Текст книги "Запятнанная биография (сборник)"
Автор книги: Ольга Трифонова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)
У Петровских говорили о пустяках, о том, где взять черепицы на ремонт крыши, о преимуществах и неудобствах жизни вот в таких старых домах, построенных еще в прошлом веке для академической профессуры. Агафонов молчал. Он всеми силами удерживался от двух неодолимых желаний: первого – есть быстро и много, второго – смотреть на Елену Дмитриевну. И то и другое удавалось с трудом. Только в кино он видел таких красивых, благородных и холеных женщин, только в мечтах – такое обилие вкусной еды. Было непонятно, где и как в полуголодном городе добывались эти яства. Пили за Матрену, носатую горбунью со злыми серыми глазами. Оказывается, это она расстаралась. Горбунья стояла, прислонившись к косяку, прикрывала ладонью рот, смотрела мрачно, за стол садиться отказывалась. К Валериану Григорьевичу обращалась на «ты», с Еленой Дмитриевной разговаривала строптиво. Елена же Дмитриевна, напротив, была с ней необычайно ласкова и даже предупредительна. Агафонов спросил сидящую рядом Юзефу Карловну, давно ли женаты Петровские.
– В эвакуации, – ответила Юзефа, – Леночка – сирота, эвакуировалась из Ленинграда, работала машинисткой, родители ее были очень знаменитые люди.
– Погибли в блокаду?
– Нет, раньше. Много ей пришлось пережить. Детдом, голод, унижения.
«По ней этого не видно», – чуть не вырвалось у Виктора, но сказал другое:
– У нее, должно быть, сильный характер.
– Да-да, вы правы. Хорошая наследственность. Ее дед был ученым, а прадед – декабристом, старая русская фамилия.
– Сколько ей лет?
– Двадцать пять.
Агафонов прикинул: Петровский в два раза старше. Было странно, Елена Дмитриевна рядом с мужем была свободна, естественна и будто чуть снисходительна, а он словно робел ее, словно искал одобрения своим шуткам и каламбурам. В разгар веселья горбунья привела мальчика попрощаться перед сном с родителями и гостями. И появление стройного, румяного малыша в бархатном костюмчике вдруг сразу сделало ясным отношения обитателей красивого, счастливого дома академика Петровского.
Здесь все было связано любовью. И даже ревность к молодой красивой хозяйке, появившейся в доме, даже тайная и безнадежная любовь горбуньи к Петровскому растворилась в единодушной, безграничной нежности к округлому строгому личику, к пряменьким ножкам в белых чулочках, не испачканных на коленках, к ровно постриженной челочке и длинным полуразвитым локонам на затылке.
Агафонов вспомнил свою детскую фотографию тех далеких времен, когда жили в Харбине вот такой же счастливой семьей. Он стоит в кресле, такие же белые чулочки, морщинки на коленках, такой же костюмчик, такой же взгляд. Рядом, поддерживая, Домна, с другой стороны – мать. То было сладостное, не закрепленное сознанием время, когда Домну любил больше, чем мать, и осталась только память о темноте, страхе, ласковом шепоте Домны, разгонявшем ужас и одиночество внезапного пробуждения, о нежной успокаивающей тяжести ее руки, укрывающей всю грудь, где что-то колотилось и трепетало.
Пили за здоровье мальчика, хозяйки, Матрены, отдельно за каждого гостя. За Виктора поднял тост Петровский, говорил, как счастливо судьба его, только вступающего в науку, свела с таким великим ученым, как Николай Николаевич Ратгауз. Синтетическая теория эволюции, ее математическая модель, созданная ими, станут, может, самыми блистательными идеями века. Кроме того, общение с выдающимся умом и честнейшим характером – великолепный жизненный пример для начинающего ученого.
– За нашу золотую! – Яков потянулся через стол, чокнулся чересчур сильно, красное вино выплеснулось на скатерть.
Агафонов испуганно глянул на Елену Дмитриевну. Она улыбнулась, сморщив маленький, в золоте веснушек, туповатый носик. Агафонова опять поразило сияние, окружающее ее, отблеск его, казалось, ложился даже на сидящих рядом Петровского и Василя.
