Текст книги "Запятнанная биография (сборник)"
Автор книги: Ольга Трифонова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)
– Может, спросить Виктора Юрьевича?
– Не надо, – прошелестел Яков, и дальше что-то совсем неразборчивое. – Мы уходим, – крикнул из коридора Яков.
Это «мы» рассмешило ужасно, представил эту парочку в кабинете Купченко.
– Купи хлеба и масла, – отозвался весело.
Неопределенность обращения и веселый тон привели их в замешательство.
Но смышленая Альбина нашлась, как проверить, уточнить:
– Я могу спуститься в «Комсомолец» и принести. Это мигом.
– Яков принесет. И кофе не забудь, ты ведь любишь по вечерам кофе, а у меня кончился.
Четкая Альбина решила до конца – открыла дверь кабинета, заглянула:
– Я позвоню?
– Позвони, – и после паузы в улыбающееся лицо: – Петровскому. Скажи, что я не возражаю против твоего перехода. Очень огорчен, но препятствовать не считаю себя вправе.
Когда оказался один, пожалел вдруг, что не добавил:
– У него впереди длинная дистанция, а я, как тебе известно, бегаю на короткие.
Повторил вслух, звучало неплохо, но что-то исчезло. А исчезло главное: сладость тайны мести.
Значит, дело не в Аньке, вернее, не только в Аньке, задела фразочка, сильно задела.
Напевал на разные лады и слонялся по кабинету.
«Задела за дело. Задело за тело. Но плевое дело, красивое тело. А главное – дело. Займись-ка наделом! За этим пределом утешишься делом. За этим пределом смиришься с уделом. С уделом, с наделом, с пределом, с отделом… Виз и разрешений…»
Агафонов вспомнил, что нужно позвонить в ОВИР, узнать, пришли ли бумаги. Имелось приглашение в Штаты от старого друга, друга-соперника. Одновременно, двадцать лет назад, занимались проблемами надежности мозга. Опередил друг чуть-чуть, на полкруга, но это чуть-чуть… Оно преследовало всю жизнь.
Как зовут ту, что вынимает, не глядя, жребий?
Агафонов подошел к полке – железное правило, привитое когда-то отцом: забыл, не знаешь – найди в книге.
Ее звали Лахесис, другую – Клото, третью – Атропос.
Прочитал раздел до конца и, как всегда, удивился: до чего же здорово все это было придумано. Кто-то прядет нить твоей жизни, кто-то вытягивает жребий, а кто-то записывает судьбу в свиток, и ничего изменить нельзя. А может, действительно всем повелевает рок, некто, обладающий злой иронией. Иначе отчего всю жизнь меня опережали? Иногда натыкались случайно на то, к чему я планомерно приближался годами. Или история со стариком Ратгаузом. Как он смеялся над фразой: «Мы не позволим бить природу палкой по голове. А ваши мутанты, ваши дрозофилы – это палкой по голове». Его убил, ударив поленом, пьяный работяга, забредший в Пасхальное воскресенье на участок академика. А сегодняшний гость? Разве судьба не посмеялась над ним, забросив в глухомань, подразнив миражом нобелевских почестей, старинных сводов Европы, мантий, подшитых горностаем, каналов Кембриджа и самого красивого в мире здания Тринити-колледжа? А теперь прислала его ко мне, и именно тогда, когда он и его дневники понадобились позарез.
Вымыл на кухне посуду, злобное чувство к Альбине мелькнуло, и он знал, что в последний раз вспомнил о ней. Одно из свойств характера: когда кончено, то кончено.
Потом оказался в комнате, где на диване лежал портфель темно-вишневой кожи, и понял, что кружение по кабинету, и чтение мифов, и мытье посуды были оттяжкой вот этого момента: сейчас он откроет портфель, вынет рукопись и начнет читать. Рукопись осталась в портфеле, это он знает точно, потому что потертые бумажки Яков сложил в папочку, которую унес с собой.
«Посвящаю моим детям». Ну конечно, детям в назидание, в оправдание, с тайным тщеславием, с установлением е д и н с т в е н н о й правды, е д и н с т в е н н о й правоты; конечно, детям, кому еще, кроме меня, Купченко и двух старых пней, это интересно?
Но для меня предназначались только «кое-какие главы». Не выйдет. Сам ведь написал: «В науке этики нет», вот я и почитаю твои мемуары.
