Текст книги "Артур Шопенгауэр. Философ германского эллинизма"
Автор книги: Патрик Гардинер
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)
Однако именно эти измененные значения терминов заставляют нас обратить внимание на то, что сам Шопенгауэр считал центральным ядром своей теории личности: признание независимости воли от управления интеллектом и коррелятивное заявление, что она есть «первое и первоначальное», а последний лишь «добавляется в качестве инструмента». Мы не можем через акт мышления «решить быть тем или другим… действовать так или иначе»; говорить таким образом означает в картезианской манере круто изменить истинное положение дел, которое гласит, что человек «знает самого себя вследствие и в соответствии с природой своей воли, а не волит вследствие и в соответствии со своим знанием» (том I).
Тем не менее вышесказанное не исключает того, что интеллект обладает способностью обнаружения и представления различных возможностей, открытых для воли в определенных ситуациях, ввиду его знания обстоятельств, в которых находится агент действия, и результатов, которые следуют при определенном стечении обстоятельств. Остается только заявить, что интеллект не может определить заранее через сознательные акты выбора, «решения», которые в конечном итоге будут приняты в ответ на информацию, добытую им. Воля, другими словами, есть «тот сильный слепой, что несет на своих плечах зрячего хромого» (том II).
Одна сторона общей критики, подсказанная шопенгауэровской доктриной действия и ее связью с волей, может принять следующую форму.
Уже было отмечено, что тенденция говорить об «актах воли» или «волениях» как о ментальных операциях или действиях, которые неизменно предшествуют или служат поводом для некоторых видов физических движений, порождена трудностью различения того, что мы делаем предумышленно, с какой-либо целью, или, во всяком случае, в некотором смысле «намеренно», от того, что мы не делаем так. Шопенгауэр отвергает оба типа интерпретации «волений», о которых только что было упомянуто: но дал ли он приемлемое альтернативное разрешение этой трудности, с которой обычно сталкиваются? Возможен лишь один ответ: не дал. Но, напротив, можно возразить, что временами кажется, что он готов был истолковать понятие воли настолько широко, что оно может употребляться равным образом для объяснения любого движения тела, за исключением того, что обусловлено действием внешней физической силы. Может показаться, что такое объяснение искажает понятие воли не только в его традиционном употреблении, но также лишает его специфического значения, столь ценного для самого Шопенгауэра как отдельной и единственной категории интерпретации, через которую может быть разрешена «загадка» вещей и выявлена недостаточность научных объяснений.
И далее вполне возможно говорить о реальности эффективного сознательного выбора или осознанной цели, по крайней мере, в некоторых случаях, если предполагается, что понятие «тайных» или «бессознательных» действий воли может сохранять интеллигибельный смысл: но в таком случае не окажется ли, что Шопенгауэр виновен в том, что расширяет последнее понятие настолько, что нельзя выделить какой-либо конкретный случай из нашего опыта как агентов действия, к которому нельзя не применить? Действительно он считает «свободу воли», или Wahlentscheidung, отличительной чертой человеческих существ и проводит четкое различие между такими действиями и «необдуманными» действиями, которые совершаются в некоем ослеплении страстью или под влиянием эмоций (том I). Но он считает, что эта способность преимущественно проявляется в случаях, где мы раздумываем перед совершением действия вышеописанным образом. И даже здесь (как мы увидим) о фактическом решении говорится так, будто оно порождается только лишь волей, имея свой источник ниже порога мыслящего сознания и лишь приобретая окончательную уверенность для последнего в своем внешнем проявлении, через поступок.
Но и здесь проблемы не кончаются. Если телесное поведение рассматривается – как это склонен делать Шопенгауэр – как единственное и неоспоримое выражение нашего характера и направления нашей воли, всегда имеющей приоритет над тем, что мы думаем или говорим о наших целях и намерениях, то может показаться, что наша роль сводится лишь к роли наблюдателя (в самом строгом смысле этого слова) за проявлениями той внутренней природы, которую (Шопенгауэр неустанно подчеркивает) мы прямо и непосредственно знаем как нас самих. Другими словами, разве мы не представляем собой непосредственныге объекты для самих себя, в том смысле, в котором он ранее настаивал, что мы не являемся и никогда не можем быть ими – наша воля, утверждаемая в качестве нашего сущностного уникального сознания, оказывается ничем принципиально не отличающейся от того рода знания, которое Шопенгауэр без колебания описывал как чисто феноменальное.