Василь был угрюм. Видно, похвалы Виктору показались чрезмерными, он очень строго всегда следил, кому сколько положено. Признавал без оговорок талант лишь у Якова и, как ни странно, у Юзефы Карловны. Говорил, что у нее потрясающая интуиция, а это качество и есть самое главное для ученого. «К сожалению, Юзефе не хватает мужского, абстрактного, было бы – заткнула бы за пояс всех нас». За столом он все время тихо переговаривался с Юзефой о чем-то, наверное о рентгенограммах. Юзефа пришла в нелепом крепдешиновом платье с неровно подшитым подолом, на голове что-то наподобие чалмы с большим узлом надо лбом. Разговаривая, вертела в руках странный широкий нож, похожий на миниатюрный турецкий ятаган. Такой же нож, лежащий рядом с тарелкой Виктора, очень беспокоил его. Решил им не пользоваться, приглядеться к соседям. Яков мазал им масло на хлеб. Буров подгребал на вилку салат. Петровский и Елена Дмитриевна не пользовались вообще. Им Агафонов доверял больше – и оказался прав. Когда Матрена принесла огромное блюдо с карпами, запеченными в сметане, именно эти ножи-ятаганы и пошли в ход.
Петровский со столика, стоящего позади, взял новые бутылки. К рыбе полагалось белое.
– Яков Андреевич, что предпочитаете: гурджаани, цинандали?
– Вот это настоящий пир! – хохотал Яков. – Но я предпочитаю горькую.
Петровский разливал вино в бокалы. Была тишина, почему-то все внимательно наблюдали, как он это делает. Но когда наливал Юзефе Карловне, она сказала громко и отчетливо:
– Да, пир. Во время чумы.
И словно рухнули стены, обклеенные синими с золотом обоями, и гул ворвался в столовую, освещенную розовым светом старинной лампы, и то, о чем старательно молчали весь вечер, грозным призраком встало у каждого за спиной.
Говорили все сразу.
– Не пугайте, я уже говорил, не пугайте.
– Именно этого они и ждут от нас.
– Я не пугаю, я предчувствую.
– Под рентгенограммы идеологии не подведешь.
– А нам наплевать, правда, Витя? Мы от них не зависим, мы зависим только от того, в какой форме существует природный гуанин.
– Ты наивен, Буров, ты безнадежно наивен, судьба твоего учителя ничему тебя не научила. Эти пшеклентне…
– Юзя!
– Кстати, природный гуанин существует только в энольной форме.
– Виктор, почему ты молчишь?
– Почему вы так уверены, Юзефа Карловна?
– Это написано во всех учебниках.
– Виктор, почему ты молчишь?
– Я, как директор института, не позволю у себя всякой бездарности…
– Дорогая Юзефа Карловна, ссылка на учебники годится для студента первого курса…
– Ты что думаешь, тебя не коснется? Спрячешься за формулы?
– Валериан Григорьевич, минуточку, вы беспартийный, это ваша ахиллесова пята…
– Не посмеют. Стране нужен хлеб.
– Это только начало. Вот увидите, это только начало.
– А я скажу: «Какое право вы имеете топтать имя великого Менделя?..»
– Ты совершенно прав, Василь, эта сессия всего лишь увертюра…
– …Но вместе с Менделем тебе придется защищать и свою жену, доказать, что я не дочь Пилсудского…
– А мне не нравится, что ты все время молчишь, Агафонов.
– Отстань, чего привязался?
– Я вижу, сессия уже началась! Кричите на всю округу, хозяйку напугали. – Ратгауз склонился над рукой Елены Дмитриевны, загорелая блестящая лысина, крепкая, еще не старческая шея.
– Да, – Елена Дмитриевна поверх его головы посмотрела на мужа жалобно, и сияние вдруг померкло, она была по-прежнему очень красивой, может, даже еще красивее, но сияния не было. – Да, – повторила она, качая пышной головой, – я боюсь, я очень боюсь.
Петровский будто не услышал, а Николай Николаевич осторожно и нежно погладил ее волосы.
– Все образуется, Леночка, – сказал тихо, – все образуется, и все образумятся.