И сразу разочарование. История детства, описание московского двора, какого-то узкого каменного коридора между домом и трансформаторной будкой. Первый детский ужас – застрял в коридоре, прячась от мальчишек. Запахи крыс и дуста. В сером кирпичном доме размещался Центральный институт дезинфекции. В нем работал отец, и запах пропитал его руки, волосы, одежду. Стал запахом детства. «Тебя еще не было, голубка». Агафонов вспомнил громкий голос «голубки», лицо в красных склеротических прожилках, опухшие ноги. Ей посвящались длинные сентиментальные отступления со ссылками на неведомые читателю происшествия с детьми.
«Ты помнишь, корила Митеньку за то, что потерял галоши? Я узнал потом: галоши отняли хулиганы, и Митенька не хотел ябедничать». Длинная история о том, как зимой в мороз раскачивался на каком-то тросе. Вадик Липкин натянул трос высоко над землей, закрепил и ушел, а он остался висеть над бездной, вцепившись в ледяную сталь. Спас завхоз – гермафродит. Существо загадочное, предмет обсуждения и страха.
«До войны я занимался размножением фагов. Знал, что наследственные признаки могут быть переданы от одной бактериальной клетки другой при помощи ДНК».
«И это была главная мысль, занимавшая меня всю войну. Не улыбайся, милая! В победе я не сомневался и потому, занимаясь тяжелым военным трудом, не оставлял думать о загадочной и прекрасной молекуле».
Война уложилась в перечень городов, госпиталей, будто не был храбрейшим из храбрых, не высаживался с десантом в ад, в самое пекло.
«Умереть было нормой, феноменом – остаться в живых» – вот и все, и ни слова о наградах, о подвигах, о душе своей. Нет, кое-что было.
«Ты помнишь, я рассказывал тебе о жильце полуподвала, отце дефективного ребенка. Его звали Миня. Когда Миня напивался, приходил ко мне, плакал, говорил, что нам “не жить теперь, потому что в и д е л и”. Он оказался прав, мой бескорыстный помощник. Но о нем и о расплате за то, что в и д е л и, – позднее, позднее. Когда речь пойдет о катастрофе и о главной победе моей жизни. А сейчас я хочу рассказать тебе правду о Марии Георгиевне».
Агафонов не помнил Марии Георгиевны, хотя в течение года видел ее каждый день. Вставало что-то расплывчатое: грязная кухня старого деревянного дома, запах керосина и детской мочи, пар над цинковым ведром, ребристая стиральная доска, изможденная женщина и удивительно вкусные, поджаристые картофельные оладьи – деруны.
Минька же предстал вдруг отчетливо, и особенно отчетливо вспомнился великовозрастный дебил Бяка. Бяка целыми днями сидел у окна полуподвала и постоянно занимался одним и тем же сладостным делом: профессионально мастурбировал. Его вполне взрослый детородный орган был доступен всеобщему обозрению.
Агафонов вспомнил, в какой ужас пришла Зина, увидев Бяку. Как ни старался отвлечь ее внимание, как ни предупреждал не глядеть в окно слева от двери – не удержалась. Да еще в момент кульминации. Потом много раз вспоминала. Она любила вспоминать такое. Обсуждала, выспрашивала. Что-то болезненное.
О Марии Георгиевне у Якова какая-то жалкая, мучительная правда. Не любил, но сострадал очень, восхищался мужеством. Помогали друг другу выжить. Может быть, и остался бы с ней навсегда, но она испугалась. Решила, что арест. «Этого мне уже во второй раз не выдержать. Уезжай!
Тебе надо скрыться, исчезнуть, к кольчецам спуститься, к усоногим. Стать последним на лестнице Ламарка».
Жалкое существо с обвисшими грудями, оказывается, знало стихи, и какие стихи!
Агафонов испытал стеснение сердца. Если открывается такое, что же откроется дальше! Как же слеп он был, и как опасно это чтение. Все было сложнее, страшнее, чем думалось ему всегда, и он был в гуще, в самой воронке.
Страшно хотелось пить, и печень заныла привычно. Домашние колбаски «голубки» жирны и явно несвежи. Зачем навалился? Теперь надо искать аллохол. Вдруг вспомнился жирный брюнет с пунцовыми губами. Как он тогда пугал, как угрожал разоблачением его, Агафонова, преступной лжи. Утаить при поступлении, обмануть приемную комиссию, да что там комиссию – первый отдел.