В той же связи возникает и другая проблема – касающаяся отношения между моей волей и мной самим. Ибо, если я должен обнаружить, что есть моя воля, лишь наблюдая за тем, что я делаю и как реагирую на обстоятельства, могу ли я и далее чувствовать себя полностью ответственным за мою волю и считать ее в действительности моей? Кажется, она уже стала некоторым образом отрезанной от меня, так же как и воля другого отделена от меня: почему тогда я должен чувствовать себя в ответе за то, что пожелаю и сделаю, в большей мере, чем за то, что пожелает и сделает кто-нибудь другой?
Защитить Шопенгауэра от всех этих возражений будет, конечно, нелегко; они в любом случае тесно связаны с проблемами, проистекающими из его этической теории, которую мы обсудим позднее. Но здесь можно предположить, что, по крайней мере, некоторые из них, возможно, строятся на слишком узкой и односторонней интерпретации того, что он пытается сказать.
В первую очередь, можно еще раз подчеркнуть в качестве заслуги Шопенгауэра то, что он обратил внимание (однако косвенно) на то, что, даже в своем обыденном употреблении понятия, относящиеся к «воле», – такие, как: желание, намерение, попытка, выбор, – являются более сложными, чем предполагали философы. Понимание значения этих терминов, основанное только на своем «внутреннем» опыте, означает в лучшем случае крайнее упрощение их роли в мышлении и языке. И хотя, даже если пренебречь «внешними» критериями, как это сделал Шопенгауэр в присущей ему манере, те термины, которые он использовал, пытаясь объяснить проблемы, поставленные его предшественниками, которых он, в свою очередь, критиковал, не решили этих проблем, тем не менее, его акцент на неразрывные связи между понятиями воли и тела в любом случае внес значительные коррективы в предшествующие учения.
Важно также, что такой подход к решению проблемы сыграл важную роль в развитии дуалистических теорий «сознания и тела» и воззрений на самопознание, что дало нам идеальную возможность лучше понять нашу природу. Шопенгауэр проявил значительную психологическую проницательность и предвидение в последнем случае, в то время как в предыдущем случае он примечательным образом предвосхитил критику картезианского подхода, проиллюстрированную более поздними трудами Витгенштейна и, уже в наши дни, – работой Гильберта Райла.
Во-вторых, каким бы ни было впечатление от некоторых его замечаний, Шопенгауэр, несомненно, отверг бы предположение, что он примыкает ко всякого рода отработанному «физикализму», и не хотел бы, чтобы его поняли как утверждающего, что, например, все знание о ментальных состояниях может быть выражено чисто поведенческими или физиологическими терминами. Таким образом, он утверждает, что то, что он называет «аффектациями воли», может происходить только при отсутствии какого бы то ни было внешнего проявления. Верно, что в поддержку доктрины о единстве тела и воли он настаивает на мысли, что «каждое интенсивное движение воли» испытывается субъектом как сильная эмоция или страсть и, одновременно, проявляет себя в физической форме – тело содрогается, ход его функций нарушен (том I).
Но он также утверждал бы следующее: то, что служит основой для описания личностью собственных эмоциональных состояний, фундаментально отличается от того, на чем он основывает свои суждения об эмоциях другой личности. Именно эта сложная особенность в описании наших собственных состояний заставила его говорить о «двойном знании» каждого человека о самом себе. Подчеркивая, однако, что это знание – не «двойное» в смысле знания двух различных типов реальности, но только лишь в смысле знания двух различимых аспектов того, что, в сущности, есть одно и то же. Таким образом, это конечно же случай (он утверждал бы), когда мы имеем неперцептивное знание о своих страстях, эмоциях и т. д., в дополнение к тому, что мы имеем перцептивное знание о нашем поведении, которое представляет их естественное выражение: ошибка здесь могла бы быть лишь в случае трактовки первого в смысле побудительной причины второго, тогда как оба они – как две стороны одной и той же монеты.