Яков суетился, устраивал место своему кумиру: отодвинул от стола кресло, чтоб сел удобнее, рыскал глазами по блюдам, отыскивая лакомые куски. Он очень любил Ратгауза, однажды сказал Виктору:
– Ты знаешь, я проверил себя мысленно. Кому я могу отдать свою жизнь. И вдруг выяснилось: странная вещь, старику Ратгаузу.
Николай Николаевич остановил его хлопоты, прикоснувшись к плечу, и Яков тотчас уставился подобострастно, ожидая приказания.
Но Ратгауз сказал неожиданное:
– Валериан, у тебя есть Библия?
– У Матрены, я ей дарил.
Позвали Матрену.
– Зачем тебе? – спросила Петровского подозрительно. – Чего выдумал-то?
– Это мне, Матрена, – пояснил Николай Николаевич.
– Тебе – другое дело, тебе дам.
– Мой дед был глубоко и истово верующим человеком, – Николай Николаевич говорил глухо, и Виктор вдруг почувствовал страшное волнение. Сколько раз потом он поражался и не мог найти объяснение ужасной мысли: «Это в последний раз. Эта комната, женщина, розовый свет, синяя с белым посуда, сидящий в кресле с огромной книгой на коленях, его медленный, глухой голос».
– …Я тоже был верующим. Но, к сожалению… Хотя что-то осталось, – он листал Библию. – Что-то осталось, не догмы, а мысли и чувства…
– Что ты ищешь? – сварливо спросила Матрена, ей не нравилось, что он так быстро листает страницы.
– Ты знаешь, какая служба правилась вчера и сегодня?
– Как же, узнаешь тут, – Матрена зло зыркнула на Елену Дмитриевну, – каждый день гости.
– А я помню. Общая. Мученикам. Святым Петру и Павлу и первомученикам римской церкви.
– Господи! Прости меня, грешную, у меня ж отец Петр. – Матрена отодвинула с отвращением недопитую рюмку, ушла. Из кухни донеслось: – Сами гостей теперь ублажайте, а я уж свое отгорбячила; сыночка уложу – и в церкву.
– Что ты наделал? – с веселым укором спросил Петровский. – Понадобилось же тебе не ко времени.
– Вот, – Ратгауз положил книгу на стол, склонился к свету, – вот. Слушайте, что положено сегодня читать, в день памяти первомучеников.
Виктор Юрьевич не любил свои сны. Приходили не часто, но, исчезнув, оставляли чувство реальное, как этот, недавний.
Думал об Аньке, испытывая к ней, казалось, забытые нежность и раздражение. Все движения ее души, все поступки всегда были понятны, радости вызывали зависть ничтожностью причины, а несчастия мучили неприятно, потому что причиной был сам.
Что означал будильник, стрелки которого показывали ток и напряжение? Что означал орел, отпрыгивающий тяжело, боком, каждый раз, когда казалось, достаточно протянуть руку? Что означало воспоминание о детской любви к Шепелевой? Лина на торжественных утренниках и прощальных кострах танцевала славянский танец Дворжака, красиво крутя алую ленту на палочке. Кто-то еще танцевал славянский танец Дворжака? Какая-то женщина, очень худая, с черным пушком на ногах и на руках. Все слилось, перепуталось. Может, черная танцевала тоже во сне, заместив в подсознании Лину Шепелеву. Женщины снились часто. С ними происходила странная вещь: во сне со всеми ними была или подразумевалась близость. Иногда абсолютно неожиданный вариант. Елена Дмитриевна Петровская или аспирантка Бурова, с которой оказались в соседних каютах парохода – плывущего по Волге международного симпозиума. Оба случая были сомнительны, потому что по пьяному делу. Утром просыпался один, но какие-то смутные воспоминания. Женщины держались как ни в чем не бывало. Это мучило, казалось безумием. Аспирантка здоровалась подобострастно, как с посторонним уважаемым корифеем.
Елену Дмитриевну застал в баре санатория. Отдыхал в Кисловодске, неделю назад вместе выпивали по поводу чьих-то именин, вместе возвращались в свой корпус.