– Первый отдел для того и существует, чтоб не обманывали, – сказал Яков, – а раз обманули, значит, его не существует.
Яков был пьян, и брюнет забыл, что тот четыре года убивал сзади ударом ножа или ребром ладони по горлу.
– Эти слова вам придется повторять, – выговаривали пунцовые губы, – много раз повторить, много, много раз…
– Но… – сказал Яков заикаясь и выставил рогаткой два прокуренных пальца, – но… прежде я ввв-выдавлю тт-те-бе зенки, педрило поганый.
«Педрило поганый» пропел неожиданно плавно и мягко.
Агафонов встречает его теперь иногда, редко, раза два в год, на сессии академии, и каждый раз видит в черных, влажных, еще красивых глазах страх и ненависть.
– Don’t trouble trouble until trouble troubles you[1]1
Не тревожь тревогу, пока она сама тебя не потревожитc(англ.).
[Закрыть], – бормотал, роясь в ящике с лекарствами. – Черт знает что себе бормочешь, ища аллохол или холецин…
Вспомнил Аньку, она бы не разрешила есть такую дрянь. Что-нибудь робко промямлила насчет диеты, он бы огрызнулся, но есть уже не стал бы.
Конечно, не стоило ее прогонять так решительно. Просто отодвинуть на время, она подождала бы, но обуяла жажда освобождения от всего. Ради последнего рывка к дзета-функции.
Рывок состоялся, но освобождения не было, потому что пришло мучение. От него и ночевки Альбины безрадостные, и невозможность вернуть Аньку. Анька – свидетель. Глупый, несчастный ребенок, не ведавший, что сотворил. Анька совсем не опасна. Можно было вернуть. Нельзя. Это был тайный подарок Олегу Петровскому. Плата. Заплачено щедро, а Олег молод, у него все впереди. А здесь – последний шанс. Не вовремя вылез его папаша. Совсем не вовремя. «Не трогай тревогу, пока она тебя сама не тронет». И незачем с ним встречаться. Яков послан для того, чтоб с ним не встречаться. Яков – мой защитник. Яков и его замечательный слюнявый дневник.
«“Как трудно преодолеть стереотипы! – восклицал Яков. – Сколько было бы гениальных открытий, если бы люди не вцеплялись мертвой хваткой в первую блеснувшую идею. С идеями надо расставаться легко, как с женщинами, не разлюбив, а полюбив другую. И оставленная найдет счастье с другим, только не надо ее мучить”. Это отрывок из моего тогдашнего дневника, рыбонька. Как я тогда ошибался, не встретив тебя, не полюбив смертельно на всю жизнь. Я ошибался и в отношении науки. Жизнь Бурова опровергла меня. Он добился своего, и сейчас, сегодня прав он, а не я. Но тогда прав был я. Меня трясло от его упрямства и тупости. Я потратил недели, чтоб уговорить его бросить белки и заняться моей золотой ДНК. Его рентгенограммы сэкономили бы мне год труда, но он был непреклонен. Его аспирант Василь Купченко бегал на бойню по утрам, чтобы раздобыть сердце лошади. Выращивали большие кристаллы миоглобина, изучали дифракцию рентгеновских лучей на кристаллах. Бурова я не соблазнил, он вцепился в белок, а мне нужен был человек, владеющий рентгеноструктурным анализом, и вообще рентгенограмма. Буров оказался щедрым, обещал показывать интересные рентгенограммы, а пока посоветовал мне изучить учебник кристаллографии и приниматься самому за дело. “Не боги горшки обжигают. Ничего мудреного нет! Все дело в количестве и качестве”.
Легко сказать: количество и качество. Где я его возьму, когда? В чужой лаборатории в ночные часы?
