Текст книги "Запятнанная биография (сборник)"
Автор книги: Ольга Трифонова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)
– Это очень хорошие стихи, но в нашем журнале их не напечатают. И ни в каком другом.
– Почему?
– Есть поэзия, для которой должно наступить ее время. Как, впрочем, и для всего другого.
Женщина смотрела на меня очень большими, как бы замурованными в толстые стекла глазами.
– Берегите это, – погладила папку ласково.
– А как я узнаю, что время пришло? – спросила я настырно.
– Кто-нибудь отыщет вас и спросит, где папка.
Мистика. Не поняла. Поехала к Гуле, может, она поможет. Лучше б не ездила. Дрожащие руки, непрекращающийся лай лохматого пса. Просьба дать в долг трешку. По телефону нараспев кому-то в ответ на просьбу приехать:
– О, этого не надо. Совсем не надо теперь. Я нехороша нынче и не стою вашего великодушия.
Остановившиеся зрачки, фарфоровое, давно не мытое лицо.
Говорить невозможно, телефон успевает позвонить в ничтожную паузу.
– У меня плохая весна. У меня очень плохая весна, – объясняет Гуля кому-то уже десятому.
Я ушла. Она, кажется, не услышала даже и, может быть, не заметила моего отсутствия. Собака лаяла, захлебываясь. Наверное, голодна была очень, но моя последняя трешка не для нее.
– Послушай! – Таня очень крепко схватила мою руку. Впилась блестящими от слез, огромными, светящимися в темноте глазами: – Послушай:
Для всех смятенных и поникших,
Для всех воскресших и живых,
Для всех, в ночи к окну приникших
За сеткой капель дождевых.
Так совершает, что захочет,
Так продолжает свой полет,
Не прорицает, не пророчит,
А просто дышит и живет.
Минует реку, входит в лес,
Переживает зиму, лето,
Светлейшее из всех чудес
Свободная душа поэта.
«Для всех, в ночи к окну приникших…» Я не знала, не могла еще знать тогда, как тянет к окнам, за которыми… Как часами можно глядеть на них, истязая себя, мучительство немыслимое. Часами, чтоб только по силуэту, по загоревшемуся ненадолго квадратику – окошечку ванной – гадать, гадать… Успокаивать себя, и снова ужасное, темное. У меня была ревность, исступленное желание узнать, понять, выследить.
И когда Вера шипела что-то, чтобы не разбудить Евгения и Леньку, и мама все спрашивала, допытывалась, молила, я не слышала. Я вспоминала, как приник к мокрому окну Агафонов, вдыхая влажный тяжелый воздух, льющийся в форточку, его руки, его тихие слова, лицо Тани, его руки…
Перешагни, переступи…
…Так совершает, что захочет…
Свободная душа…
…Я убираю чужую квартиру, и человек, который в ней живет, начинает мне нравиться. Он – взрослый мальчик. Масса ненужного, но явно милого его сердцу барахла.
В деревянной резной тарелке на письменном столе вперемешку свалены замысловатые поплавки, брелоки с изображением старинных автомобилей, перочинные ножички. Былые увлечения. А вот – следы другого: ванночки для проявителя, фонарь, черные пластмассовые цилиндрики. На диване, на журнальном столике, на полке – портативные магнитофоны. Наугад включаю, и мужской голос вдруг запел нехитрую латышскую песенку, потом – с подъемом: «Утро красит нежным светом». «Р» картавое. Это Янис Робертович развлекался с новой игрушкой: читал стихи, меняя интонации, повторяя одну и ту же фразу.
«Уважаемые коллеги, позвольте мне ознакомить вас с результатами последних исследований по гомотрансплантации. Уважаемые коллеги…» И снова по-латышски. Песенка детства. Я разбираю отдельные слова: «птичка», «печальная», «отпусти меня на волю, мальчик…».
«Мальчик, отпусти на волю доктора Зариню. Я видела сегодня, как тяжко ей быть в плену у тебя».
Не может.
Никто не может отпустить другого на волю. Освобождаются сами. Мне тоже нужно освободиться самой.
Узкая постель в соседней маленькой и узкой комнате не убрана. Больничное белье с черными треугольниками штампов. Янис Робертович пользуется больничным бельем. Экономия или просто удобно? Не нужно думать о прачечной? Но ведь кто-то же должен думать для него о прачечной?