За тридцать лет золото потускнело и облезло, но в сумраке бара показалась прежней, и потом, не мог же он из сна узнать, что стоит вынуть всего лишь одну шпильку – и этот золотистый узел прольется на плечи сплошным душным потоком. Сел рядом. Она молчала, безостановочно крутя соломинкой в бокале с какой-то зловеще-красной бурдой. Позвякивали льдинки. Агафонов заметил, что рука немного дрожит. Уставился не отрываясь.
– Почему вы так смотрите на меня, Агафонов? – тихо спросила Елена Дмитриевна.
– Как?
– Будто не можете чего-то вспомнить…
– Не могу. Я не могу вспомнить, спали ли мы с вами или нет.
– Вам надо лечиться, Агафонов, обязательно лечиться. – Елена Дмитриевна поднялась.
– Постойте, – Агафонов взял ее руку.
– Оставьте меня, – громко, на весь бар сказала Елена Дмитриевна.
Барменша что-то уронила. Такие сцены ей еще не приходилось наблюдать.
– Я вас ненавижу. – Елена Дмитриевна вырвала руку, оцарапав ладонь кольцом.
Во сне или пьяном бредовом соитии все было по-другому. Она говорила: «Не уходи! Только не сейчас! Не уходи!» Ощущение кошмара.
В юности читал сказку про человека, которому приснился жуткий карлик. Карлик говорил страшные слова, крушил и портил все вокруг, разбил любимую старинную вазу, дымил в лицо вонючим табаком коротенькой трубочки. Человек проснулся в слезах, в отчаянии. Комната сияла чистотой и порядком, на столике возле кровати дымился обычный утренний кофе, лежали газеты. Человек улыбнулся, сел и… увидел, что вазы нет. Все аккуратно подметено, но в углу валяется маленький синий осколок и коротенькая трубочка. Царапина на ладони могла быть тоже из сна.
Будильник в руках Аньки из яви. Кажется, один раз видел утром: стоит в дверях в своем самодельном с жалкими кружевцами халатике, держит над головой будильник, и будильник звенит, звенит.
…Я копаюсь во всей этой ерунде, потому что боюсь читать дальше, хотя бояться нечего. Все заметено, засыпано пылью времени. «…И одна попона пыли на коне и конокраде». Бояться надо другого – того, о чем не знает ни один человек на свете, и Анька не догадывается. Отчего всю жизнь странное: все плохое, что было, казалось, было не с ним. То ли читал, то ли рассказывал кто-то, то ли видел в кино.
Последний вечер у Петровского. Библия на коленях Ратгауза. Яков вскочил и закричал: «Претерпевший же до конца – спасется». Желание уйти как можно скорее, уйти не оглядываясь, уйти, чтобы забыть навсегда. То же самое той страшной осенью, через год. После нее он больше никогда уже не ездил в тот поселок, хотя в нем жили друзья, функционировал замечательный дом отдыха. Последний раз в неслыханной красоты день приезжал к умирающему старику Ратгаузу. На электричке. Он помнит серо-голубой цвет воздуха, запах сожженных листьев, тяжесть крашенных зеленой липкой краской ворот, коврики с египетскими картинками на стене комнаты Олега Петровского. Помнит число – пятнадцатое октября. А тот вечер у Петровских был – тридцатого июля. Канун катастрофы… И Агафонов встал, снял с полки черную толстую книгу с пятнистым обрезом. Искал в конце, профессионально, зная, как и где надо искать нужное; часто говорил студентам:
– Умение работать со справочной литературой, знать, как и где надо отыскать нужное, – одно из необходимейших умений ученого, как всякого интеллигентного человека.
Курсивом выведено: «Претерпевший же до конца – спасется». Значит, это то, что нужно. Сначала из Матфея, потом «Послание к римлянам».
«…Все это – начало болезней, – читал Агафонов. – Тогда будут предавать вас на мучения и убивать вас; и вы будете ненавидимы всеми народами за имя Мое. И тогда соблазнятся многие: и друг друга будут предавать, и возненавидят друг друга. И многие лжепророки восстанут и прельстят многих. И по причине умножения беззакония во многих охладеет любовь. Претерпевший же до конца – спасется».
Агафонов открыл заложенное карандашом дальше.