Эти рассуждения также относятся к тому возражению, что, подчеркивая поведенческий критерий, Шопенгауэр стирает различие между тем знанием, которое я имею о себе, как об активном агенте действия, ответственном за свои поступки, и тем знанием, которое я имею о личностях и предметах, отличных от меня, по отношению к чьим действиям и роли я являюсь всего лишь наблюдателем или интерпретатором. Он мог бы ответить, что эта критика подсказана двойственностью, скрытой в его (надо признаться, очень слабо и неопределенно) употреблении термина «воля». Ибо одно дело – утверждать, что я в итоге вынужден узнавать о своих «истинных» намерениях через свои действия, находясь в определенных обстоятельствах или владея определенной информацией; в этом случае я действительно рассматриваю себя с точки зрения аналогичной той, с какой я рассматриваю других людей и делаю выводы и заключения о себе таким же образом, каким бы я делал о них. Но (Шопенгауэр поспорил бы) другое дело – утверждать, что, когда я выполняю действия, я в самом деле выполняю их, я осознаю, что выполняю их точно так же, как осознаю действия кого-нибудь другого.
Когда речь идет о случаях последнего типа, меня могут всегда вразумительно спросить – каким образом я знаю о происходящем, и я могу ответить, ссылаясь, например, на то, что я вижу и слышу. С другой стороны, знание, которое я имею о движениях моего собственного тела, очень часто, как показывают многочисленные примеры, не кажется знанием такого рода; можно даже полагать, что вопрос «Каким образом вы знаете, что это то, что вы делаете?» неприменим здесь, и это так не потому, что условия наблюдения настолько хороши, что вопрос кажется излишним, но скорее потому, что такое знание вообще не требует наблюдения. И я подозреваю, что это был тот тип «прозрачности», который, может оказаться, присущ нашим собственным движениям, если смотреть с этой точки зрения – так, что может показаться, что мы имели их осознанность, которая функционировала отдельно от обычного чувственного восприятия, хотя в то же время, очевидно, не основывалась на независимо идентифицируемых органических ощущениях и чувствах – это в значительной степени выходило за пределы шопенгауэровской постановки вопроса, что осознание человеком собственных конкретных «актов воли» было и «непосредственно», и sui generis. Это тоже частично помогло бы объяснить его убеждение в том, что мы понимаем наше поведение совершенно по-иному, чем ученый-естествоиспытатель, наблюдающий за движениями и действиями «внешних» явлений; поскольку мы напрямую знаем о том, что делаем, выражая и проявляя нашу волю описанным способом, мы достигаем (подразумевается) понимания нашего поведения, отличного и бесконечно более удовлетворяющего, чем любое, что постигается путем их подведения под законы и гипотезы, типичные для научного толкования мира явлений. Именно в ускользающем, неуловимом «ощущении себя в действии» мы, фактически, вплотную приближаемся к таинственному Ding an sich.
Конечно, можно возразить, что даже с учетом сказанного предположение, что я осознаю свои движения в каком-то особом аспекте, в дополнение к физическому, остается смутным. Шопенгауэр явно умалчивает о природе «внутреннего» опыта актов воли, которые он приписывает нам; и далее можно возразить, что, говоря о знаниях такого рода, он подразумевает, что я осознаю только то, что я делаю, то есть телесное движение (а не что иное); даже если предположить, что то, как я осознаю это движение, иногда отличается от того, как я осознаю движения других людей.
Более того, возникает еще одна трудность. Предположим, мы согласимся с тем различием, которое Шопенгауэр проводит между неперцептивным осознанием себя как воли и перцептивным знанием, которое мы имеем о своем поведении: в этом случае не сталкивается ли Шопенгауэр с дилеммой? Если он утверждает, что во внутренном опыте мы непосредственно осознаем себя как волю, то из этого следует, что воля попадает в поле нашего опыта. Но в таком случае сам познающий субъект есть «представление», в том смысле, в котором его понимает Шопенгауэр; и если это так, то разве может он утверждать, что наше знакомство с волей дает нам доступ к «вещи в себе»?