И что это за странный дом, где не видно следов женской заботы?
Да тебе-то что за дело, уборщица! Убирай получше и поторапливайся. Дайна ждет тебя, чтобы печь пироги для чужих именин. Надо вымыть холодильник с порошком, и плита вся залита кофейной гущей. Азаров ценил меня очень за то, что тщательно мою лабораторную посуду.
Наверное, это и есть мое призвание – хорошо мыть посуду, содержать в чистоте лабораторию, дом, а я полезла в непосильные моему понимаю проблемы. В самую гущу влезла, где все кипело, варилось – варилось уже тридцать лет и не утихло, где каждое слово – боль, память о прошлом. Я крутилась в этом кипящем горячем водовороте, и меня швыряло в разные стороны. Я, как щепка ударяется о камни, ударялась о людей, пока не вышвырнуло на этот чужой берег. Зачем я влезла во все это? Зачем так настойчиво, так гибельно добивалась истины? Ведь Олег на следующий же день сказал мне эту истину, а я не услышала.
Азаров не только за хозяйственность ценил, зачем же перед собой-то прибедняться? Никто лучше меня не умел крутить ДНК на центрифуге. Эта кропотливая, большая работа всегда поручалась мне.
В тот день с утра засела готовить раствор. Рая зазывала в кладовку поболтать, допытывалась, что это за вид у меня измученный, не заболела ли. Очень хотелось поддаться, улизнуть в кладовку на часок, чтоб расспросить о важном. Много ли значит для мужчины, что у девушки первый раз? Не нужно ли идти к врачу? Звонить ли первой или ждать, когда сам отыщет? Много вопросов. Но нельзя. Рая очень догадливая, не поверит про подругу, обязательно выпытает истину.
Обедать решила не выходить. Во-первых, опять же Рая с расспросами, во-вторых, Олег. Пришел сам, в перерыв, словно чувствовал, что не зайду. Уселся рядом. Запах одеколона «Арамис» и чуть-чуть медицинский – въевшийся. В бассейне «Москва» хлорируют воду щедро, много раз Елена Дмитриевна убеждала его в специальных очках плавать, а то глаза уже как у кролика.
Я сосредоточенно возилась с солями и реактивами.
– Ты что? Обедать не пойдешь? – спросил тихо.
Мыкнула отрицательно.
Заволновался, ерзнул на стуле. Запах «Арамиса» и хлорки усилился. У него вечное и справедливое подозрение, что у меня нет денег. Вечное стремление накормить, но чтоб легко, необидно. Затевает бессмысленные пари, хвалится «дурным» заработком в институте информации, где берет переводы и щелкает их как орешки, пока поджидает меня в машине возле дома.
– Если б не твоя медлительность, Анька, я бы ни за что эту халтуру не взял. А так мне ничего не стоит, ни минуты лишней. Все равно торчу дурак дураком, пока ты причапуриваешься.
Его словечко.
– Ань, ты не хочешь идти в буфет, потому что не причапурилась?
Заметил.
– Ничего подобного.
– Худеешь?
– Ага.
– Тебе худеть уже некуда. Пойдем ко мне в лабораторию, попьем чаю. Мама мне с собой для тебя пирожки потрясающие дала, не могу же я сам их съесть. Она спросит.
Это что-то новое. И есть хочется ужасно. Но нельзя идти, потому что расспрашивать начнет, куда вчера подевалась.
– Мы с Раисой вчера в такую компанию закатились, обалдеть. Там одна дева стриптиз изображала. Представляешь, сама такая худая-худая и вся в мохере, как будто спица проткнута через моток шерсти. Смешно жутко. Но старалась ужасно, где-то в кино, наверное, видела.
И это что-то новое. Он никогда не рассказывал о своих развлечениях без меня, о знакомствах давнишних. А знакомства были. Как-то ехали по Герцена. У светофора коротко гукнули «жигули».
– Тебя зовут, – сказала я.
Олег повернулся. В соседней машине – красотка за рулем, в меховом жакете, в беретке, надвинутой на лоб по моде тридцатых годов, улыбалась глянцевым накрашенным ртом, знаками показывала, чтобы позвонил. Олег кивнул, помахал рукой.
– Кто это? – спросила я без ревности, но с завистью к меховому жакету, к беретке белой.
