Текст книги "Запятнанная биография (сборник)"
Автор книги: Ольга Трифонова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)
Он напился в тот вечер, когда Василь принес рентгенограммы, подтверждающие его догадку о спирали. Они были в ссоре. Василь тянул, конечно, самое тяжелое, сидел в лаборатории сутками, безвылазно, снимая рентгенограммы. Он обладал упорством и усидчивостью чумака. Жил где-то в Лефортове коммуной. Несколько украинцев снимали деревянный ветхий домик, варили борщ, вечерами «спивалы». Что-то далекое из книг Помяловского. Мог иметь койку в университетском общежитии для аспирантов, не захотел. С украинцами было дешевле, веселее, теплее.
При огромной физической силе Василь психически был слаб. Тяжелая беспросветная работа, оторванность от своих, от нехитрых разговоров и протяжных песен надломили его. Стал угрюм, злобен. Рентгенограммы не радовали: ужасная пленка, густой серый фон, очень слабые рефлексы.
Буров предупреждал Якова о хрупкости биологических объектов. Сказал, что несколько раз Юзефа Карловна советовала Василю быть очень внимательным, чтоб не разрушалась структура. Но, как понял Яков из тактичных недомолвок, Купченко был груб с Юзефой Карловной, позволял себе какие-то странные намеки.
– Чего он лезет? – сразу взвился Василь. – Сам же отказался, а теперь лезет, примазывается, чисто жидовское.
– Ему не надо примазываться, он сам с усам. А насчет евреев – удивляюсь я тебе. Откуда такая предвзятость? Что они сделали тебе? Ну, хоть один?
– Они не воевали.
– Неправда. Со мной в батальоне был еврей Рапопорт. Так он был самым храбрым. Ты эти штучки свои брось, Василь. Не такой ты темный, чтоб дурить по этому поводу.
– Он темный, – тихо сказала Мария Георгиевна, зачерпывая ложкой жидкое тесто. Пекла на керосинке блины. – Ты ошибаешься, он очень темный. Серьезно рассказывал, что в соседнем селе евреи убили мальчика, чтоб на его крови приготовить мацу.
– Ты говорил это?
Василь молчал. Он очень любил Марию Георгиевну, рассказывал ей о матери, о детстве и теперь, пораженный ее предательством, сверлил уничтожающим взглядом.
– Я бы никогда не сказала о твоих словах, если бы ты снова не замолол низкую чепуху, – ответила на взгляд Мария Георгиевна.
Виктор не вмешивался, чтоб не распалять Василя, он чувствовал, что Василь и в нем подозревает тайное еврейство. Недаром шутки по поводу рыжих волос.
– Послушай, – Яков рассматривал рентгенограммы, – если это серьезно, если ты действительно веришь в кровь невинных младенцев, нам надо расстаться. Забирай свои рентгенограммы и вали к такой-то матери, – заорал он и бросил через стол снимки. – Не для того я четыре года уродовался, чтоб слушать такое. Ты же тоже воевал, сволочь ты этакая, ты же видел, ты же Украину прошел…
Девочка заплакала в соседней комнате.
– Мотай отсюда, – тихо сказал Яков, – и чтоб больше мы тебя не видели, Петлюра!
– За Петлюру ответишь. – Василь сгреб снимки, накинул шинель, выскочил.
А через три дня пришел сияющий, подвыпивший, с бутылкой украинского самогона.
– Вот. Коньяк «Три буряка», – поставил бутылку на стол, полез за пазуху, вытащил конверт с рентгенограммами, – вот, пожалуйста, проверил. Рефлексы на меридианах отсутствуют.
«Это были лучшие дни моей жизни, – писал Яков размашисто. – Теперь, когда жизнь подходит к концу, я знаю это, потому что ничто не дало мне такой полной радости и напряжения всех моих душевных сил, как работа с ДНК. Даже рождение Митеньки.