Я бросил репетиторство дуралеев из соседней школы. Ты знаешь, у нас с Марией Георгиевной был просто конвейер. Я по математике, физике, химии, она – русский, литература, немецкий. Это нас здорово выручало. Родительница по фамилии Козак, начальница поезда, привозила из дальних рейсов в благословенные республики Средней Азии нежных, чуть протухших гусей и гранаты детям, родительница Чуфистова – кости из столовой, где работала коренщицей. В общем, помогали чем могли. Но когда я отстранился, помощь резко сократилась. Математика, физика и химия в комплексе ценились гораздо выше гуманитарных дисциплин. Мария Георгиевна не только не огорчилась, но, наоборот, всячески укрепляла меня в моем решении заняться ДНК. Она очень верила в меня. Ночами я ходил к трем вокзалам, продавал трофейное барахло. Бурова, как уже говорил, не соблазнил. Но вот его ученика…
Василь Купченко. Человек, который всю свою последующую жизнь занимался селекцией микроорганизмов, кое-чего стоит. Я угадал в нем железное, неколебимое терпение истинного труженика. Может, не очень красиво было сбивать с толку прекрасного сотрудника. Но этики в науке нет. Я думаю, так же, как в любви. Хорош бы я был, если б не увел тебя от Шахова.
Так вот, о Купченко. Он все равно “ходил на сторону”. Вместе с одним голодным гением занимался теорией мишени. Это была абсолютно тупиковая идея. Говорю это сегодня не потому, что время подтвердило. Я и тогда сказал им это».
Виктор Юрьевич положил клеенчатую тетрадь на грудь. «Голодный гений». Это, конечно, о нем. О Бурове, удостоенном почти всех премий мира, так не сказал. Это замечательно! Это подарок!
«Значит, все-таки гений. Несмотря на то, что точку на длинном пути к цели ставили другие. Яков, конечно, понимает, что не вина, а беда. Он долгие годы жил как в вате, лишенный самой элементарной научной информации. Но всему миру известно, какой он великолепный ученый.
Брался за самые сложные проблемы. Чего стоит работа по изучению процессов распространения импульса в нервном волокне. Математическая модель для описания поведения мембраны нервного волокна. Сукины дети Ходжкин и Хаксли получили за это Нобелевскую премию, но он, Агафонов, был первым, как первыми были Трояновский и Купченко, сооружая на грязной кухне нелепую модель ДНК. И не их вина, что два других молодца в Кембридже опередили их. Они шли одним путем, только разница была в том, что те получали от глубокоуважаемого Лайнуса Полинга статьи из Штатов и вовремя выспрашивали его простодушного сыночка насчет альфа-спирали, а нас таскали в партком, топтали невежды: “Генов нет, это знает каждый школьник”.
У Якова был поразительный нюх. Сколько мы бились с этой мишенью – и все попусту, никакое усложнение математического аппарата не дало результата. А он вошел румяный, в своей знаменитой обгорелой шинели внакидку, и сказал с порога:
– Кончайте вашу волынку. Дорога ведет в тупик. Я предлагаю вам самую золотую идею века и клянусь памятью Кольцова, что не обманываю.
Если бы он был рядом, с его интуицией, с его умением не уважать, не доверять общепризнанному, общеизвестному, – моя судьба, может быть, сложилась бы иначе.
Стоп! А почему так случилось, что он не был рядом? Ведь был же, был! И он любил и верил. “Я сразу полюбил Витю. Я почувствовал его беду, одиночество, затравленность. Я почувствовал его молодой голод по женщине, по хорошей еде, по дому, по дружбе. Мне нравилась его медлительность, его рыжие волосы, его гордость. Он носил старый байковый лыжный костюм. Всегда и везде. Когда собирались на день рождения к старику, я предложил ему надеть мой трофейный костюм, коричневый в полоску, помнишь, ты потом перелицевала его и сшила себе юбку и Вите пиджак. Как он вспыхнул, как поглядел. «Мне проще не пойти, чем переодеваться в чужое». Мы тогда были уже очень близкими людьми. Знали друг о друге все, или почти все. Я сказал: «Салага. С друзьями так не обращаются»”. Выручила Мария Георгиевна, спокойно объявила, что лыжный костюм не годится хотя бы потому, что давно не стиран, лоснится от грязи. И пока мы будем песнепьянствовать, она приведет его в порядок. Витя вдруг сник, ушел в другую комнату и переоделся. Он любил Марию Георгиевну. Когда я уехал в Оршу, помогал ей. Она мне писала».