– Старая знакомая…
– Откуда такой парад?
– Трудно объяснить.
– И автомобиль тоже трудно?
– С этими девушками все очень сложно обстоит, тебе не понять.
– Ань, ну пойдем, а то у меня в три коллоквиум.
– А про спицу расскажешь?
– Да я уж рассказал.
– А зачем она это делала? За деньги?
– Из любви к искусству.
Шли по коридору.
– Ничего себе искусство, что же она должна испытывать каждый раз?
– Почему каждый раз? Один раз, может, два было затруднительно, а потом пошло на лад. Главное – перешагнуть.
– «Перешагни, перескочи, перелети, пере – что хочешь».
Олег остановился, схватил за руку:
– Откуда ты знаешь эти стихи?
В полутьме коридора впервые взглянула ему в лицо. Почему-то осунулось, глаза твердые.
– Не помню.
– Нет, ты откуда-то их узнала. Откуда? – Руку дернул сильно.
– Но я дальше не знаю, просто так, слышала где-то.
– Где?
– А как дальше?
– Где слышала, от кого?
– Как дальше?
– Но вырвись: камнем из пращи,
Звездой, сорвавшейся в ночи,
Сам затерял – теперь ищи.
Бог знает, что себе бормочешь,
Ища пенсне или ключи.
Ходасевич. Ты не можешь знать этого поэта.
– Его Таня знает.
«Как не догадалась сразу соврать?»
Он отпустил руку, но, пока пили чай, уплетали пирожки, все поглядывал странно, силясь что-то угадать.
И вопрос странный, будто небрежный:
– Ты во сколько из столовой ушла?
Нехороший вопрос, ведь Рая наверняка сказала и куда ушла, и к кому.
– Я заезжал к Тане, но мне не открыли, хотя свет в квартире горел.
– Мы гуляли во дворе.
– Так поздно?
– Да. Так поздно, – сказала я жестко и встала.
Я не лгала – отсюда жесткость; я раз и навсегда отрезала право на подобные расспросы – поэтому встала, не доев пирожка Елены Дмитриевны.
– Ты сегодня долго? – спросил в спину.
– Долго. Часов до десяти. На центрифуге буду сидеть. Азаров попросил.
– Вот и хорошо. Я тебя отвезу.
Ступила за порог и, словно ураган ударил в грудь, еле устояла – по коридору шел Агафонов. Я узнала, нет, угадала в полутьме эту грузность, эту раскачку, эту круглую голову, опущенные плечи.
Успела сообразить, что назад, в комнату, нельзя. Вперед – не могла. Не могла, не могла, как невозможно против тайфуна.
Метнулась назад, глупо, там тупик, но никакая сила не могла меня сейчас заставить увидеть его лицо, заговорить, просто пройти мимо.
Сзади возгласы. Это они здороваются, очень громко, бодро.
Когда трусливой крысой вдоль стены пробегала назад, услышала смех Олега, и Агафонов гудел как-то по-новому, непохоже: энергично, самодовольно и молодо.
Домой Олег вез меня своей любимой дорогой. С Рижской эстакады свернул на Лучевой просек Сокольников. Темнота, влажный туман, брошенные старые деревянные дома с башенками – как черные призраки между стволов берез. Эта дорога хороша в погожий день, а сейчас наводит тоску. И разговор тугой: о моих контрольных, о том, что скоро сессия; потом сказал вдруг неожиданное, не к месту:
– Не пойму своего шефа. Какое-то двойственное чувство у меня к нему – восхищение и неприязнь.
– Может, ты просто ему завидуешь, он такой знаменитый…
Не обиделся, ответил серьезно, медленно. Сам себе ответил:
– Нет, не думаю, что зависть. Он действительно великолепный ученый, может, один из лучших в мире сейчас. Но человек… Он всю жизнь гнался за славой, а она была рядом с ним. Огромная, бесспорная. Не понял, не увидел, не решился. Не знаю что. Говорят дурное.
– Что?
– Это длинная история. Длинная и печальная.
– У нас есть время.
– Тебе интересно? – голос напряженный.
– Не люблю намеков, – ответила равнодушно, – что дурное?
– Ты понимаешь, их было несколько, очень талантливых, один был почти гениальный. Заводила с гениальной интуицией. Предвидел строение ДНК…
– А при чем здесь Агафонов? Он же математик, а не биолог.