«…Итак, братья, мы не должники плоти, чтобы жить по плоти. Ибо если живете по плоти, то умрете, а если духом умерщвляете дела плотские, то живы будете…»
Зазвонил телефон. В ответ на вопросительное «слушаю?» в трубке молчали, живое молчание. Такие номера любила Альбина. Сказал грубым голосом: «Какого черта!» – шлепнул трубку. Мелькнуло: «А вдруг Анька, тогда зря». Потом: «К черту Аньку! К черту их всех, дур несчастных!»
«…Мы не должники плоти… – это уже читал, – …то живы будете. Ибо все, водимые Духом Божиим, суть сыны Божии. Потому чтобы не приняли духа рабства, чтобы опять жить в страхе. Ибо думаю, что нынешние временные страдания ничего не стоят в сравнении с тою славою, которая откроется в нас».
– «…Ничего не стоят в сравнении с тою славою, которая откроется в нас… Ничего не стоят!» – прочел вслух Виктор Юрьевич.
Снова зазвонил телефон.
– Аня, – не дожидаясь голоса, сказал Агафонов, – Анечка, приезжай скорее или дай мне знать – я приеду за тобой.
Пауза, трубку положили.
Яков сменил чернила. С этой страницы вместо густых фиолетовых пошли водянистые, синие. Он писал:
«Николай Николаевич Ратгауз был самым замечательным человеком из всех, кого мне пришлось встретить в своей многотрудной жизни. Он не был безгрешен, совсем нет. Так же, как всех нас, его обуревали сомнения и страсти. И даже порок. Но последнее касается только его, не мне судить. Я написал “сомнения” и сам засомневался – были ли у Николая Николаевича сомнения? Я говорю о тех сомнениях, когда встает вопрос “быть или не быть?”. Много раз пришлось ему решать это, и он оставался человеком во все времена. Судьба хранила его, хотя при всем своем уме и гениальности он совсем не разбирался в людях. Он был мамонтом, пережившим несколько ледниковых периодов. Последнего не пережил. Его предали все: друзья, соратники, любимые и нелюбимые ученики. Кого-то можно оправдать, например, Бурова он предупреждал, говорил, что глупо бросаться под колеса взбесившейся махины. Но нельзя оправдать меня и Виктора Агафонова. Я слишком кичился своей смелостью. Чего она стоила – смелость никому не ведомого кандидата наук! Я не имел права при нем так демонстративно, так вызывающе… Я провоцировал. Но ведь я понимал тогда, что нахожусь рядом с великим ученым. Очень понимал. Зачем же не остановил, не отговорил от нелепой жертвы. Я был безгранично, преступно легкомыслен. Почему не понял сам, не объяснил ему, что во имя науки, во имя будущего ее нужно открыть кингстоны и лечь на дно? Парадокс заключается в том, что именно он, а не я уговаривал встать над схваткой. Довод – ДНК. Он верил в нашу золотую молекулу, верил в идею саморепликации, верил в то, что трое полуголодных и полуграмотных (в смысле уровня тогдашней мировой биологии) сделают величайшее открытие века.
Теперь, когда выяснилось, что это было невозможно, я спрашиваю себя: зачем? Я спрашиваю: кто был прав? Наверное, Буров, он отработал, оправдал. Или Агафонов? Не знаю. Мне кажется, с Виктором все сложнее. Он уже с детства был надломлен, осталось приложить усилие. Его приложили. Не знаю, не хочу знать, велико ли было это усилие-насилие. Но верю в возмездие. Много замечательного сделал Виктор, но ничего равного тому, что мог сделать, если б остался с Ратгаузом до конца.
Если бы ты знала, рыбонька, – все это предвидел Николай Николаевич. Была попытка. Он прочел из Библии. Я очень хорошо помнил смысл прочитанного, но чудо было не в смысле, а в формулировках. Если б я мог вспомнить. Но я помню другие слова Николая Николаевича: “Ужас заключается в том, что я очень хорошо знаком с предметом своей вечной боязни. И я должен преодолеть это. Понимаете, обязательно преодолеть, ведь я уже стар, а вы молоды и не знакомы с предметом”.