Теперь для тебя, Митенька. Я хочу, чтоб ты узнал из моего опыта одну очень важную вещь: люди меняются. Как бабочке предшествует кокон, личинка, гусеница, так и человек в течение своей жизни бывает червем, коконом, бабочкой, и ты не можешь предъявлять ему сегодня те же требования, что предъявлял вчера. Потому что он уже не тот же самый. Это наш долгий и давний спор с мамой. Я говорю об этом, потому что приближаюсь к дням тяжелым и прекрасным. Я неизбежно должен буду сказать о разочарованиях и потерях, но не потому, что хочу судить кого-то или возносить себя, но лишь для того, чтобы объяснить – почему мы, подошедшие к величайшему открытию века вплотную, не свершили его.
Но сначала – самое важное. Ход открытия, если можно так грубо определить то странное, почти исступленное предчувствие структуры молекулы ДНК. Попытаюсь, не отвлекаясь, изложить по порядку. Я уже писал, что больше всего боялся, как бы строение генов не оказалось неправильным. Но после того как подтвердилось, что ген кристаллизуется, мы знали, что строение его предельно правильное и, более того, установить его можно прямым путем. А именно: путем рентгеноструктурного анализа. Необходимо было также обсчитать энергетический баланс структуры. Этим занимался Витя Агафонов – ныне знаменитый основоположник многих направлений. Тогда он был студентом мехмата. Его задачей было расписать каждый рефлекс, каждое пятно рентгенограммы в виде ряда, чтобы оценить вклад атома. Кошмарная, нудная работа. Мне было стыдно заставлять лебедя таскать воду, но было оправдание – наша работа в случае удачи открывала ему все дороги. В силу некоторых обстоятельств (обещал не отвлекаться от главного) Витя был как бы человеком второго или, может, третьего сорта. Я в этом не понимаю, как это делят по сортам, но в разговоре с Корягиным, шефом Вити, понял, что лучшее, на что он может рассчитывать, – место учителя в сельской школе. Именно это сказали Корягину в спецчасти, когда он попытался выдвинуть Витю на пост председателя научного студенческого общества. Витя тогда не знал, что его карты не только раскрыты, но и биты уже. Я любил его, видел в нем себя довоенного, того, кто еще не понял, что страшнее смерти, исчезновения без следа нет ничего – остальное семечки. Даже сельская школа для гения. А он обещал гения, а мне очень хотелось вставить фитиль тем, что сидят в спецчастях за обитыми железом дверями. Оказалось, что я был наивен до глупости. Но об этом ниже.
А сейчас о другом – о самом важном.
Более того, я был глубоко убежден, что структура регулярная – скорее всего, спираль, потому что любая конфигурация сложнее спирали. Моя догадка подтвердилась. Василь заметил очень важный момент – отсутствие рефлексов на меридианах.
Мы пошли дальше. Я предложил наклонять препарат под разными углами к лучам. Каждая удачная рентгенограмма была праздником, а буровская – ликованием. Буров продолжал поражать меня своей бескорыстной щедростью, впрочем, не он один. Слесарь Миня Семирягин. Твой тезка. О нем хочу рассказать отдельно. А пока Буров. Он проверил нашу догадку моим методом и получил бесспорное подтверждение спиральности. С непонятным хладнокровием поздравил меня. Ах, с понятным! Белки застили ему все. Начали думать дальше. Необходимо было знать пространственное расположение атомов и то, какие атомы предпочитают соседствовать друг с другом. Я вспомнил фразу Юзефы Карловны: “Довериться законам химии”. И главное: диаметр молекулы был больше, чем если бы она состояла только из одной цепи. Я верил в то, что должен быть совершенный биологический принцип; это звучит странно – и звучало странно. Метафизика. Но я вспомнил идею Кольцова, идею саморепликации, то есть самовоспроизведения. Купченко опровергал. Говорил, что Кольцов относил это только к белкам. Но Кольцов не мог знать того, что знали мы. Ген обязан точно копировать самого себя, значит – спираль двойная.
Надо было искать, искать. Купченко сомневался, и единственным моим аргументом было одно: важные биологические объекты всегда бывают парными. И еще – диаметр молекулы. Он был слишком большой для одной цепи. Я убеждал Василя, что сейчас для нас важнее всего установить пространственное расположение атомов. Происходили чудеса. Сейчас в это невозможно поверить, но это было, было!