– Он был при нем, при заводиле по фамилии Трояновский. Этот Трояновский, отец рассказывал, умел увлечь кого угодно. Математик ему был нужен для обработки рентгенограмм. Сгодился бы и не такой блестящий, как Агафонов, но Агафонова втянуло в его поле.
– Судьба?
– Не только. Трояновский подсказал ему идею математической интерпретации некоторых популяционных механизмов. Это уже была высокая математика. Ты представляешь, к интегральным уравнениям Вольтерра применить теорию групп?
– Не представляю. Но дурного в том, чтобы применить теорию групп, по-моему, ничего нет.
– Ты сегодня в плохом настроении.
– В нормальном. Ну применил, и что дальше?
– А дальше хуже было все, – пропел Олег, – и дальше я не помню.
– Помнишь. Раз заговорил, досказывай.
– А дальше была знаменитая сессия, и полетели головы, и одноглазый пехотинец канул в небытие.
– Кто это одноглазый? Трояновский?
– Да.
– А Агафонов?
– А Виктор Юрьевич заявил, что биология специфична, что его очаровала красота генетических схем; не будучи специалистом, он доверился специалистам и впал в ошибку. Нельзя насильственно применять математический аппарат к сложнейшим процессам жизни и так далее, и тому подобное. И в результате Государственная премия и травма на всю жизнь. – Олег рассмеялся. – Проехал на желтый и не заметил.
– Какая травма? Государственная премия?
– Я не люблю иронии твоей.
– Просто ты все таинственно, все намеками, а ты попроще.
– А попроще, – вдруг жестко улыбнулся Олег, он умел странно улыбаться – будто показывал зубы по-собачьи, – а попроще, его всю жизнь обгоняли. Уотсон и Крик открыли строение ДНК, и он понял, от чего добровольно отступился. Занялся расшифровкой генетического кода. Он пошел по правильному пути, использовав ряд простых соображений комбинаторики, но его опередили. О ирония судьбы, те же Уотсон и Крик. Был еще Гамов, но его работ он не знал. Он схватился за проблему надежности мозга – его опередил Мак-Каллок; схватился за анализ идеальной возбудимой среды – опередил Гельфанд; за механизм реализации генетической программы – опередил Тома.
– Ты знаешь его биографию, как Сальери знал все о Моцарте.
– Намек понял. – Олег затормозил, повернул ко мне странно бледное лицо, лицо младенца в материнской утробе, каким его рисуют в энциклопедии. – Но ты зря. Я не завидую ему. Как в Библии говорится: ни стадам его, ни жене его…
– У него есть жена?
– Была. И никаких оснований для зависти его семейная жизнь не давала. Скорее наоборот.
– Что с ней стало? Где она? Ушла?
– Как говорится, в мир иной. Сдается мне, что это было положительным фактором в его биографии.
– Ты злой. Почему ты вдруг такой злой?
Младенец наклонил лобастую голову с двумя отчетливыми выпуклостями над редкими светлыми бровями.
– Я не злой. Я какой-то весь перебаламученный.
– Чем?
– Ты понимаешь, мы с ним занялись одной проблемой. Совершеннейшая утопия, конечно. Дзета-функция Римана. Мечта всякого математика. Мы идем друг другу навстречу по очень узкой тропе…
– Почему ваша тропа узкая? Разве в науке так бывает?
– Еще как бывает.
– И только ты и Агафонов идете по ней?
– Нет. Еще один англичанин.
– А тот, кто придет первым, что получит?
– Смотря как придет, – он опять начал заводиться, – если докажет, что нули на прямой…
– Нобелевская премия?
– Я же тебе уже говорил, что в математике нет Нобеля.
– Я забыла. А из-за чего?
– Из-за Миттаг-Леффлера.
– А кто они такие?
– Вроде Гей-Люссака.
– Не дурачься. Я знаю, что Гей-Люссак один человек.
– Миттаг-Леффлер тоже один. И довольно лихой. Крутил романы будь здоров. Вроде Агафонова.
– А Агафонов сильно крутит?
– Не знаю. Мне до лампочки. Что мы о ерунде какой-то. – Олег погладил меня осторожно по щеке. – У тебя усталый, замученный вид, и какой-то очень огорченный. Анечка?!