Так как определение «вещи в себе» лежит за пределами феноменальной сферы, за пределами иллюзорных представлений, которые (обращаясь к индийской мысли) он иногда называет «пеленой Майи». С другой стороны, если воля не является представлением, а неизменной реальностью, каким образом можно утверждать, что мы имеем опыт о ней? И что в таком случае остается от его эмпирически обоснованной метафизики, от его уверенности в том, что ему удалось дать сущностное объяснение мира, чего не смог сделать Кант в своей чисто спекулятивной системе? Но в таком случае не окажется ли его объяснение понятия воли логически неверным, если подвергнуть критике Кантово понятие «вещи в себе»?
Далее следует заметить, что в дополнительной главе к работе «Мир как воля и представление» Шопенгауэр систематизирует и уточняет свои более ранние утверждения относительно познаваемости воли. Таким образом он признает, что «даже внутренний опыт воли, которым мы обладаем, никоим образом не позволяет получить исчерпывающие и адекватные знания о «вещи в себе», поскольку даже в этом случае мы все равно ограничены субъект-объектной полярностью, неотъемлемо присущей познанию в том смысле, как его понимает Шопенгауэр, и поэтому мы не можем «полностью» познать волю даже в самосознании. Хотя «внутреннее знание свободно от двух структур, присущих нашему внешнему опыту, таких, как пространство и причинность», тем не менее оно не свободно от структуры времени. Таким образом, наше познание воли темпорально структурировано, то есть мы познаем волю «только как следующие друг за другом акты, а не в целом, как она есть «в себе» (том II). И далее он поражает нас своим замечанием о том, что, когда мы пытаемся достичь полного понимания себя, обращаясь к нашим внутренним знаниям, «вдруг оказывается, что мы – пустой стеклянный шар, из которого доносится глухой и бессмысленный голос, но внутри этого шара нет голоса, и мы с ужасом обнаруживаем, что там нет ничего, кроме ускользающего призрака» (том I). И таким образом, воля оказывается абсолютно недоступной познанию, как об этом говорится в предыдущем отрывке, независимо от того, что говорит Шопенгауэр в других частях своей работы. С этой точки зрения «внутреннее познание» ничем не отличается от внешнего или перцептуального познания и не дает нам непосредственного знания воли. То, что нам дает как внутреннее, так и внешнее знание, – всего лишь выражение воли на уровне представления; и хотя внутреннее знание, разумеется, дает нам более живое и непосредственное понимание истинной природы воли, потому что в этом случае «вещь в себе в значительной мере приподнимает покров», тем не менее, она не предстает перед нами «обнаженной» (том II).
Сделав такой вывод, Шопенгауэр частично понимает (хотя и не до конца) возникшую перед ним дилемму. Но тем не менее, ему не удается избежать логических трудностей, возникающих в его метафизических рассуждениях. И, рассуждая таким образом, мы можем легко последовать за Брэдли, который опровергает теорию воли Шопенгауэра, по крайней мере, как она предстает перед нами в своем окончательном виде, лишенная всяческого эмпирического обоснования; и который считает ее не более чем «некритичной попыткой поиграть с неизвестным», предлагая лишь иллюзию обоснования или объяснения, где в действительности обоснование ничего не обосновывает, а объяснение ничего не объясняет. Если мы имеем дело с неизвестным и непознаваемым в прямом смысле слова, то как это может помочь нам постичь познаваемый мир разумным образом? Есть ли смысл говорить о такой сущности вообще?
Мир как воля
При изучении любой метафизической системы, подобной системе Шопенгауэра, было бы непродуктивно фиксировать свое внимание на формальной критике и отрицании положений, которые наиболее уязвимы. Любая попытка, относящаяся к философии или нет, нарушить или изменить давно устоявшиеся структуры мысли на определенной стадии неизбежно вызывает понятийные неясности и трудности; говоря о системе Шопенгауэра, где также действуют сильные побуждения спекулятивной и нравственной природы, а с другой стороны, эта система загромождена преувеличениями и упрощениями, и нельзя не отрицать, что сочетание этих двух подходов к размышлению приводит его к противоречиям и неясностям. Несмотря на эти недостатки, тем не менее, не следует упускать из виду то, что его идеи имели чрезвычайно сильное влияние на мировоззрение времени, в котором он жил, и в большей степени – в сфере этической поэзии и литературы. Картины мира Шопенгауэра оказали различное влияние на писателей, таких, как Лев Толстой, Иван Тургенев, позже – Томас Гарди и Генрих Манн (это лишь несколько имен), тем не менее, они все соглашались с тем, что система в целом бросает яркий пронизывающий свет на черты человеческой жизни и личности, которые ранее получали не большое признание, если их замечали вообще.