Математическую модель скручивания альфа-спирали в жгуты разрабатывал никому не ведомый третьекурсник Витя Агафонов. Великий Лайнус Полинг и он. Он и великий Лайнус Полинг. Я замирал перед всеми винтовыми лестницами. Что-то мерещилось и ускользало, ускользало. Необходимы стали снимки, снимки, снимки. Купченко работал как бешеный. Я забыл все, у нас бывали тяжелые ссоры, они рассеялись, исчезла память о них. Он совершил титанический труд. И если говорить строго – он главное лицо в действе, которое вершили судьба и мы, безумные. Он позвонил мне на кафедру первого апреля и, путая русские слова с украинскими, сказал, что по рефлексам похоже, что основания уложены плоскостями друг на друга. Это было слишком невероятно. Я готовился к долгой осаде ДНК. На годы. Ведь прошло только одиннадцать месяцев с того дня, как мы встречались с Буровым на дне рождения Николая Николаевича Ратгауза.
– Так не бывает, – сказал я.
Трубку взяла Юзефа Карловна и поздравила нас. И опять сакраментальные слова:
– Яша, теперь вы должны узнать в водородных связях все, все, все. Больше всех в мире.
Мы узнали. Я измучил химиков, Василь прочитал основные труды. Оказались в тупике. Я считал, что основания должны быть расположены внутри, Купченко и Буров – снаружи. Я настаивал, но все распадалось. Если бы природный гуанин и тимин существовали бы в кетоформе, я мог бы закричать: “Остановись, мгновенье, ты прекрасно!”, но они не существовали. А в формах пар (помнишь, мы рисовали “аденин – тимин”, “гуанин – цитозин”) таилась одна потрясающая возможность. Что-то прекрасное. Загадка, тайна жизни – идея точного воспроизведения ДНК. Это сейчас кажется так просто и красиво, будто иначе и не может быть. А тогда учебники опровергали единственное, что было мне необходимо: кетоформу. Я настаивал. “Но они не существуют в кетоформе, – смеялся Купченко, – даже если ты отдашь за это жизнь”. И знаешь, я готов был отдать за это жизнь. Если бы пришел Сатана или Бог, лучше Бог, и сказал, что в обмен на мою жизнь он сделает так, что гуанин в природе будет существовать в кетоформе, я бы не раздумывая согласился. С одним условием: оставить записочку Василю.
Нужна была гипотеза. Я считал, несмотря ни на что, – основания внутри, Василь – обратное: снаружи. Я предложил построить набор молекулярных моделей и на них проверять наши противоречивые гипотезы. Проверять – это слишком сильно сказано, вернее – играть с моделями, почти вслепую. Понадобились медная проволока, картор, жесть. Теперь главным человеком стал Миня Семирягин, он вырезал из жести основания, он доставал проволоку. Нам было важно расположить правильно хотя бы одну пару, но именно это и не получалось. Лето прошло в мучительных поисках. Я не мог думать ни о чем, Василь взял отпуск, оставался ночевать на Бакунинской, где я жил тогда, ночами он кричал, вскакивал, силы наши были на пределе. Теперь мне кажется, может, это аберрация, но у нас было непонятное ощущение чего-то надвигающегося, страшного. Иначе отчего мы так бешено, исступленно торопились? Миня каркал, выпив стопку: “Вам несдобровать, чует мое сердце. Вас трое, это плохо. А главное, что видели”. “Видели” он произносил зловещим шепотом, но добиться, что он подразумевает при этом, было невозможно.
– Сам знаешь, что видели и что видите, – угрюмо твердил он.
Я догадывался, конечно, на что он намекает, но связи между тем, что воевали, побывали в Европе, увидели другую, богатую, сытую жизнь, и нашей возней с проволочными моделями не находил.
Миня оказался прав. Мы стали песчинками в буре, разразившейся над страной, сорвавшей культурный слой народной почвы, унесшей его на Север, на Восток, разметавшей по лагерям. Не случайно лето сорок восьмого года было душным, тяжким, с сухими грозами, с какой-то зловещей кровавой луной, плавающей в дымной мгле неба.
Мы часто бывали у Николая Николаевича, он провожал нас в темноте через парк к трамвайной остановке. Вспоминал Северцева, Надсона, Кольцова. Однажды сказал неожиданное: “Дуют ветры с запада, и дуют ветры с востока, и возвращаются ветры на круги своя, вам, Витя, пока не поздно, нужно расстаться со мной”.