– Что? – Я отвернулась, чтоб не гладил больше.
– Аня, мне кажется, что мы с тобой отдаляемся друг от друга. Ты отдаляешься. Что с тобой происходит?
Я должна была сказать тогда ему правду, я просто обязана была сказать, но слабая, рабская душа моя дрогнула. Что-то пробормотала невразумительное. Вышла из машины.
Что это было? Расчет? Боязнь потерять? Трусость? Стыд? Жалость к нему? Жалость к себе?..
Я не верю сейчас, что уже тогда сообразила, как могу быть полезна Агафонову, хотя все дальнейшее, все мои предательства за жалкие подачки его доказали именно это. Так думает Елена Дмитриевна, так думает Валериан Григорьевич, но не могла я знать этого. Я ведь даже и не знала, увижу ли Агафонова еще раз.
Увидела. Позвонил в лабораторию. Спросил, куда пропала, почему ничего не даю знать о себе. Так не делается. Он через день уезжает в Польшу. Надо попрощаться.
Попрощались. Было совсем другое. Я почему-то замечала все: огромные голубоватые ступни с желтоватой заскорузлостью на пятках, в сухих морщинах на своде стопы; тяжелое дыхание; вздувшуюся вену на лбу; дряблость шеи. За стеной, в кухне, динамик бормотал новости с полей. Где-то в Ставрополе колхоз закончил посевную за три дня. Удивилась, что так быстро. А здесь было долго, бесконечно долго и больно. И женщина в лебединых перьях на маленькой головке смотрела с фотографии на стене. Потом лежали молча рядом, Агафонов перекатывал во рту таблетку валидола. Потом пили чай, и он спросил, что привезти из Польши. С какой-то натугой спросил. Я сказала: заколки для волос.
– Какая скромная просьба. – Скривился неприятно, откусывая козинак, то ли действительно покоробила убогая умеренность моих желаний, то ли козинак слишком крепкий попался.
Но даже об этой просьбе жалкой, а может, именно потому что жалкая показалась, – забыл. Когда вернулся через неделю и я разбирала чемодан, вдруг спохватился, порылся в груде пакетов, вытащил небольшой:
– Это тебе. Отличные салфетки для обуви. Не надо чистить. И вот еще… – взял со стола блестящую металлическую шариковую ручку. – Тут стержни разноцветные, графики тебе чертить будет удобно.
Я обрадовалась подаркам ужасно, значит, он помнил обо мне, помнил, что строю графики в курсовых, что сапоги вечно заляпаны грязью; правда, я просила заколки, он сам решил, что нужнее. За меня. Я щелкала хорошенькой блестящей ручкой, поражаясь множеству разноцветных наконечников, выскакивающих исправно, распечатала глянцевый пакетик и тотчас влажной салфеткой протерла сапоги: они заблестели как новые. Агафонов наблюдал за мной со странным выражением, не улыбаясь и будто осуждающе.
Мне стало стыдно. Пробормотала:
– Спасибо большое, мне очень приятно. Спасибо.
Он встал, резко притянул к себе, посадил рядом, обнял, прижал крепко и, отстегивая пуговицы кофты, застежку молнии, повторял:
– Господи, как ты радуешься, такой пустяк, как ты радуешься…
Плед был грубым и колким, но то, что он делал со мной – странное, стыдное, – и пугало, и делало неловкой, неповоротливой, туманило голову и наполняло блаженством, благодарностью, сознанием своей власти.
В первый раз произошло то, что привязало к нему бесповоротно, заставляло потом унижаться, терпеть, терпеть все. Потому что не насыщало, казалось, уже нет сил, уже невозможно больше, но новый день – и снова жажда повторения, любой ценой, и неожиданные воспоминания: на лекциях, в метро, дома. Вера называла это мое состояние ступором.
– Опять уставилась в пространство? Что это с тобой, милочка? Уж не задачки ли по теоретической механике покоя не дают? Было бы забавно.
– Какие новости в институте? – спросил, поглаживая мой живот. – У тебя удивительная кожа, она светится в темноте.
Я засыпала.
– Олега давно видела?
– Он забился в нору.
– Что это значит?
– Сидит на даче и вкалывает. На него находит. Он сейчас чем-то новым занимается. Говорит – мировое открытие.
– Ерунда, все мировые открытия уже сделаны.