Эта сторона философии Шопенгауэра уже была затронута в связи с его анализом человеческих поступков, который, в свою очередь, является основной частью более общей теории, где основные причины и источники человеческого поведения в конечном счете определены некоторыми затаенными стремлениями и желаниями. Как можно предположить, мы зачастую не осознаем причину этих стремлений, в результате чего мы постоянно допускаем ошибки, описывая и объясняя их в повседневном поведении, пытаясь изобразить их таким образом, который соответствует нашим субъективным ошибочным представлениям о нас самих. Другими словами, самообман и иллюзия не редкие и анормальные явления в человеческой жизни, а то, что составляет часть самой ее структуры. И если бы мы могли понять факторы, которые определяют наши поступки в их истинном свете, мы были бы не только удивлены, но и напуганы.
Мы полагаем, что мы независимы, «свободны» и можем принимать рациональные решения и делать свой выбор, но, думая так, мы просто льстим себе и утешаем себя, не признавая глубоко спрятанных темных сил, заключенных в нашей собственной природе: если бы мы вдруг осознали их присутствие, то поняли бы наше полное бессилие, невозможность изменить самих себя, сделать себя другими. Подобным образом мы самонадеянно полагаем, что знаем, чего хотим и что в конечном счете принесет нам удовлетворение, но и здесь мы опять-таки ошибаемся. То, что в будущем видится заманчивым и желанным, превращается в прах, как только наши желания достигнуты. «Они теряют новизну, забываются и, хотя это открыто и не признается, отбрасываются назад как утраченные иллюзии» (том I). А также мы не признаем нашего стремления представить свой характер и способности в обманчивом свете, дать рациональные объяснения своим наклонностям, видеть себя не такими, какими являемся в действительности, – простой игрой случая, одной из бесчисленных причуд природы или судьбы. Бессознательно мы в душе не позволяем себе познать себя такими, какими являемся в действительности; говоря словами Шопенгауэра, воля делает возможным почувствовать свое превосходство, «не позволяя разуму воспринимать определенные идеи, препятствуя возникновению определенной последовательности мысли», подобно тому как мы избегаем «шока болезненных или нежелательных эмоций», которым мы зачастую подвержены (том II). Наша склонность «отталкивать» то, что неприятно, не позволять истине, которая волнует или раздражает нас или с которой мы не согласны, доходить до сознания, проявляется по-разному; наиболее важные проявления этой склонности – провалы в памяти и забывчивость, на которые Шопенгауэр обращает особое внимание.
Например, он полагает, что, когда мы объясняем нашу склонность забывать то, что случилось с нами, или то, что мы не смогли сделать, нехваткой знаний или способностей, то мы зачастую игнорируем возможность существования очень серьезныгх причин для забывчивости, особенно если то, что забыто, было неприятно или унизительно. Он также утверждает, что помнить неприятное, равно как и приятное, есть признак «здорового разума» так что эти события могут «ассимилироватся разумом», и, таким образом, «занимают место в системе истин, связанных с нашей волей и ее интересами». С другой стороны, иногда случается, что «события или обстоятельства подавляются разумом, так как воля не может принять их» (том III). Такое подавление может привести к помешательству: «человек начинает воображать то, чего не существует», заполняя провалы в своих воспоминаниях вымышленными эпизодами и фантазиями. С этой точки зрения помешательство можно сравнить с «рекой Летой – рекой прекращения страданий… последним лекарством изнуренной природы, то есть воли».