Помню, как изумился Виктор: именно теперь, когда мы освободили его от нудной работы, когда математическая модель эволюции, их совместное детище, вот-вот должна была появиться на свет, – расстаться. Говорил мне, что у старика появились странности. Ночами перебирал архив, предлагая ему все самое ценное забрать себе; Виктор – отказался. Потом, наверное, жалел об этом безумно».
В то лето все были немного безумны. Старик Ратгауз, томимый дурными предчувствиями; Миня с его странными намеками; Яков, возящийся на загаженной кухне с нелепыми сооружениями; Василь, твердящий, что он слишком много облучался и теперь никогда не сможет иметь детей. Яков сначала отшучивался, потом понял – серьезно. Спросил:
– Тебе двоих достаточно?
– Чего?
– Двоих детей достаточно будет?
– Ну да.
– Тогда успокойся. Буровы всю жизнь работают с рентгеновскими лучами, и у них прекрасные, полноценные ребята.
Василь успокоился. Потом новое: «У нас хотят украсть открытие. Меня вызывал Кукинов, расспрашивал, чем занимаюсь, какие результаты. Я наврал, что по-прежнему белками, а дурак Буров, оказывается, сказал все. Он его тоже вызывал. Еще он почему-то выспрашивал, зачем я ходил на бойню».
– Глупый был, вот и ходил, – Яков цеплял основания, жестяные пластины, к кусочкам проволоки. – Сколько времени потратил на этот никому не нужный миоглобин.
– Он все допытывался, зачем я на бойне брал сердца лошадей.
– Ах, черт, черт! Ну никак не получается. Хоть ты тресни. Смотри, опять свободная связь.
Виктора поразила эта «свободная связь», потому что неотступно думал об отношениях с Зиной. Несколько раз предлагал пойти в загс расписаться, жить вместе. Зарабатывать на жизнь он сможет, будет давать уроки, писать рефераты, а потом – впереди премия, и не какая-нибудь, а Нобелевская.
– Нет, нет, – мотала кудрявой головой, – нет, так будет хуже.
– Кому?
– Прежде всего тебе.
Допытаться было невозможно, Виктор мучился. Театр уехал на гастроли, а она почему-то осталась. По-прежнему исчезала раза два в неделю, всплыла какая-то больная богатая тетка в Перловке. Он решил выследить. Стоял у окна лестничной клетки дома напротив, не отрываясь смотрел на подъезд. Конец рабочего дня, жильцы возвращались по домам. Завидев его фигуру, замолкали, шли медленно, осторожно. Он стоял спиной, не оборачиваясь. Слышал робкие шаги, испуганное дыхание. Миновав его, шаги убыстрялись, дверь квартиры захлопывалась торопливо, и ни один человек не спросил, зачем он здесь и что делает. В те годы боялись таких, прилипших к стеклам, наблюдающих за чем-то или ждущих кого-то людей. Черный жук-дровосек появился со стороны улицы Горького, и тотчас в окне Зины погас свет, жук развернулся медленно, притерся к тротуару, заслонив подъезд. Потом отъехал. Зина не разрешала в ее отсутствие справляться у хозяйки.
Он прождал в подъезде бесконечно долго, она вернулась в час ночи. Подъехал черный жук, хлопнула дверца, потом стук парадной двери, потом зажегся свет в окне. Он горел недолго, ровно столько, чтобы разобрать постель и снять платье.
Спросить впрямую было невозможно, слежки она бы не простила никогда. Начал исподволь: откуда у тетки богатство, замужем ли она и кто ее муж. Сразу напряглась, увидел это по настороженному взгляду, по тому, как медлила с ответом. Соображала.
– Она, они жили за границей, он занимал очень ответственные посты и сейчас занимает. Там, – глазами показала на потолок.
Следовало спросить, есть ли у теткиного мужа машина, – один раз Зина после визита к тетке обмолвилась, что измотана ужасно, от электрички тащиться до дома полчаса, да и электричек она не выносит.