– Он говорит, что ты король в этой области. Но если ты король, то зачем он старается. – Обняла, уткнулась в плечо. Первый крошечный шажок предательства – благодарность. Благодарность за то, что было, за то, что гладил нежно, что не забыл в Польше, где у него была страшная нагрузка. Сплошные выступления, сам рассказал.
– Наверное, теория групп, там я действительно король, это он справедливо заметил.
– А что такое теория групп?
– Разве вам на лекциях не рассказывали?
– Может быть, рассказывали, я ведь ничего не понимаю.
– Как же ты учишься?
– Олег помогает. А чего не понимаю – учу наизусть.
– Теперь я буду с тобой заниматься.
– Спасибо.
– Ты очень часто говоришь «спасибо». Не надо.
– Не буду. Расскажи о теории групп.
Я очень боялась, что он захочет встать: вспомнит о каком-нибудь неотложном деле или телефон позвонит, и все разрушится. Мне было очень хорошо возле его большого теплого тела.
– Расскажи, пожалуйста.
– Теория групп – это гармония. Это самое прекрасное, что создал человек.
– А кто придумал, ты?
– Нет. Был такой парень Галуа.
– Он на дуэли погиб.
– Совершенно верно. Положи головку вот так. Хорошо. Ужасно колючий плед.
– Ну и что Галуа?
– Он знал, что для квадратных уравнений есть готовая формула, дающая решение с помощью квадратного корня. Ты тоже должна это знать.
– Ну.
– …Тарталья, Абель… Почему для четвертой степени разрешимы, а для пятой неразрешимы. Ты спишь?
– Нет, нет. Что ты!
– Так вот, каждому уравнению ставится в соответствие группа Галуа.
Я играла с Арно, засовывала ему в пасть кулак. Было боязно и смешно. Арно вдруг сказал глухо, сдавленно: «Ты что, с ума сошла, я же задохнусь».
– Ты спишь?
– Нет, нет.
Очень хотелось рассказать сон. Смешно, что собака по-человечески заговорила.
– …Если группа Галуа относится к классу разрешимых Галуа, то уравнение разрешимо в радикалах, то есть существует готовая формула.
– Как здорово! Не нужно решать, просто посмотреть в книжке. А в чем твое открытие?
– Я применил преобразование Лапласа.
– Вот сейчас?
– Нет, давно…
– А…
– Ты разочарована? А я за эту работу в двадцать лет получил Ста… Государственную премию.
– Олег говорил.
– Что говорил?
– Что-то про уравнения Вольты.
– Вольтерра. Интересно, что же он говорил?
– Что премию получил. А что ты с нею сделал?
– Ею очень хорошо распорядилась моя жена. Так что, деточка, ее уже нет давным-давно, если тебя это интересует. Прошла вечность.
– Меня интересует, как ты стал знаменитым. Меня интересует все, что касается тебя, но меньше всего твои сбережения.
Я тогда была еще смелой, еще могла так говорить. Мне казалось, что имею право на эту смелость. Много же времени мне понадобилось, чтоб понять наконец, что никаких прав то, что происходило с нами под портретом женщины в лебединых перьях, мне не дает. Но тогда еще не знала.
– Расскажи про то, как премию получил. Ты был счастлив? Где ты жил? В общежитии?
– Знаешь, пожалуй, пора вставать. – Поднялся рывком. У него были неожиданно резкие для его большого тела движения. Взял с пола майку.
– А когда-нибудь расскажешь?
– Какой смысл? Ты не поймешь. Прошла вечность.
– Я же поняла про группы.
– Повтори, – обернулся с любопытством.
– Ну, есть такие формулы для уравнений, чтоб только подставлять коэффициенты и решать. Абель говорил, что для пятой степени такой формулы нет.
– Умница.
Блеснула в улыбке золотая коронка.
– Ах ты ж умница! И очень красива сейчас. Очень.
И все началось снова. Но теперь я не видела и не слышала ничего, даже долгие звонки доносились словно через вату. Кто-то звонил – настойчиво, терпеливо ждал за дверью и снова звонил. И я ждала тоже, потому что приближалось, приближалось…
– Яоя… – возле моего уха.
– Что?!
– Я люблю тебя.
Я не поняла, так неожиданны были эти слова. И так глубока моя глухота.