Зимой пилили дрова с Бякой. Бяка хохотал, дурачился, чем раздражал ужасно. Агафонов торопился к Зине. Хозяйка ушла на поминки. Обещала вернуться не поздно, к восьми, а сейчас было утро. Десять часов счастья, а этот идиот крал время. Кидался снежками, мычал, пытался что-то рассказать о своей идиотской жизни. Агафонов не выдержал, оглянулся воровато на окно кухни и влепил Бяке хорошую оплеуху. Бяка взвыл и упал лицом в сугроб. Мария Георгиевна вышла не сразу. Утешенный соевой конфеткой, одной из десяти, предназначенных для Зины, Бяка, хлюпая носом, покорно трудился, когда за спиной Агафонова остановилась Мария Георгиевна.
– Витя, вы устали, и у вас шалят нервы, – тихо сказала она.
Бяка старательно потянул к себе пилу и покачнулся, Агафонов отпустил свой конец, обернулся к женщине. Она не смотрела на него.
Агафонов помнил только телогрейку, серый вигоневый платок. Лица не помнил совсем, а вот телогрейку и платок. И еще слова.
– Мы ни разу не выясняли с вами, что произошло. Это ваше дело и ваш крест. Не будем выяснять и теперь. Но только не думайте, ради Бога, что бить убогого меньший грех, чем предать друга. Это добродетели можно сравнивать, а грехи – нет.
Бяка жестами и мычанием торопил продолжить работу.
– Мне кажется… я не заслужил…
Агафонов вдруг почувствовал огромное облегчение. Теперь он наконец может уйти к Зине. Обидеться и уйти.
– Не заслужили. Вам выпали очень тяжкие испытания. Нам всем выпали тяжкие испытания, мы их не выдержали. И вы виноваты меньше всех, потому что молоды, и не мне…
– Вот именно, – холодно сказал Агафонов, – не судите и не судимы будете.
Зина украла у хозяйки заварку, и они пили чай с соевыми батончиками. За окном высился остов храма Александра Невского, сначала он был красным на фоне очень голубого неба, потом серым на сером, потом черным. Они не зажигали огня, и Зина учила его отыскивать ее рот в темноте и еще многому другому. Она делилась с ним всю жизнь охотно и подолгу всему, чему учили ее другие мужчины.
У Аньки была подруга. Какая-то полубезумная поэтесса. Что с ней случилось? Кажется, заболела неизлечимо. А может, умерла? Да, кажется, умерла. Анька ходила сама не своя. Просила через Купченко достать какое-то лекарство. Он забыл о просьбе, и она единственный раз упрекнула:
– У тебя мохнатое сердце.
Лекарство достать, в общем-то, ничего не стоило. Один звонок. Но не хотелось обращаться к Купченко, а главное…
Он хорошо помнил осень в Тимирязевском парке. Загаженный грот. Он помнил, как впервые увидел его другим. Весной они пришли сюда втроем, что-то вроде клятвы Герцена и Огарева на Воробьевых горах. Были приглашены на обед к Петровскому. Доехал тридцать седьмым до Соломенной Сторожки. Парк зеленел так нежно, что щемило сердце. Оно щемило еще и от любви к Зине, от непрекращающейся тоски по ней. Щемило от восторга перед новой жизнью, от преданности Трояновскому. Хотелось, как собаке – чтоб кидал палку и приносить ее в зубах, класть у ног, заглядывать в глаза, вилять хвостом: «Брось еще раз! Ну, брось, пожалуйста, я сбегаю и принесу». Даже темного, почти открытого недоброжелательства Купченко не замечал. Вчера закончил работу. Это была почти гениальная работа. Слепец Корягин так и сказал: «Почти гениальная», а Зина утром сказала: «Давай поженимся».
Со старым покончено. Он больше не одинокий, затравленный, никому не ведомый студент третьего курса мехмата, впадающий в полуобморочное состояние при всяком вызове в деканат. Он сыт, потому что старик Ратгауз дал работу, у него есть замечательный друг, любимая женщина, и впереди Нобелевская премия, которая освободит его от страха навсегда. Зина не могла освободить от страха, потому что что-то темное и странное происходило и с ней. Значит, он освободит и ее. Он, Трояновский и злобный Купченко. Так было весной. Они бродили среди могил, читали знаменитые фамилии, воровали кутью, не думая о кощунстве, и говорили, говорили только об одном: где взять рентгенограммы?