Но это было опасно, Зина могла заподозрить слежку. Она была очень смышленая. Очень. Читала его мысли. Когда спросил небрежно: «Наверное, электрички переполнены и тебя, бедненькую, затолкали?» – ответила небрежно:
– Иногда дядя заезжает за мной после работы. Да, кстати, смотри, какую чудесную вещицу он мне подарил.
На шее, на тоненькой золотой цепочке, висела маленькая бабочка, усыпанная белыми блестящими камешками.
– Это бриллианты. Осыпь, конечно, но очень изящно, правда?
Много лет спустя они пошли на прием по случаю какой-то даты, то ли Галилея, то ли Улугбека.
Зина нацепила бабочку. Они были в ссоре, и он понял, что бабочка еще один удар. Хотел сказать: «С этой блямбой ты не пойдешь», но представил, что ждет его по возвращении с приема, и промолчал.
Она была жестоко наказана. Жена Гаврилова, знаменитого не только своими довоенными трудами, но и тем, что в лагере, в тюрьме развил, держа все формулы в голове, новую ветвь радиационной биологии, сказала громко, глядя Зине в глаза с ненавистью:
– Эту бабочку украли у меня при обыске. Просто украли вместе с другими фамильными драгоценностями. Я вас поздравляю – это редкая вещь елизаветинского времени.
Зина отступила, но сзади стояли плотно, молча. И тогда она сделала величайшую глупость: расстегнула цепочку, протянула цацку Гавриловой:
– Возьмите, мне не жаль.
– Ну зачем же, – брезгливо отшатнулась старуха, – вы ведь ее заработали.
Это был скандал, о котором долго шушукались в академии, но дома Виктор Юрьевич не позволил себе никогда напомнить ни словом, ни взглядом, потому что была ночь со слезами, с горьким, разрывающим душу шепотом, с жалостью, бросающей к жене сильнее страсти, с тем чудесным, что было только у них двоих и никогда с другими женщинами; и был звонок Гаврилова. Старик, картавя, говорил о нетерпимости женщин, об их жестокости друг к другу и о том, что «не судите и не судимы будете», ибо и он, прожив трудную жизнь, не знает правых и виновных, а знает грешников, убежденных в своей святости, и святых, мучающихся тяжкими грехами.
Потом он говорил о красоте и прелести Зинаиды Андреевны, о последней работе Виктора Юрьевича, удивлялся его умению из хаоса никем не познанных проблем зацепить и вытащить самое главное, самую суть, и под конец:
– Моя жена готова принести извинения вашей супруге.
– Ну, это уж слишком, уволь, – услышал Агафонов громкий старушечий голос и, опережая собеседника, сказал торопливо:
– Я всегда буду счастлив обсудить с вами интересующие нас обоих проблемы. В частности, генетический код.
Теперь он приходил на Бакунинскую просто так. Никакой особой необходимости в его помощи уже не было, но возникла другая – видеть Якова и даже Василя. Около них отступали тревоги, приходила надежда, что все образуется, что впереди ждет слава, безопасность, покойная жизнь. Статью о математической интерпретации процессов эволюции он отдал на прочтение Корягину. К ней приложил еще одну: преобразования Лапласа на полупростых группах Ли. Отдал скромненько, мол, просмотрите на досуге, а в душе – ликование: таких изящных, красивых работ у шефа не было.