– Что, что? – переспросила каким-то глухим вороньим голосом.
Но он не расслышал, потянулся за очками, щелкнул выключателем.
Теперь, когда квартира блистает чистотой и порядком, по латышским правилам полагаются цветы. Совсем немного – по три штуки в маленькие глиняные вазочки. Вазочки есть, а цветы во дворе. Красивые цветы, душистый горошек, ромашки. Но пойти нарвать боязно. Что подумают жильцы нижнего этажа? Может, Янису Робертовичу будет неприятно, что хозяйничала так смело. Ключ оставила под половиком, как договорились. Я честно заработала пятнадцать рублей. Облазила все углы, никакой халтуры – самый придирчивый взгляд не найдет потаенной пыли. Ванну отдраила «Гигиеной», в кухне перемыла с содой все шкафчики, чтоб черные жучки не завелись, не забыла жирные противни вытащить из плиты, отскрести от подгорелых остатков. Что еще? Холодильник разморозила, кухонные тряпки выстирала. «Ничего себе мысли. Знал бы вот этот, с портфелем, что посторонился на узком тротуаре, оглядел внимательно, знал бы, о чем думаю…»
Усталая поденщица возвращается на закате домой.
Прекрасный вечер. На пляже, наверное, большое гуляние. После ненастных дней вышли себя показать, других посмотреть. Аркадия Райкина, например. Дайна говорила, что он каждый год здесь отдыхает, и его можно увидеть на пляже вечером.
Солнце садится в море, но его свет пробивается сквозь зелень и на этой тихой улочке зажигает стекла нарядных особняков, золотит шерсть толстого спаниеля, дремлющего на зеленой лужайке. Идиллия.
Кожа на подушечках моих пальцев сморщилась от «Лотоса» и «Гигиены», лицо горит от пота. Забыла умыться. Неважно – умоюсь у Дайны. Ее дом где-то рядом. Третий или четвертый поворот. Кажется, этот.
Широкая, заросшая травой улица. Деревянные невысокие заборы, кусты отцветшего шиповника с маленькими завязями плодов. Крики детей.
Я уже видела эту улицу, эту или другую, но очень похожую.
Нет, эту. Вот транспортная будка. Из-за нее выскочил крошечный мальчик и с ревом побежал, спасаясь от кого-то.
Я сидела в машине Агафонова и смотрела, как приближается мальчик в коротких штанишках на лямках. Это было прошлым летом. Ровно год назад. Агафонов спешил, в санатории его ждали – какая-то вечеринка, уезжал приятель студенческих времен. Назвал знаменитую фамилию. Там все были знаменитыми вокруг него. Знаменитые играли в теннис, знаменитые ходили на пляж, знаменитые ездили в Домский собор. Меня им показывать было нельзя. Правда, самый знаменитый – Буров – знал меня очень хорошо, но он при случайных встречах здоровался коротко и все очень торопился, будто гнались за ним. Агафонова же просто не замечал.
– Разве вы не знакомы?
– Он, по-видимому, считает, что нет. Но ведь он вообще придурковатый.
Жена Бурова, Юзефа Карловна, наоборот, увидев меня, застывала, смотрела с откровенным изумлением, будто я то ли голая иду, то ли в костюме марсианки. Юзефа Карловна всегда отличалась чудачествами. Здесь ходила в сатиновых шароварах, в футболке довоенного образца, а в Москве изводила Елену Дмитриевну просьбами перелицевать старое пальто мужа или выкроить из веселенького ситчика платье с воланами, для приема иностранцев. Елена Дмитриевна терпеливо отговаривала от воланов, но Юзефа Карловна твердила, что в семнадцать лет у нее было такое платье и оно очень ей шло. Один раз я видела, как она вприпрыжку, строя себе гримасы перед всеми зеркалами, спускалась по лестнице. В этом роскошном санатории зеркала были на всех площадках. Я шла следом, возвращаясь от Агафонова. В лифте спускаться не решалась. В холле старушки сидели в креслах напротив лифта и обсуждали всех входящих и выходящих из кабины. Юзефа Карловна со старушками не дружила и вечером, засучив шаровары, не стесняясь сухих ног в синих узлах вен, до сумерек «причесывала молодежь» на теннисном корте.
Играла она в стиле «каше», старательно выписывала петлю головкой ракетки, но победить ее не мог никто.