Читая эти строки, нельзя не вспомнить скептицизм, с которым позднее Фрейд подошел к тому, что сам называл «гордой суперструктурой разума». Это сравнение и далее можно продолжить, несмотря на то что, как подчеркивал сам Фрейд, он прочитал работы Шопенгауэра гораздо позже того, как разработал основные идеи своей теории, поэтому можно с уверенностью сказать, что Шопенгауэр не оказал на него никакого влияния. Итак, они оба сдержанно и с подозрением относятся к мысли об освобождении нашего обычного сознания, и оба по этому поводу изъясняются образным и ярким языком: знаменитое сравнение Фрейда ума с айсбергом схоже с утверждением Шопенгауэра о том, что «сознание является лишь поверхностным слоем нашего мозга, который можно сравнить с поверхностью земли: мы не знаем, что находится в ее недрах, а знаем только ее кору» (том II). И далее, несмотря на то что Фрейд не смог точно и ясно определить статус своего понятия «бессознательный», он убедительно и неоднократно повторял, как будто пытаясь заставить нас понять, что оно обращено к действительному бытию или области, находящейся вне досягаемости для любого вида наблюдения, и не может интерпретироваться как часть какого-либо изобретения. К этому можно добавить, хотя и может показаться не совсем к месту, что его взгляд вызывает трудности, похожие на те, которые возникли, когда мы рассматривали рассуждения Шопенгауэра о воле, заключенной в человеке. В любом случае, безусловно, существует аналогия между тем, как Шопенгауэр зачастую характеризует волю, например, как «слепой непрекращающийся импульс», «бесконечное стремление», «неразрушимое», и многими терминами, которые Фрейд имел обыкновение применять по отношению к природе бессознательного.
Но возможно, там, где Шопенгауэр писал о половом влечении, их схожесть сильно бросается в глаза; та исключительная важность, которую он придает сексуальному инстинкту, не всегда принимается во внимание в должной степени и, скорее всего, напоминает концепцию Фрейда либидо. Там он описывает половое влечение и его удовлетворение как «средоточие воли, ее концентрацию, наивысшее выражение» (том III): после «любви к жизни» – «сильнейший и наиболее мощный мотив», цель многочисленных человеческих усилий и попыток, который зачастую самым невероятным образом проникает во все сферы человеческой деятельности, – «злой дух-искуситель, который стремится развратить и спутать сознание, уничтожить все на своем пути» (том III).
Философы и теоретики человеческой природы смотрели, но почти никогда не видели истинного значения «желания над всеми желаниями», которые в действительности являются столь всепроникающими и оказывающими столь сильное влияние. Шопенгауэр заметил, что его взгляд показался бы им, без сомнения, «слишком физическим, слишком материальным», несмотря на то что в своей основе он метафизический. Такая позиция, которую занимают философы, является еще одним примером бесчисленных заблуждений людей о самих себе, из-за идеализации или мистификации основного источника человеческих поступков, который, тем не менее, постоянно «выглядывает из-под тех покрывал, за которыми его пытаются спрятать».
Наш разум настолько далеко зашел в своем развитии, мы настолько усложнили самих себя, что не замечаем того, что находится рядом с нами и при более внимательном рассмотрении оказывается очевидным; и именно по этой причине мы поражаемся «необъятности» этого «великого секрета мира», когда он впервые открывается нам.
И даже несмотря на то, что вышеупомянутые мыслители были достаточно искренними, целомудренными и проницательными, Шопенгауэр тем не менее достаточно долго останавливается на этой пренебрегаемой теме, рассматривая ее со всеми подробностями, тщательно прослеживая ее извилистые пути и выявляя искусно замаскированный облик, который принимает половое влечение, делая это с таким усердием, которое сравнимо с усердием Пруста, обожателя и поклонника Шопенгауэра, и в то же самое время провозглашая полное отсутствие веры (как и Пруст) в возможность достижения полного удовлетворения: даже самый горячий и преданный любовник испытывает невероятное разочарование после достижения своей цели и в итоге оказывается в изумлении, что то, чего он так долго и страстно желал, заканчивается не более чем еще одним обыкновенным половым удовлетворением» (том III). Но такое положение вещей перестанет нас удивлять, как только мы перестанем романтизировать любовь и взглянем на половое влечение с точки зрения метафизики Шопенгауэра, то есть как «на наиболее отчетливое выражение воли», так как далее, утверждает Шопенгауэр, мы будем вынуждены признать, что вечным, непрекращающимся делом воли, насколько оно затрагивает человеческое существование, не является благосостояние каждого индивида, а лишь сохранение и распространение вида в целом. А сохранение вида достигается через эгоизм индивида; эгоизм, который скрывается в самой глубине сексуального влечения и который способен на то, чтобы создать у вожделенного субъекта иллюзию объекта любви как высшего блага.