Он рассказал мне, как пришел в дом своего любимого учителя, дом был разгромлен, в кабинете на полу валялись книги, рукописи, а в столовой накрыт стол, старая глупая нянька угощала работавших всю ночь чаем. Николай Николаевич примчался по звонку няньки: на рассвете увели хозяина, а через два часа приехала скорая, чтобы, взломав дверь ванной, шлепая по багровой воде, просочившейся в коридор, унести хозяйку. На стекле зеркала ванной было написано размашисто губной помадой: “Коля, такоф был угавор”. Она была венгеркой, несносной гордячкой, глупо кичившейся своим каким-то особым происхождением. Она тиранила учителя и любила его. Именно она сумела спрятать для Николая Николаевича черновик последней самой главной работы мужа.
Николай Николаевич показывал его мне. С него-то все, собственно говоря, и началось, ибо в нем было самое гениальное прозрение. Идея спиральности, а значит, и саморепликации.
В те времена, при самом примитивном рентгеноструктурном анализе, при неумении извлечь в чистом виде препарат, этот человек чуял, чувствовал тайны живой материи. Кстати, этим же свойством обладает Виктор Агафонов, недаром является основоположником многих идей и направлений, но изъяны его личности, как это ни странно, не дали ему подняться на самые высокие вершины. Во всем всегда был расчет, иногда продиктованный страхом, иногда, видимо, пользой дела, но расчет. Юношей судьба бросила его, одинокого, беспомощного, барахтаться в грозном океане нашего тогдашнего бытия. Необходимо было цепляться, приспосабливаться, лгать, хитрить. Необходимо – иначе бы не осуществился его дар, иначе бы просто не выжил. Самое простое и жизненно необходимое добывалось ценой лжи, хитрости. Помнишь, мы с тобой как-то заметили, что у людей, которые лгут, искривляется рот. С Виктором произошло другое, но это другая тема, и речь сейчас не о нем».
– Дерьмо! – громко сказал Агафонов. – Тоже мне. Пимен-летописец нашелся.
Красным фломастером написал через всю страницу: «А где ты был, когда старик умирал? А Кудряшова-Кулагина?»
Поразился, что нужная фамилия возникла мгновенно из дальних времен, казалось, уже навсегда забытая. Так же неожиданно возникла когда-то и женщина. Румяная, статная, она мелькала рядом всю ту страшную неделю. Самая безумная деталь безумной жизни. Все знали о ее выступлении на сессии, но почему-то считалось нормальным, что она рядом, и Яков был влюблен, и каждый день просил ключи, и Мария Георгиевна не отвечала, когда Яков спрашивал, нравится ли Люсеньке в санатории в Сокольниках.
Квартира пустовала. Соседи уехали в отпуск подкормиться к родственникам на Украину, Зина – догонять театр в Свердловск.
Виктор жил один. Теперь знал – это было самое счастливое время. Зина не приносила с собой ежедневных страданий ревности, недоверия, не отнимала времени и сил, каждое утро он просыпался очень рано и, уже в полудреме, с начала до конца охватывал, ощупывал мысленно все проделанное, чтобы, встав, выпив стакан чаю и съев голубой студень имени Петра Щепетильникова, немедля приняться за работу.
Теперь, когда нудное, ничего не дающее уму расписание рядов для Якова осталось позади, можно было снова вернуться к операторам Лапласа. Кроме того, Яков подсказал идею: чтобы работа над ДНК не прошла для Виктора втуне, к полученным дифференциальным и интегральным уравнениям он должен попытаться применить метод теории групп. Яков обладал потрясающей способностью кидать идеи, увлекаться ими и увлекать других.
В обед Виктор шел размяться в Миусский сквер. Там под огромными липами чинно прогуливались слушатели Высшей партийной школы. Как-то услышал обрывок разговора: «…менделисты-морганисты… а кто видел эти гены?»
Смуглый в габардиновом костюме, выставив вперед свернутую газету, словно стрелочник флажок, отрезал твердо: «Генов нет! А морганистам надо дать по рукам!»
Виктор представил, как он этой газетой пытается дать по рукам Якову, но Яков успевает убрать со стола ладони, что-то вроде детской игры. Развеселился ужасно. Почему-то вдруг вспомнилось, что именно здесь, в этом сквере, около бетонных изогнутых барьеров подземной общественной уборной, пережил первый обман в своей жизни.