Один раз встретились в парке. Шла огромными шагами, остановилась резко, спросила:
– Вы что же теперь, уже не невеста Олегу Петровскому?
– Почему «невеста»? Мы просто дружили, – пролепетала я.
– А-а… бывает… Но зачем с Терситом якшаться, не понимаю, – пожала мужскими мосластыми плечами и обошла меня, словно неодушевленное препятствие, обдав запахом пота и антикомариного одеколона «Гвоздика».
Мы сидели рядом и молча смотрели, как убегает от костлявой тетки мальчуган. Тетка гналась за ним с хворостиной и жуткими проклятьями. Напомнила Юзефу Карловну – такая же нескладная, с огромными руками и ногами.
– Кто такой Терсит? – спросила я.
– Не помню. Помню только строчку «Уж нет какого-то Патрокла, но жив презрительный Терсит», – продекламировал Агафонов. – А ты откуда это имя знаешь?
– Услышала.
– По какому поводу?
Тетка волокла рыдающего беглеца назад.
– Просто так.
– У тебя просто так не бывает.
– Бурова тебя назвала Терситом почему-то. Почему?
– У тебя есть неприятная манера сообщать неприятные вещи.
– Ты сам спросил.
Мне хотелось плакать. Мне очень хотелось плакать. Моя жалкая жизнь с тайными воровскими приходами в его номер, где разговаривать можно было только шепотом, с такими вот короткими встречами в укромных безлюдных местах, с одиночеством, с пустым домом, с близостью непонятных и замкнутых людей – Арноута и Вилмы, с надоевшей овсянкой по утрам, с укорами мамы по телефону, с возвращением в сумерках в пустом автобусе, с тоской по Агафонову, с ревностью к нарядным веселым женщинам санатория – все это измучило, измотало, и слезы всегда были близко.
– Эта нелепая дура считает себя хранительницей священного огня, – сказал Агафонов.
– Она еще спросила: разве вы не невеста уже Олегу Петровскому? Я никогда не была его невестой.
– Во-во, это все одна компания, праведников трехкопеечных.
– А Валериан Григорьевич не праведник?
– Видишь ли, Чижик, люди делятся на грешников, которые считают себя праведниками, и праведников, которые считают себя грешниками.
– Но кто же знает, что на самом деле?
– Это показывает вскрытие. Слушай, Чижик, – он вдруг оживился, – у меня есть прекрасная идея. Мы с тобой уедем отсюда пораньше дня на три и заедем к одному человеку.
– Куда?
– Маленький городок, на Украину. Тебе будет интересно, ты ведь любишь кататься?
Все изменилось в этот миг, потому что наступило счастье. Я целовала Агафонова и спрашивала всякие глупости: есть ли у него термос, чтобы взять для него в дорогу кофе, и захватил ли теплые носки на случай ночлега в лесу.
– Мы доедем за один день, – смеялся он, шутливо уклоняясь от чрезмерных моих объятий, – а термос у меня есть, огромный, китайский, с цветами.
Я даже не очень огорчилась скорому прощанию. Даже до станции попросила не подвозить, пройдусь пешком, вечер чудный. Я шла по этой улице и пела. Возле деревянного забора стоял мальчик и смотрел в щель. Я присела на корточки.
– Тебе скучно?
– Скучно, – ответил он сипло.
– Хочешь вот это? – вынула из сумки блестящий карандаш, подарок Агафонова. – Им можно рисовать, смотри, сколько разных цветов.
– Хочу, – мальчик протянул в щель испачканную в земле руку.
Я отдала карандаш совсем легко, хотя очень дорожила им. Впереди меня ждало счастье, и было не жаль ничего.
А впереди ждала мука. И началом ее была поездка к Трояновскому. Поездка в маленький городок на Украине, поездка с частыми остановками на глухих лесных проселках, когда нарядный китайский термос, лежащий на заднем сиденье, выставлялся наружу и терпеливо ждал нас среди травы на обочине. Два раза мы забывали его, и возвращались, и наконец дали ему глупое имя Выкинштейн, и обращались с ним очень почтительно.
Дайна суетилась возле плиты. Даже за этим занятием она сохраняла элегантность. Волосы повязала затейливо, на немецкий лад, косынкой, кокетливый фартучек, кокетливое платьице, но голос жесткий, командирский.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.