От матери пришло письмо. Писала, что очень волнуется за него, снился плохой сон, пересказывать не станет, чтоб не сбылся. Просила в очередную посылку вместо сухой колбасы положить побольше глюкозы и аскорбиновой кислоты, с зубами стало неважно. Почему-то странный совет: залезть на антресоли, там в старом кофре должен быть клетчатый костюм, очень хорошего качества, пускай перешьет себе, перелицует и носит, материал хороший – двусторонний. А кофр не выбрасывать, он очень удобный и легкий. Она, видимо, забыла про костюм, привезенный отцом из Америки, конфисковали при обыске, еще при ней. Передавала привет соседям (жалкая попытка умилостивить чужих людей, незнакомых, чтоб не обижали сына). О себе ни слова. Лишь в конце две густо замаранные цензурой строчки. Попытался прочесть, но, кроме слова «ровесники», не смог ничего разобрать. Что-то в этом письме томило, была какая-то загадка. С этим старым кофром. Полез на антресоли. Квартира была пуста, соседи ушли на работу. Антресоль была длинная – во весь коридор, ползал по ней на животе, как огромный червь. Из-под соседского нищенского барахла выуживал обломки своей прежней жизни: гантели отца, заграничный эспадрон, измызганного голубого ослика – свою любимую детскую игрушку. Ослик добил. Лежал плашмя, уткнувшись в какую-то ветошь, и плакал. Когда-то ослик хранился в большой старинной шкатулке вместе с его первой соской и первыми стоптанными ботиночками. Шкатулку тоже забрали при обыске. Кофр был легким, несмотря на внушительные размеры, – стальной сундук, обитый по ребрам бамбуковыми полосками. Приволок в комнату. Кофр был пуст. Внимательнейшим образом обследовал изнутри все пазы и щели – ничего, только светлая рифленая сталь. С этим кофром притащился вечером на Бакунинскую. Мария Георгиевна стирала. Терла о волнистую блестящую доску голубое исподнее Якова. Василь у окна углубился в какие-то расчеты, а Миня Семирягин возился с моделью, изгибал остов, боком по-вороньи заглядывая в чертежи. Напевал тихонько одно и то же: «Тюх-тюх-тюх, разгорелся мой утюг». «Тюх-тюх-тюх», – смеясь, повторяла Люсенька, больная полиомиелитом дочь Марии Георгиевны. Мария Георгиевна ушла на двор снимать белье. Сказала:
– Поставьте чайник на керосинку. Яша скоро вернется.
Виктор вынул из кармана полкруга ливерной, купил в «трамвайке» – магазине трамвайного депо имени Петра Щепетильникова. Там всегда была свежая ливерная и серо-голубой «стюдень», как говорила соседка Дуня.
Люсенька посмотрела на колбасу и громко сказала:
– У людей просить не надо, люди сами дадут.
– Правильно, – одобрил Семирягин, – последнее это дело – людей просить. Тюх-тюх-тюх, разгорелся мой утюг.
– У людей просить не надо, – повторила Люсенька.
– Потерпи, – не отрываясь от расчетов, сказал от окна Василь, – а вы чайник поставьте, сказано же вам.
Яков вернулся довольный. Выгодно обменял на Казанском штампованные немецкие часы на мешочек муки и десять банок американской тушенки. С ним пришел инвалид. Яков любил приводить калек, угощать и до поздней ночи вспоминать войну. Один из инвалидов ловко спер аккордеон – главную ценность дома, но Яков продолжал водить убогих, правда, уже не так часто. Этот был неприятный, опухший, хриплоголосый и развязный.
– Вы что это? Бомбу робите? – спросил, ткнув костылем в модель.
Семирягин так и взвился:
– Ты эти штуки брось. Привели тебя подкормиться, так веди себя смирно. Не суйся. Это не по твоему уму. Наука.
– Что ж за наука, вроде самогонного аппарата? – инвалид зорко заплывшими глазками обшаривал комнату.
– Это, – Яков сел перед ним на стол, – это ты, и я, и он, и она, – показал на Люсеньку.
– Ну я и она, понятно, – оба безногие, а вы при чем?
Пока Виктор с Марией Георгиевной ставили чашки, тарелки, Яков просвещал инвалида. Рассказывал про хромосомы, про то, как состоят они из генов и есть в каждой клетке человека, как делятся особые половые клетки и весь человек заложен вот в такой молекуле, и как молекула распадается на две части, и каждая повторяет себя, и так без конца, пока не образуется живое существо.
– Это еще бабушка надвое сказала, что они распадаются, – буркнул Василь.
Инвалид оказался смышленым. Спрашивал, если у родителей разные глаза, то с какими родится ребенок, чей характер унаследует. Яков вернулся к Менделю, к бобам, к доминантным и рецессивным генам. Инвалид ушел поздно, оставив две десятирублевки. Яков сердился, требовал, чтоб забрал.