Отец принес замечательный черный мячик. Тяжелый, из литой резины, он высоко подпрыгивал и очень хорошо умещался в руке. Подошел мальчик, поиграли немного вместе, а потом мальчик попросил разрешения взять мячик домой, с тем что завтра в это же время придет на площадку возле уборной и принесет свое сокровище: что-то загадочное, что само скачет по бетонному барьеру, спрыгивает на землю и снова возвращается на барьер. Самым интересным было то, что бабушка мальчика подтвердила существование такой штучки. Самое интересное и надежное. Они ушли в направлении Лесной улицы, а на следующий день Витя до сумерек простоял возле уборной, ожидая нового друга и его бабушку. Они не пришли. Не пришли и назавтра. Это было так ужасно, что он ничего не рассказал матери и отцу. Те бы просто не поверили.
Агафонов вспомнил, как переживал, как не допускал мысли об обмане, ходил по дворам Лесной в надежде увидеть мальчика или хотя бы бабушку. Наверное, с тех пор невзлюбил Лесную, считал самой уродливой улицей Москвы.
Еще вспомнил о визите к шефу. Шеф позвонил и сказал, что специально приехал с дачи для важного разговора. Голос ласковый и какие-то туманные намеки. Приятные намеки.
Корягин жил неподалеку, на Третьей Тверской-Ямской, в красивом доме. В таких домах, с просторными чистыми лестничными площадками, с медными табличками на дверях, Виктору прежде не приходилось бывать. Окна кабинета выходили в маленький сад, и Виктор невольно загляделся на прекрасное дерево, укрывающее мощной кроной балкон. Шеф объяснил, что дом его очень редкий – кооператив, построенный задолго до войны. Виктор не знал, что такое кооператив, шеф объяснил. Организован кооператив был для иностранных специалистов, приглашенных работать на советские предприятия. «Здесь жили немцы, англичане и даже один датчанин». Виктор спросил, живут ли они и теперь или уехали, шеф сказал коротко: «Не живут», показал рукой на кресло. Вечерний свет падал на его рябое лицо, черная полумаска слепца, как всегда, вызвала образ похоронной лошади в траурных шорах. Видел в трофейных фильмах. В трофейных фильмах видел и такую роскошь: бархатные занавески с шариками, бронзовые канделябры, огромных фарфоровых собак.
– Как продвигается работа? – спросил шеф.
– Видите ли, у меня есть одна идея, к дифференциальным и интегральным уравнениям…
– Я говорю о вашей совместной работе с Ратгаузом, – перебил шеф.
Виктору не понравилось, что перебил и что не назвал по имени Николая Николаевича. Машинально взял со столика какую-то круглую вещицу.
– Положите табакерку, это очень ценный и хрупкий предмет, – сказал шеф.
Виктор осторожно вернул коробочку на место, но ответил нахально, вялым тоном:
– Ту работу я пока оставил.
– Напрасно, – шеф сидел неподвижно и очень прямо. – Меня она очень интересует. Насколько помню, вашей задачей было создание математической модели естественного отбора. Вы читаете газеты?
– Нет, – признался Виктор, – я так погрузился…
– Неважно. Скажите, как поставлена конкретная задача?
– Пожалуйте пить чай, – прошелестел слабый голос за дверью.
Не шелохнувшись, шеф сказал раздраженно:
– Пожалуйста, повремените. Итак?
– Нам нужно посчитать скорость отбора в популяции. Николай Николаевич, – Виктор выделил почтительностью голоса имя, и в рябом лице что-то дрогнуло, – Николай Николаевич считает, что необходимо объединение экспериментов с математическим моделированием процессов борьбы за существование и отбора, и разговор должен идти в понятиях кибернетики.
– Все что угодно, но без упоминания этого жупела.
– Чего-чего?
– Вы не знаете, что такое жупел?
– Я не расслышал.
Виктор не знал, что такое жупел, но по интонации понял: что-то вроде пугала, понял также, что сидящий перед ним неподвижно человек одновременно словно бы парит над ним, делая круги.
– Там еще много неясного, – сказал неуверенно. Шеф молчал.
