светать, я заснул под ее смех.
Я проснулся поздно: вокруг уже стояла липкая дневная жара. Омы не было в комнате, я быстро собрался и пошел на кухню. Алиса еще спала, рядом с игрушками, выложенными в одну линию. Я спустился вниз, где меня ждал накрытый сеткой от мух завтрак, но Омы не было и там. Я не мог уйти, оставив Алису одну, и сел ждать Ому. Она не пришла обратно в тот день и вообще больше не пришла.
Ома вернулась домой, к своей матери Йинг. Все мои уговоры, обещания, просьбы остались без ответа. Ома выслушивала меня молча, не встречаясь глазами, словно сама жила в своем отдельном от всех мире. Она никогда не спрашивала про Алису и никогда ее не навещала. Она оставила все свои новые вещи у меня в доме, и даже одно свое старое платье – любимое, светло-лиловое, с завязками вокруг шеи – она тоже оставила в шкафу в моей большой комнате, где уже три года жила наша с ней дочка, которую Ома хотела забыть.
Йинг была довольна ее возвращением: Ома быстро вернула своих постоянных клиентов, включая маленького старика-ветеринара, навещавшего ее с двенадцати лет. Старик, голландец, жил за рекой и приезжал в Парамарибо каждый третий вторник. Он приходил к Оме днем, всегда после обеда, и шел в ее угловую комнату с закрытыми ставнями, чтобы туда не проникла тяжелая вязкая жара.
Ома раздевалась и ложилась на спину, на пол. Она зажимала в зубах деревянную палочку, чтобы не кричать от боли, и старик доставал из кожаной сумки мелкие железные инструменты.
Он долго и медленно ее мучил – всегда внутри, чтобы на теле не оставалось следов, и она крутилась на кафельном полу, сжимая в искривленном от боли рту изгрызенный кусочек мягкого дерева. Старик расстегивал брюки, и Ома, слепая от боли, одной рукой возбуждала его, пока старик не сгибался от оргазма. Затем она обтирала его и себя приготовленным мокрым полотенцем. Старик садился отдыхать на кровать и смотрел, как она моет его окровавленные железки в белом эмалированном тазике.
Он всегда платил за любовь чуть больше, чем другие мужчины.
Кассовский нанял для Алисы няню, большую синюю негритянку, но она скоро ушла, не выдержав муки с больным ребенком. Летиция нашла другую женщину, но и та продержалась лишь две недели.
Летиция теперь проводила с Алисой все дни; она растолстела, но продолжала оставаться красивой. Она никогда не говорила с Кассовским про Ому, словно той никогда и не было.
Летиция не верила в болезнь Алисы. Она считала, что доктора ничего не понимают, что Алиса просто странный ребенок и с возрастом все пройдет. Удивительно, но ей Алиса позволяла брать себя на руки и сажать на колени. Она охотно ходила в дом да Кошты, где у нее теперь была своя комната, с точно таким же набором игрушек, как дома. Летиция купила ей такую же кроватку и четыре одинаковых платья.
Алиса обычно ночевала у да Кошты несколько дней в неделю. Здесь ей разрешалось все: ее не заставляли причесываться, умываться, и она целыми днями бегала голая по большому темному дому, заглядывая во все комнаты в одной и той же последовательности, снова, и снова, и снова.
Часто Алиса приходила к Патти на кухню и начинала выкладывать из ящиков ложки и вилки прямо на каменный пол. Ей никто не мешал, и она составляла странные фигуры – ложки отдельно, вилки отдельно. Фигуры всегда были одни и те же, и Летиция запрещала Патти их убирать, пока Алиса не теряла интерес и на середине, не докончив выкладывать очередную фигуру, убегала из кухни. Ножи прятали от нее наверх, в большой дубовый комод, который запирался на ключ.
– Летиция считала, что Алиса гениальный ребенок. – Кассовский сидел рядом с лампой, круг света – желтым пятном на стене за его головой. – У Алисы была совершенная музыкальная память: она могла прослушать двухчасовую симфонию и потом пропеть ее, ни разу не ошибившись. Летиция заводила выписанный из Майами проигрыватель, они садились с Алисой на пол и слушали музыку, а потом Алиса воспроизводила все по памяти. Летиция даже наняла ей учителя, но Алиса стала кричать и вырываться, когда тот попробовал усадить ее за пианино. Учитель был уволен, но каждое утро, когда Алиса ночевала у да Кошты, Летиция открывала черную крышку инструмента и оставляла его открытым весь день, надеясь, что Алиса сама подойдет и начнет играть. Та не обращала на пианино внимания. Она хотела слушать пластинку, всегда одну и ту же. Это был Шуберт, Неоконченная симфония си минор.
Неожиданно доктор Алонсо встал и, чуть заметно кивнув Кассовскому, направился к двери. Воздух вокруг него был другим, более плотным, словно Алонсо был окружен защитным полем от рассказа Кассовского и всего лишнего, чего не хотел в себя впускать.
Алонсо вышел. Дилли не сводила с Кассовского взгляда, как если бы понимала его английскую речь. Ее тень вдоль стены была много длиннее, чем она сама.
– Алиса уходила в себя все больше и больше, – продолжал Кассовский. – Когда она ночевала у меня, между нами не было контакта: она не встречалась со мной взглядом, не реагировала, когда я звал ее по имени, не брала протянутую ей игрушку. Она часами сидела на полу, неумытая, непричесанная, и повторяла одну и ту же фразу. Иногда она пела Шуберта, всю Неоконченную симфонию с начала до конца.
По ночам она плохо спала и часто кричала, просыпаясь от своих криков. Спокойной она бывала только с Летицией, в большом доме да Кошты на Ван Рузевелткаде. Дом выходил окнами на канал, Соммелсдаксекрик, и через узкую воду была видна зеленая масса Палментуин Парк. Алиса больше туда не ходила: она вообще теперь мало выходила из дома, оставаясь в комнатах весь день, лишь изредка выбегая в прохладный фруктовый сад. Летиция ей во всем потакала и даже вечером в пятницу перед тем, как зажечь свечи на Шаббат, не заставляла ее одеваться.
Она учила Алису зажигать свечи, и той нравилось чиркать спичкой о коробок и потом подносить огонь к черному фитилю, который вспыхивал красно-желтым и становился живым. Алиса смеялась и зажигала обе свечи. Летиция пела субботнее благословление “Барух ата Адонай елохейну Мелех хаолам ашер кидшану…” и ставила на стол еще одну свечу, как положено – за ребенка в семье. Алиса ее тоже зажигала и радовалась огню.