Трояновский давил на Купченко, требовал, чтоб тот совсем и бесповоротно отказался от белков. Длинное, вогнутое лицо Купченко, лицо, похожее на собственное отражение в елочном шаре, так же как отражение, меняло очертания. Ему страшно не хотелось расставаться с белками, а главное, он боялся Бурова.
– Да пойми ты, хохляндия упрямая, что ваши рентгенограммы сэкономят нам год труда. Вы занимаетесь ерундой, вы даже не понимаете смысла собственных экспериментов.
– Буров понимает, – угрюмо возразил Купченко.
– Буров понимает, – соглашался Трояновский, – но он не понимает бесплодности их. Наследственность в ДНК.
Уговорил Купченко неожиданно, когда казалось, все безнадежно и все доводы исчерпаны. Зачем-то влезли верхом на чугунных лошадей, что стояли перед желтым старинным зданием. Агафонов и теперь помнил гладкость и прохладу чугунных боков, спин. Купченко нелепо корячился, взбираясь на своего скакуна. Хлопал его по черной широкой груди:
– Вот здесь кроется загадка. В сердце, в кристаллах миоглобина.
Трояновский махнул рукой:
– Как знаешь. Как хочешь, не надо. Найдем другого.
И Василь вдруг – неожиданное:
– Пошли к Бурову. Сейчас. Лови момент. В другой раз не решусь.
Это был миг безумия. Отказаться от работы, на которую было потрачено три года, ради химеры. Всю остальную жизнь он расплачивался за этот миг. Двадцать лет в безвестности занимался селекцией микроорганизмов. Превратился сам во что-то, напоминающее объект своих исследований. Создал наконец мощный антибиотик, стал заместителем министра, на пленумах и симпозиумах избегал встречаться с Агафоновым взглядом, чтоб не здороваться; лицо его пожелтело и, оставшись вогнутым, навсегда утратило странное свойство: колеблясь, менять очертания.
Это был безумный, счастливый, замечательный день. Агафонов не ощущал даже зависти Купченко. Не обратил внимания, как Трояновский шуткой снял прямодушную неловкость великого ныне Бурова.
– Слышал, слышал, – сказал Буров, знакомясь. – Николай Николаевич Ратгауз вами пленен. Математическая модель борьбы за существование – замечательнейшая идея, особенно для нынешних времен. Николай Николаевич говорил, что к интегральным уравнениям вы применили теорию групп и добились блестящих результатов.
– Еще бы! – захохотал Трояновский. – На своей шкуре испытывает.
– Что?
– Как «что»? Законы борьбы за существование. Остается только приложить теорию групп.
Буров принимал их почему-то на кухне. Тут же помещалась и загаженная ванна, в ней копошились желтые инкубаторские цыплята, от клеток с дрожащими кроликами шло зловоние.
Похожая на Гоголя острым носом, скобой черных волос и птичьим неподвижным взглядом, жена Бурова, не обращая внимания на гостей, чистила клетки, давала цыплятам корм.
Агафонова поразила вызывающая некрасота хозяев и их жилища. Сухая нелепая женщина в вигоневом лыжном костюме, казалось, не слышала их разговора, но тогда Трояновский закричал:
– Да ведь доказано, что наследственные признаки передаются при помощи очищенного препарата ДНК! Нам нужен ключ, а он лежит в расшифровке рентгенограмм. Весь вопрос в том, какие атомы предпочитают соседствовать друг с другом, и мы должны…
– Вы должны довериться простым законам структурной химии, – не оборачиваясь от клетки, басом сказала Бурова.
– Юзик, – нежно спросил Буров, – Юзик, ты считаешь, что та наша рентгенограмма не была случайна?
– Я считаю, что ты должен помочь этим безумцам, – женщина держала за уши извивающегося кролика, – покажи им ту, где много дифракционных максимумов, и я послушаю, что скажет на это главный безумец.
Они шли к Петровским по аллее, обсаженной молодыми лиственницами. Впереди Бурова. Вигоневые шаровары она сменила на клетчатую юбку с огромными карманами.
Агафонов поспешал рядом. Эта женщина только что сделала что-то очень важное для их судьбы, и, благодаря за это, подольщаясь, он спросил, для чего так много цыплят и кроликов, наверное, для научной работы?
– Для еды, – отрезала Бурова, – исключительно для еды.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.