– Да мне хорошо подают, – смеялся инвалид. Выпил много, но не сказалось, только повеселел очень. – У меня сейчас время наступает самое рабочее. Ночь, люди скучают на лавках. А я тут как тут. Для бабенок: «Расскажу я вам вещь ужасную, это дело было в сорок третьем году…» Для мужиков: «В огороде под навесом армянин с тяжелым весом, а под ним Зюлейка Ханум…» Знаете такие песни? Прощевайте, я к вам заходить буду, может, придумаете, как мне ногу-руку вырастить из ваших генов-хренов.
Мине Семирягину он не понравился.
– В тылу ему руку-ногу оторвало снарядиком самодельным, знаю таких.
– Да он же рассказывал и про Корсунь, и про Гадяч, Третий Украинский – все совпадает, – не соглашался Яков.
– Я тебе такого порассказываю, такие узоры разведу. Да ладно! Аллах с ним. Вы меня послушайте. Сидите здесь, как сычи, в бирюльки играете, а у нас собрание было.
– Ну и что?
– А то, что аспирант этот выступал, с красными губами. Говорил, что есть люди, которые уродов в колбе выращивают.
– Ну и что, он идиот и мракобес, – Яков сидел откинувшись, ковырял в зубах. Был розовый, разгладились ранние сухие морщины.
Мария Георгиевна укладывала Люсеньку, напевала тихонько: «Дверь ни одна не скрипит, мышка за печкою спит, кто-то вздохнул за стеной…»
– Кто? – спрашивала Люсенька совсем не сонным голосом.
– Через десять лет я бы ее вылечил, – неожиданно сказал Василь, – если б начал заниматься микроорганизмами, а не этой бодягой, – кивнул на модель.
Яков перевел взгляд на него, спокойный взгляд подвыпившего человека, улыбнулся, прикрыв веки.
– Остался один рывок, и можешь убираться на все четыре стороны, но сейчас, сейчас уже поздно.
– А про кого он говорил, что выращивают? – спросил Василь. – Имена называл?
– Нет, но смотрел на меня.
– Да брось ты, – Яков потянулся сладко, – брось! Ты-то при чем?
– А при том, что я говорил, что вам несдобровать. Вас трое – целая компания, а компанией нельзя. И меня впутали, заставляете воровать, а что делаете – не знаю. Зачем вам эти жестянки?
– Инвалид и тот понял, а ты год возле нас кантуешься и не знаешь.
– И знать не хочу. И делать больше ничего не буду, и не просите.
Допил водку, встал; Яков молчал, раскачиваясь на стуле.
– Я ухожу.
– Валяй. Только возьми тушенку, две банки, что заработал.
Виктор остался ночевать. Зина уехала к тетке, домой идти не хотелось. Мария Георгиевна постелила им с Василем, как всегда, на полу, в кухне. Еле дождался, пока закончат привычные разговоры о молекуле. Им не давал покоя гуанин и тимин. Что-то с водородными связями не получалось.
Прочитал письмо матери, вместе пытались разобрать зачеркнутое. Василь угадал еще одно слово – «много», остальное – невозможно, замазано намертво.
– Впору мне под рентгеном посмотреть, – сказал Василь. – Это что-то важное. Раньше, когда ты письма показывал, ничего ведь не было зачеркнуто, она женщина неглупая, лишнего не писала.
Вместе обследовали кофр, особенно отличился Василь, ножом подлезал под бамбуковые бандажи, искал записку. Ничего.
Утром умывались с Яковом на дворе. Виктор сливал воду на мощную спину, перепаханную бороздами шрамов. Протянул полотенце.
– Я догадался, – сказал Яков.
Смотрел яркими глазами, лицо будто слезами залито.
– Я догадался. Там написано, что у них теперь много твоих ровесников, то есть понимай: начали сажать детей врагов народа. А чемодан этот – догадайся сам… – Закрыл лицо полотенцем, донеслось глухо: – Сматываться тебе из Москвы надо, да и мне, пожалуй, тоже.
Хлопнула дверь. Из соседней двухэтажной развалюхи вышел Миня Семирягин. Остановился на крыльце. Волосы прилизаны на косой пробор, рубашка свежая, белая с отложным воротничком.
– Андреич, – окликнул, остановившись, – утро доброе.
– Доброе, – отозвался Яков, помедлив.
– И вам, молодой человек, здравствуйте.
– Здравствуй.