– …например, как учитывать эволюцию самих факторов, влияющих…
– Значит, так. Вы откладываете все и заканчиваете эту работу. Именно это. Дайте мне только чистую математику, все эти эволюции, популяции убрать. Только математические понятия. Только.
– Но…
– Я повторяю, только чистая математика. В конце концов, для нас это только система дифференциальных уравнений.
Виктор хотел сказать, что он не единственный хозяин этой работы и даже не главный, хотел также дать понять, что и он, шеф, не хозяин над ним, но ловкая фраза все не придумывалась. Молчание затянулось. За дверью все время кто-то ходил в мягких шлепанцах: туда-сюда, туда-сюда.
– Работа должна быть на этом столе, – без жеста, указывающего на огромный стол с бронзовой резной оградой, сказал шеф, – через неделю.
– Это невозможно.
– Это необходимо, иначе вы не попадете в список соискателей премии этого года.
– Какой премии?
Слепец впервые шевельнулся, чтобы указать на огромный портрет, висящий в простенке меж бархатными портьерами.
– А-а, – глупо проблеял Виктор.
Потом пили чай с жирным хворостом за круглым столом с множеством ножек на бронзовых колесиках. Вокруг стола сидели старухи, тихие, похожие друг на друга, в одинаковых белых блузах, с одинаковыми сеточками на гофрированных седых головах. Старухи молчали. Хворост крошился, сыпался на скатерть, пачкал руки. Было мучение, хотелось поскорее уйти, но шеф деревянным голосом что-то талдычил о полупростых группах Ли. Потом спросил неожиданное: говорил ли когда-нибудь Ратгауз с Виктором о нем?
– Никогда, – с набитым ртом ответил Виктор, кусочки непрожеванного хвороста упали в чашку, всплыла жирная пленка.
– А о ком он говорил?
– О Трофиме, – неожиданно оговорился привычной насмешкой Якова Виктор.
– О ком, о ком?
– О Лысенко.
– А-а… ну, ну.
Появилась бледная девушка.
– Это вы, Настя? – спросил шеф.
– Да, – тихо ответила девушка.
– Успела?
– Да.
– Ну и где она?
– Маша ее отмывает в ванной.
– Там действительно целы все камни?
– Наверное. Я в этом не понимаю, – равнодушно ответила девушка.
– А в чем вы понимаете? – спросил шеф.
Девушка промолчала. Виктора здесь явно не стеснялись.
– Могла бы посмотреть внимательней, – смягчился шеф. – Все-таки вам подарок.
Старухи ахнули хором. Залепетали одинаковыми голосами:
– …елизаветинская, цены нет, повезло, под счастливой звездочкой…
Виктор вспомнил глухие, осторожные сплетни на кафедре о какой-то то ли племяннице, то ли приемной дочери шефа, но было неинтересно, хотелось уйти поскорее, чтобы обдумать весь разговор, и особенно о премии. Его не задерживали.
Привычка загадывать изводила всю жизнь. Загадывал на все: на количество ступенек, на номер трамвая, на сумму цифр билета в метро, иногда даже не успевал придумать желание, а уже пытал счастье. Вернее, желание было одно: «Чтоб все это кончилось». «Этим» была сначала его тогдашняя жизнь, потом мучительная жизнь с Зиной, потом ожидание очередной премии, потом исследования в академической клинике, что-то с кровью, но обошлось, потом опять ожидание премии. Сейчас ожидание звонка. Нужно было, чтобы позвонила Анька. Он поедет к ней, искупление вины – искупление грехов. За все время ее добровольного изгнания Агафонов вспоминал о ней редко, с неприятным чувством, и каждый раз испытывал облегчение, что кончилась эта ненужная история. А теперь вдруг такое решение. Было и подспудное: Анька должна быть рядом, так безопаснее, слишком велик риск, что все откроется… Как он не понимал этого раньше? Вполне реально, что Олег Петровский уломает ее и она выйдет за него замуж. Деваться ей просто некуда, семейка не приведи Господь. Одна сестрица чего стоит! Позвонила Олегу, «открыла ему глаза», потом сюда: тоже «открыла глаза». «Девочка непутевая, выросла без отца, бездельница, а вы тоже хороши. Такая разница в возрасте! Партком, местком, черта в ступе».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.