Такие рассуждения зачастую приводят Шопенгауэра к тому, что он представляет деятельность воли, как она проявляется в сексуальном поведении, используя язык, напоминающий язык Гегеля, описывающего прогрессивное движение событий в истории. Так, Гегель, например, обращается к «хитрости Разума», а корыстные мотивы и мелочные цели каждого индивида служат лишь средством для достижения высоких целей Разума. Но такое сходство рассуждений не является свидетельством подражания, так как для Шопенгауэра не стоял вопрос о существовании некоего рационального замысла, которому подчиняется мир, и, хотя может показаться, что в своих работах он как бы пытается объяснить проявления воли, объективирующиеся в физической природе, с точки зрения теологии или тайного замысла, в действительности, согласившись с его настойчивым утверждением о том, что воля слепа, а ее природа нерациональна, объяснения Шопенгауэра следует понимать как имеющие научное основание. Воля проявляет себя в «вечном становлении, в бесконечной смене и в непрекращающемся движении», и не более того. Не существует заранее выбранных конечных целей, о которых можно было бы сказать, что они «поставлены» волей осознанно, и, следовательно, применение таких понятий для описания ее действий – абсурдно.
Рассуждение Шопенгауэра о половом инстинкте представляет собой модель, с помощью которой он хочет, чтобы мы смотрели на жизнь в целом. В свете этого мы понимаем, то, что мы только исполнители первоочередных и важнейших желаний, которые выражаются непосредственно поведением наших тел, а также то, насколько мы далеки от того, чтобы самим контролировать и определять наши судьбы, как это описано в философской мифологии. Он нарочито резко и бескомпромиссно заявляет, что «зубы, горло и желудок – воплощение голода; гениталии – воплощение сексуального желания, хватающие руки и спешащие ноги – воплощают скорее косвенные стремления воли, которую они представляют» (том I).
Из этих рассуждений Шопенгауэр выводит свою мрачную и пессимистическую концепцию человеческого существования. Каждый человек заключен в узкие рамки principium individuations таким образом, что он представляет себя отделенным от людей и вещей окружающего мира, неутомимо и безостановочно стремится вперед, движимый важнейшими стимулами самосохранения и воспроизводства. Таким образом, он следует в одиночестве по своему тревожному пути, с одной стороны, пытаясь избежать опасностей, которые подстерегают его на каждом шагу, а с другой – пытаясь удовлетворить постоянно ощущаемые им потребности и потворствуя своим желаниям, ясно осознавая, что в конце концов все завершится смертью, что «все закончится тотальным, неизбежным и неминуемым крахом».
Этот путь можно сравнить с игрой в мыльные пузыри: мы стремимся надувать мыльный пузырь как можно дольше и до максимальных размеров, при этом зная, что он все равно когда-нибудь непременно лопнет. Шопенгауэр не отрицает, что время от времени мы испытываем то наслаждение, то страдание, но в то же время он утверждает, что их природа была неправильно понята философскими гедонистами, которые, несмотря на то что возвели их в статус единственно истинной цели человеческих устремлений, считают, что к этим стремлениям следует относиться как к просто особому виду чувств, не поддающихся анализу, – к «чистым ощущениям»; и здесь опять можно заметить сходство с Фрейдом. Для Шопенгауэра как удовольствие, так и страдание (в обыденном понимании) по своей сути являются «проявлениями воли», причем мы испытываем страдание, главным образом, когда волю «пресекают», и мы в таком случае расстроены или лишены чего-либо; мы испытываем удовольствие, когда определенное желание или стремление удовлетворяется или когда мы достигаем того, к чему стремились, а связанное с ними напряжение снижается.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.