– Андреич, так я к завтрему поднесу основания?
– Ага. И проволоки прихвати.
– Оне фраге. Вечером не приду, опять собрание. А завтра встренемся, поработаем.
А завтра все покатилось, как огромный состав под гору.
Сначала раздался гул. Гудел университет, гудели газеты, гудела земля. Поезд набирал скорость, в вагонах кричали, отчаянные соскакивали на всем ходу, катились под откос, безумные рвали тормозные краны, и все это орущее, проклинающее, стенающее ринулось в бездну.
Выползали окровавленные, прятались по углам, зализывали раны.
Осенью Виктор Агафонов с молодой женой катался на пароходе «Россия» по Черному морю. Проматывал премию величайшего в мире. Иногда до вечера не выходили из каюты, и гул, который услышал тридцать первого июля, навсегда слился с пульсированием бешеной крови в ушах.
Но сначала была сессия. Она открылась в последний день месяца.
Егорушка вечером гладил манишку Николая Николаевича. Противно скрипел под утюгом крахмал. Николай Николаевич глухим голосом читал свой доклад.
– Зачем дразнить гусей? – спросил Буров. – Имя Шредингера для них, что красная тряпка для быка. От вас требуется немного – в дополнение к выступлению Валериана Григорьевича рассказать о работе института, а вы Шредингера своего вытащили.
– Эта книга перевернула умы, как же я могу о ней не упомянуть?
– Она-то перевернула, но я знаю отношение к ней президента.
– А нам наплевать на отношение президента, – неожиданно резко сказал Петровский. – Кто такой президент? Неуч, обскурант.
– Но этот обскурант, как вы изволили назвать совершенно справедливо, – глава академии и любимец…
– Меня это не интересует, – Николай Николаевич складывал листочки доклада, – меня совершенно не интересует, кто чей любимец, к науке это касательства не имеет.
– Поживем – увидим, – миролюбиво отступил Буров. – Ну что, Валериан Григорьевич, повторяешь приглашение?
– Конечно, – Петровский невольно глянул на Егорушку, который перестал гладить и был весь внимание.
Буров с простодушной бестактностью устроил неловкость. В отсутствие Егорушки Петровский предложил всем идти к нему ужинать. В доме отмечали день рождения его маленького сына. Подразумевалось само собой, что Егорушка останется, но теперь, когда Буров так некстати напомнил о приглашении, ограничение трудолюбивого Егорушки в праве на вкусную еду и интересное застолье уже не казалось таким естественным. Ведь праздновался день рождения ребенка, а Егорушка тоже был как бы сынком, и притом нежно любимым.
– Вы говорите «поживем – увидим», – разрядив замешательство, Яков встал, похлопал по карманам брюк, отыскивая коробку «Казбека», вынул сигарету, закурил, сощурил глаза и вдруг со знакомым грузинским акцентом: – Заблуждаэтэсь, товарищ Буров, глубоко заблуждаэтэсь. Мы пасавэтовались и постановили: адним пироги и пышки, другим – тумаки и шишки, а вы гаварыте «поживем – увидим». Нэправыльно гаварыте…
– Вот это да! – хихикнул Егорушка. – Здорово подражает, я на рынке…
– А не съездить ли нам, братец, в клуб Зуева? – спросил Егорушку Николай Николаевич. – Ты говорил, там «Леди Гамильтон» нынче демонстрируют.
– Съездить, съездить, – обрадовался Егорушка, – я, правда, вчера днем смотрел, но хочу еще раз. Там эта леди сначала…
Виктор Агафонов слышал его торопливый, с растянутыми гласными, воронежский говор как сквозь вату, потому что поразило лицо Бурова. На секунду показалось, что умер: худое носатое лицо словно окостенело и сидел неестественно выпрямившись, вцепившись в изгибы ручек старинного кресла.
– Не пугайте, не пугайте, – небрежно и барственно махнул над столом холеной рукой Петровский. Блеснула белоснежная манжета с золотой запонкой. – Так что ж, Николай Николаевич, выходит, пренебрегаете?
– Не то чтобы, но… – Ратгауз улыбнулся самой любезной, самой светской из своих улыбок, – но чуть позже, скажем, часа через два, к чаю.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.